Михаил Кузьмич Луконин родился в 1918 году в городе Астрахани. Детство провел в Сталинграде. Писать стихи и печататься начал рано, еще в школе — в пионерских и комсомольских газетах. После школы поступил в Сталинградский педагогический институт, затем перевелся в Литературный институт имени Горького. В декабре 1939 года ушел добровольцем на финский фронт. «Пять стихотворений, — пишет Луконин, — „Мама“, „Наблюдатель“, „Ночью лыжи шипят“, „По дороге на войну“, „Письмо“ — напечатал по возвращении в журнале „Знамя“ (№ 10, 1940), их я и стал считать первыми в своей жизни». С первых дней Великой Отечественной войны — в действующей армии. В 1941 году был ранен. Затем до конца войны служил в газете танковой армии — «На штурм». Награжден медалью «За боевые заслуги». Первая книга «Сердцебиенье» вышла в 1947 году.
Фронтовые стихи
Если б книгу выдумывал я,
Все б описал по-иному:
Цвет крови на траве,
Цвет крови на земле,
на снегу, —
Вид убитого парня на черном снегу, у разбитого
дома,
Что такое — ползти, наступать и стрелять по врагу.
Если бы я
назвал эту книгу
«Фронтовыми стихами»
И она превратилась бы
в тонну угластых томов,
То она пригодилась бы фронту:
Глухими ночами
Ею печь в блиндаже
разжигал бы сержант Иванов.
Вот он печь растопил, мой сержант Иванов,
и не спится —
Руки греет над ней,
удивляется:
ночи глухи!
В белый парус снегов
загляделась большая бойница,
Месяц ходит вокруг.
Это есть фронтовые стихи!
Вот сержант Иванов
письма пишет на противогазе:
Как живет,
где живет,
что дела и харчи неплохи,
Что пора бы домой, —
ждешь меня?
Обращаясь с наказом:
Ты себя береги!..
Это есть фронтовые стихи!
Вот сержант Иванов
в атаку выводит пехоту.
Сам в цепи.
И бегут, выдвигая штыки.
Пот стирает с лица Иванов
(он устал от тяжелой работы),
Улыбнулся друзьям.
Это есть фронтовые стихи!
Вот Иваново-город.
Снег идет. Темновато.
В клубе «Красная Талка» — собранье.
Ткачихи тихи.
Иванова, ткачиха,
читает письмо от сержанта,
Все встают и поют.
Это вот — фронтовые стихи!
Фронтовые стихи — это чувство победы,
такое,
Что идут и идут неустанно
на подвиг и труд,
Все — туда,
где земля стала полем последнего боя.
Иногда умирают там.
Главное —
это живут!
1943
Хорошо
Хорошо перед боем,
Когда верится просто
В то, что встретимся двое,
В то, что выживем до ста.
В то, что
не оборвется
Все свистящим снарядом,
Что не тут разорвется,
Дальше где-нибудь, рядом.
В то, что с тоненьким воем
Пуля кинется мимо.
В то,
чему перед боем
Верить
Необходимо.
1942
В вагоне
Как странно все-таки: вагон.
Билет. Звонок. Вокзал. Домой.
И свет и гром со всех сторон.
Колеса бьются подо мной.
Шестнадцать месяцев копил
Я недоверие к тому,
Что кто-то жил, работал, был,
Болел и спал в своем дому.
Шестнадцать месяцев подряд
Окопом все казалось мне.
В вагоне громко говорят
О керосине и вине.
А у меня всего три дня.
Я вслушиваюсь в их слова.
Вздыхают, горестно кляня
Дороговизну на дрова.
А мне ведь дорог каждый час.
Жилет раскинув меховой,
Я по вагону напоказ
Прошел походкой фронтовой.
Я был во всей своей красе
(Блестит на левой стороне!).
— Оттуда? — спрашивают все. —
Да, тяжело вам на войне… —
Шел, улыбался и кивал,
Молодцеватый и прямой.
— В боях бывали?
— Да, бывал.
— Куда же едете?
— Домой!
— Из госпиталя? На, сынок… —
Беру, жую мякинный кус.
— Кури. —
Глотаю я дымок,
Соломой отдает на вкус.
— Ложись, устал…
Мы ничего,
Мы тут пристроимся в углу.
У вас там трудно с ночевой,
Мы перебьемся. Мы в тылу.
— Ложись и спи…
— Слаба кирза,
Как они там зимой, в бою! —
Прикрыла женщина глаза,
Упрятав ноги под скамью.
— Спи… —
А колеса все галдят.
— Спи.
— Все живем одной бедой.
— Спит. Исхудал-то как солдат… —
А был я просто молодой.
