Стрекоза — страница 4 из 59

Серафима сидела на табуреточке, глотала дым и строго и сосредоточенно смотрела куда-то перед собой, иногда только поднимая правую руку – она всегда держала папиросу только левой, – чтобы поправить бордовые бусы, которые норовили при движении повернуться замком вперед. Эта поза означала одно – что теперь ее очередь злиться, и Григорий уже не знал, как к ней подступиться, и был не рад, что так не к месту вспылил. По двору лениво прохаживались пузатые голуби, пялились на эту сцену и гортанно квохтали, как куры, выискивая в пыли что-нибудь ценное.

Григорий достал свой «Беломор», но только мял его и продувал от табачных крошек, никак не решаясь заговорить. Он то присвистывал на голубей, то косился на свою царицу Савскую. Но она умела держать паузу как никто другой, что твой прокурор на суде – вечно. Наконец выпалил:

– Ну прости, опять сорвалось, ну работает нормально твой Сева, все путем, ничего ему не будет. А? Сим? Ну Си-има, ну хочешь, я за мороженым сбегаю? Или, хочешь, в кино сходим?

Увидев, что Серафима на втором варианте подняла бровь и скосила на него сахарно-ореховые глаза, Григорий уже бежал в дом за пиджаком и бумажником. Проскочив мимо нее назад, поспешно всовывая руку в рукав и на ходу надевая кепку, радостно крикнул:

– Когда вернусь, чтоб готова была. – И исчез за калиткой.

Дождавшись, когда он скроется из виду, Серафима медленно встала, как пантера после дневного сна, расправила руки, на минуту засмотрелась на ветви шелковицы, узкими косами свисающие на старую черепичную крышу бесконечно длинного дома, вмещающего кроме них с Севкой еще три семьи, и, повернувшись на каблуках, пошла к себе – причесаться и принарядиться для похода в кино. Так-то!

IV

Кроме игры в пикет и затяжных шахматных партий, у Штейнгауза и доктора Фантомова имелось еще одно развлечение, которое оба обожали, но часто откладывали от визита к визиту, пока Берта не поддавалась на уговоры разрешить им отвлечься от музыки и обратить свое внимание на более серьезное занятие. Дело в том, что Витольд собирал старые револьверы, или, по военному определению, огнестрельное оружие ближнего боя. Точнее, коллекцию начал его отец Генрих, когда сам был безусым мальчишкой, бегал в реальное училище с ранцем на спине, дразнил голубей по дороге домой и писал фривольные записочки на немецком востроглазым воспитанницам из женской гимназии напротив булочной Квасова по Фонтанному переулку, дом 2/1.

Первый револьвер, кольт 36-го калибра образца 1851 года, подарил Генриху его отец, военный инженер, который купил его по случаю в Санкт-Петербурге у знакомого, тоже инженера, только что вернувшегося из Лондона, где уже начали выпуск кольтов под названием Navy Sheriff. Это было чудо оружейного мастерства, ибо оно соединяло в себе лихую дерзость Дикого Запада с европейским эстетством и отточенностью аккуратной формы. Кроме художественной гравировки на рамке и подрамных щечках рукоятки, его ствол украшала надпись на латыни, вырезанная для пущего изящества готическим шрифтом: Non timebo mala. Что Витольд Генрихович, что доктор Фантомов могли разглядывать ее часами, не дыша, по очереди трогая выемки и выпуклости каждой буквы: Витольд заскорузлыми от мела, а доктор – пухлыми и чувствительными пальцами, сладостно ощущая прохладу, приятную тяжесть и округлость ствола.

В коллекции были и другие достойные экземпляры, например золоченый ремингтон, классический Smith & Wesson 625 1988 года, бельгийский Spirlet M. 1869-го и еще пара занятных вещиц. Но все-таки морской кольт затмевал остальных своей красотой. Положив его на атласную красную подушку с желтыми кистями, мужчины смотрели на револьвер, не отрываясь, как если бы перед ними лежал украденный только что алмаз «Око света» из приключенческого романа Стивенсона, и они, подобно заядлым авантюристам, упивались долгожданным мигом его обладания.

Каждый при этом думал о своем: Витольд Генрихович – о том, как он мог бы воспользоваться кольтом, загляни в их квартиру вор или бандит, и как бы приятно запахло порохом после звонкого выстрела в негодяя. Доктор же представлял себе пациента, закрывающего ладонью по неосторожности простреленный левый глаз, из которого сочилась кровь, а в другой руке сжимающего приснопамятный кольт, и как он, Фантомов, накладывает ему швы, а тот в благодарность за спасение глаза преподносит ему оружие в подарок. Но тут заходили Берта или Клаша, хлопали дверьми, оба мечтателя вздрагивали, и все очарование грубо прерывалось.

Берта не одобряла мужниной страсти к оружию и военщине. Ей казалось признаком дурного тона посвящать свое время рассматриванию вещи, которая расценивалась ею чуть ли не как предмет хозяйственного обихода – не по разрушительной функции, конечно, а по утилитарной направленности. По женскому разумению, в изначальном замысле револьвера не было никакого творчества, фантазии, сумасбродства, которые всегда имелись в музыке, и потом, он издавал режущий слух звук – оглушительный хлопок, как в кинофильмах про шпионов и ревнивых мужей, когда приходилось зажмуривать глаза и прикрывать уши, ожидая драматической развязки.