1942
«……Меня оперировала женщина» (Г. Бакланов)
…Меня оперировала женщина. Военврач. Она вошла в операционную палатку завязанная: у нее болели зубы. Она даже стонала, когда вырезала у меня из спины осколок. Он, как нарочно, засел глубже, чем проникла анестезия. Возможно, надо было сделать еще укол, но военврач сказала, что видит его, и продолжала резать.
Мне тогда было двадцать лет, я был офицер, и в детстве читал «Овод». Я лежал лицом вниз, изо всех сил сжав зубы, и медсестра, годившаяся мне в младшие сестренки, гладила меня по голове. После она принесла мне кружку вишневого компота. Словно знала, что я люблю больше всего…
(Из воспоминаний Г. Бакланова)
Сталинградский театр
Здесь львы стояли у крыльца
Лет сто
Без перемен,
Как вдруг
кирпичная пыльца,
Отбитая дождем свинца,
Завьюжила у стен.
В фойе театра шел бой,
Упал левый лев,
А правый заслонил собой
Дверей высокий зев.
По ложам
лежа
немец бил
И слушал долгий звон;
Вмерзая в ледяной настил,
Лежать остался он.
На сцену —
за колосники,
Со сцены —
в первый ряд,
Прицеливаясь с руки,
Двинулся наш отряд,
К суфлерской будке старшина
Припал. И бил во тьму,
И
история сама
Суфлировала ему.
Огнем поддерживая нас,
В боку зажимая боль,
Он без позы и без прикрас
Сыграл великую роль.
Я вспомнил об этом,
взглянув вчера
На театр в коробке лесов.
Фанерную дверь его по вечерам
Сторож берет на засов.
Строители утром идут сюда,
Чтобы весной
Театр засиял, как никогда,
Красками и новизной.
Я шел и шел
и думал о тех,
Кому на сцене жить.
Какую правду и в слезы
и в смех
Должны они вложить.
Какие волнения им нужны,
Какие нужны слова,
Чтоб после подвига старшины
Искусству вернуть права.
Сталинград — Москва
1946
«…Кульминация боев 17 октября…» (В. Гроссман)
…Кульминация боев 17 октября.
17-18-19-го бомбили день и ночь. Кроме того, «ванюши», артиллерия и немцы пошли в наступление двумя полками.
Сразу же танки — тяжелые и средние, — за ними пехота. Наступление началось в пять утра. В течение целого дня бой. На правом фланге был заслон учебного батальона и отдельная рота. С фланга они прорвались, отрезали полки от командиров.
Полки, сидя в домах, вели бои в домах до двух-трех суток, а командиры приняли бой — тоже дрались. Танкист камнями отбивался от немцев, когда не было боеприпасов. Командир седьмой роты с двенадцатью людьми в овраге уложил роту немцев и ночью вышел. Занимаем дом, нас двадцать человек; гранатный бой, бой за этаж, бой за ступеньки, за коридоры, за метры комнат (вершки как версты, человек — полк, каждый себе штаб, связь, огонь)…
23-24-го бои пошли на заводе. Цеха горели, железные дороги, шоссе, зеленые насаждения. Бойцы сидели в первом, третьем, пятнадцатом цехах, сидели в туннелях, трубах, ходили на разведку, бой шел в трубе.
В КП на заводе Кушнарев, начштаба Дятленко сидели в трубе. С шестью автоматчиками имели два ящика гранат. Отбились.
Немцы ввели танки на завод, цехи переходили из рук в руки по нескольку раз, танки их разрушили прямой наводкой. Авиация бомбила и день и ночь…
(Из сталинградских записных книжек В. Гроссмана)
Поле боя
Пахать пора!
Вчера весенний ливень
Прошелся по распахнутой земле.
Землей зеленой пахнет в блиндаже.
А мы сидим — и локти на столе,
И гром над головами,
визг тоскливый.
Атаки ждем.
Пахать пора уже!
Глянь в стереотрубу на это поле —
Сквозь дымку испарений, вон туда,
Там стонет чернозем, шипит от боли,
Там ползают противники труда.
Их привели отнять у нас свободу
И поле, где пахали мы с утра,
И зелень,
землю,
наши хлеб и воду.
— Готов, товарищ?
— Эх, пахать пора!..
Постой,
Как раз команда: «Выходи!»
Зовут, пошли!
Окопы опустели.
Уже передают сигнал: пора!
— Пора! Пора! —
Волнение в груди.
Рассыпались по полю, полетели,
И губы шепчут:
«Сгинет немчура».
Ползти…
На поле плуг забытый…
Друга
Перевязать
и положить у плуга.
Свист пуль перескочить,
упасть на грудь…
Опять вперед —
все полем тем бескрайным
И пулемет, как плуг, держать —
и в путь,
Туда,
где самолет навис комбайном.
Шинель отбросить в сторону —
жара!
Опять бежать, спешить,
пахать пора!
Идти к домам,
к родным своим порогам.
Стрелять в фашистов,
помнить до конца:
Взята деревня!
Впереди дорога,
И вновь идти от милого крыльца.
Так мы освобождаем наше поле.
Родную пашню.
Дом.
Свою весну.
В атаку ходим, пахари,
на воле,
Чтоб жить,
Не быть у нечисти в плену.
И поле, где у нас хлеба росли, —
Любой покос и пастбище любое,
Любой комок исхоженной земли,
Где мы себе бессмертье обрели, —
Теперь мы называем полем боя.
1942
Мы в Эльбинге
Сто километров прорыва!
А в Эльбинге спали.
Метнулись мосты, ожидая удара.
Трамвая,
бежать собираясь,
упали
Передними лапами
на тротуары.
Кирки запрятали головы в плечи,
И башни позванивают, как бутылки.
Дома к домам
рванулись навстречу,
Черепичные крыши смахнув на затылки.
Но ничто не ушло.
Все осталось на месте.
Берлин снабжал еще электрическим светом,
Пока не поверил невероятным известьям
О том, что мы в Эльбинге, в городе этом.
Вот город немецкий.
Стоит обалдело.
Изумленно глядит почерневшее здание.
Мы смеемся:
— Смотрите, еще уцелела
Вывеска: «Адольф и компания».
— Смотрите!
На стенке,
пробитой снарядом:
«Мы выше всех!» —
надпись прямо на камне.
И как в доказательство —
немцы идут
ряд за рядом,
Стараясь как можно выше
руками.
Я вспомнил…
Тогда в сорок первом!
Я вспомнил:
Мы Брянск проезжали.
Пожаром огромным
Он был.
На расколотом бомбою доме
Надпись:
«Тише, школа!»
Я вспомнил:
Огонь охватил и березы и клены,
Плясал на крышах,
бушевал в перекрытьях
И надпись лизал на стене раскаленной —
«Курить воспрещается!».
Мог ли забыть я?
Тогда
здесь крутили исписанный глобус,
Рыжий маляр
вывел кистью
под крышей:
«Мы выше всех!»
И сбросил он бомбу
Туда,
Где мы ходили, стараясь потише.
Тогда в этом городе Эльбинге
пели,
Узнав о развалинах Брянска,
плясали,
Услышав о том, что на брянской панели
Горькая пыль
оседает часами.
Мы из Брянска пришли в этот город,
Туда,
где нянчили сумасшедшую клику.
Немецкие надписи
на домах и заборах
Мы читаем,
как позорную книгу.
Мы едем на танке.
Торопимся —
с новым приказом!
Смеясь, подталкивая друг друга,
глядим мы
На обломок стены с почерневшею фразой
Готическим шрифтом:
«Мы непобедимы».
1945
«…1 октября 1946 года…» (А. Полторак)
…1 октября 1946 года. В 14 часов 50 минут суд приступает к своему последнему, четыреста седьмому заседанию…
Последний, резолютивный раздел приговора будет оглашать сам председательствующий…
Из темного отверстия в освещенный зал вступает хорошо знакомая фигура Германа Геринга. По бокам от него — двое солдат… Ему подают наушники, хотя познания Геринга в английском языке были вполне достаточны, чтобы понять лаконичную, но выразительную формулу приговора: смерть через повешение.
Выслушав ее, Геринг бросает последний злобный взгляд на судей, в судебный зал. Сколько ненависти в его глазах. Он молча снимает наушники, поворачивается и покидает зал…
Вновь закрывается и вновь открывается дверь. На этот раз через нее входит Риббентроп. Лицо как зола. Глаза выражают испуг, они полузакрыты. Меня поразило, что в руках у него какая-то папка с бумагами. Она ему уже не пригодится.
— К смертной казни через повешение, — объявляет Лоуренс.
Ноги у Риббентропа становятся как будто ватными. Ему требуются усилия, чтобы повернуться обратно и скрыться в темноте прохода.
Вводят Кейтеля. Он идет выпрямившись, как свеча. Лицо непроницаемо.
— К смертной казни через повешение, — звучит в наушниках.
Розенберг вовсе теряет самообладание, когда слышит такой же приговор.