Еще больше Берту злило то, что она оставалась одна с Людвикой и Клашей (муж уводил Фантомова в свой кабинет), жутко скучала и старалась прервать их идолопоклонническое любование оружием, то и дело заглядывая в комнату и задавая никчемные вопросы, например – в котором часу Людвика последний раз кушала и не пора ли ее кормить. Витольд Генрихович при этом так туманно и непонимающе смотрел на жену, словно та вопрошала его о таком пустяке по-арамейски. Иной раз она открыто посмеивалась над ними, интересуясь, кого на этот раз они задумали убрать – не очередного ли пациента доктора, которого уже не стоило лечить.

– Имейте в виду, я все вижу, злоумышленники, – глупо хихикала Берта.

Доктор смущался, краснел и прятал глаза за пенсне, а Витольд раздраженным голосом увещевал жену:

– Право же, неостроумно, совсем неостроумно. Предложите лучше нам с доктором ликеру с бисквитами.

Берта надувала губы, но все-таки слушалась мужа и наказывала Клаше подать ликер с бисквитами, а мужчины, смущенные, как будто их уличили в чем-то постыдном, словно юнцов, пробующих курить под крыльцом школы, разочарованно собирали чудесные экспонаты в футляры и кофры и, обиженно кряхтя, шли на улицу.

Доктор курил трубку и покашливал от неловкости момента, а Витольд никак не мог отойти от мысленного созерцания своей коллекции, и его взгляд, блаженно обращенный куда-то вперед, на самом деле уводил назад – к минуте таинственного и необъяснимого поклонения небольшим предметам из резного металла и дерева, имеющим над ним какое-то глубинное, происходящее из тьмы дремучих веков магическое влияние. Смертоносная игрушка XIX века странным образом связывала скромного учителя математики с предыдущими поколениями Штейнгаузов, яркими пятнами блеснувших в истории Германии и Речи Посполитой, а может, и других воинственных держав.

Мимо проносились вихри упавших с липы листьев, дул пронизывающий ноябрьский ветер, от него и от едкого дыма трубки Фантомова слезились глаза, но увлеченный коллекционер этого не замечал. Сейчас он был слишком далеко: где-то под вратами Священной Римской империи, на болотистых берегах Эльбы или в местечке Витшток, в XVII веке, в рядах немногочисленных имперских войск, отстаивающих корону и территории Габсбургов в битве со шведами и королевской оппозицией. Взгляд его мутнел, он ничего не видел вокруг себя, а его чуткое ухо настороженно ловило команды генерала фон Хацфельда, доходящие до него чудесным образом сквозь пелену суровых времен: «Musketen in den Startlöchern! Feuer! Nehmen Ziel! Feuer![1]»

Когда же доктор Фантомов, давно закончив курить, деликатно кашлял, беззвучно шевелил ртом и озадаченно вглядывался в помертвевшее лицо компаньона, видения далекой старины сизыми струями расплывались в осеннем тумане, и Витольд Генрихович испуганно вздрагивал, постепенно приходя в сознание. Только тогда он понимал, что доктор все это время не просто жевал губами, а довольно громко почти кричал ему на ухо:

– Голубчик, Витольд Генрихович, с вами все в порядке? Идемте скорее внутрь, а то вы совсем замерзли.

Доктор заботливо брал своего заторможенного собеседника под локоть, поднимал ему воротник, чтоб хоть немного защитить его от пронизывающего ветра, и оба шли внутрь.

Фантомову было невдомек, что, возможно, в подобную минуту какие-нибудь двести лет назад тело бравого обер-офицера Штейнгауза падало как подкошенное на зыбкие норд-остские пески, сраженное шальной шведской пулей.

V

Бабушку Серафимы и Калерии, Севкиной матери, звали Калипсо Елевтери, из чего было ясно, что по женской линии они были из греков. Это, видимо, от нее, гордой греческой бабки, обе сестры переняли крутой нрав, долгий тяжелый взгляд, который временами не каждый мог выдержать, и прочное убеждение в том, что женщинам красота дана свыше – управлять мужчинами. Ни одна, ни другая никогда толком не работали, но всегда находили крышу над головой, защиту и преданность какого-нибудь кавалера, хотя замуж не торопились, оставляя за собой право свободного выбора между претендентами на их руку и холодное, но тем не менее чуткое сердце.

В период между царствами, как говорила Калерия, то есть в момент отсутствия определенного обеспеченного покровителя, она подрабатывала уроками пения, а также тем, что собирала садовые или полевые цветы, сортировала их по разноцветным кучкам, высушивала, зашивала в раскрашенные и вышитые ткани и продавала как подушечки-саше, которые пользовались успехом у мещански настроенной публики, большей частью – у сентиментальных дам среднего достатка. Севка запомнил мать по этому иногда нежному, но часто довольно удушливому запаху сухих цветов белой сирени, ландыша, ноготков, лаванды, лепестков розы или корочек апельсина, в которые летом она добавляла по нескольку капель прохладных душистых масел – мяты и сосны, а зимой и осенью – корицу, ваниль, гвоздику, мускатный орех, имбирь и даже перец.