А вот вводят Франка. У этого палача, который обещал сделать «фарш из всех поляков», на лице умоляющее выражение. Он даже руки простер, как будто такой жест может изменить уже подписанный приговор: к смертной казни через повешение…
Восемнадцать раз открывалась и закрывалась дверь позади скамьи подсудимых. Смотрю на часы. Серебряные стрелки на циферблате показывают 15 часов 40 минут. Процесс закончен. Судьи удаляются…
(Из воспоминаний А. Полторака, секретаря советской делегации в Нюрнбергском Международном военном трибунале)
«…Идем пригретым солнцем…» (Е. Ржевская)
…Идем пригретым солнцем пыльным большаком. Поле. На обочине — светло-зеленая трава, еще не прибитая пылью. За крутым поворотом — снова поле. По зеленому полю женщины, впрягшись, тянут плуг, — десять женщин, по пять и ряд, связаны между собой веревками, веревки прикреплены к плугу. Одиннадцатая направляет плуг.
Тоска и ненависть — здесь была оккупация…
(Из фронтовой тетради Е. Ржевской)
Коле Отраде
Я жалею девушку Полю.
Жалею
За любовь осторожную:
«Чтоб не в плену б!»
За:
«Мы мало знакомы»,
«не знаю»,
«не смею…»
За ладонь,
отделившую губы от губ.
Вам казался он:
летом — слишком двадцатилетиям,
Осенью —
рыжим, как листва на опушке,
Зимою —
ходит слишком в летнем,
А весною — были веснушки.
А когда он поднял автомат —
вы слышите? —
Когда он вышел, дерзкий,
такой, как в школе,
Вы на фронт
прислали ему платок вышитый,
Вышив:
«Моему Коле!»
У нас у всех
были платки поименные,
Но ведь мы не могли узнать
двадцатью зимами,
Что, когда на войну уходят безнадежно
влюбленные, —
Назад
приходят любимыми.
Это все пустяки, Николай,
если б не плакали.
Но живые
никак представить не могут:
Как это, когда пулеметы такали,
Не жить?
Не слушать тревогу?
Белым пятном
на снегу выделиться,
Не видеть, как чернильные пятна повыступили
на пальцах,
Не обрадоваться,
что веснушки сошли с лица?..
Я бы всем запретил охать.
Губы сжав — живи!
Плакать нельзя!
Не позволю в споем присутствии
плохо
Отзываться о жизни,
за которую гибли друзья.
Николай!
С каждым годом он будет моложе меня,
заметней,
Постараются годы
мою беспечность стереть.
Он останется слишком двадцатилетним,
Слишком юным,
для того чтобы дальше стареть.
И хотя я сам видел, как вьюжный ветер,
воя,
Волосы рыжие
на кулаки наматывал,
Невозможно отвыкнуть
от товарища и провожатого,
Как нельзя отказаться от движения вместе с Землею.
Мы суровеем,
Друзьям улыбаемся сжатыми ртами,
Мы не пишем записок девчонкам, не поджидаем
ответа…
А если бы в марте, тогда,
мы поменялись местами,
Он
сейчас
обо мне написал бы
вот это.
1940
«Ты в эти дни жила вдали…»
Ты в эти дни жила вдали,
Не на войне со мной,
Жила на краешке земли,
Легко ль тебе, одной!
Три лета,
три больших зимы
Просил: повремени!
Теперь я рад, что жили мы
В разлуке эти дни.
Теперь хочу тебя просить:
Будь той же самой ты,
Чтоб было у кого спросить: —
А как цветут цветы?
— А что же нет окопа тут?
— Что ночи так тихи?
— А где,
когда,
на чем растут
Хорошие стихи?
Чтоб объяснила: —
Вот река
(Как я просил:
— Воды!),
А вот на трубочке листка
Есть гусениц следы.
Чтоб я поднялся в полный рост,
Узнав из милых слов,
Что, кроме пулеметных гнезд,
Есть гнезда воробьев.
Чтоб я,
покамест я живу,
Увидел: жизнь сложней!
Чтоб я и счастье и беду
Сердечные
узнал.
Чтоб я не понимал траву
Как средство
скрыться в ней,
Или упавшую звезду
Не принял за сигнал.
Шалун уронит барабан,
Гроза пройдет в окне,
Метель пройдется по дворам, —
Я вспомню о войне.
А ты догадку утаи
И все сумей понять,
Чтоб я взглянул в глаза твои
И мог любить опять.
Ведь в эти взорванные дни,
В дышащий местью час
Был должен к празднику хранить
Цветы один из нас.
Хвалю прощание свое,
Что мы разделены,
Что мы не вместе,
не вдвоем
В разлуке для войны.
Хвалю,
что
ядовитый дым
Не тронул глаз твоих!
Того, что видел я один,
Нам хватит на двоих.
Фронт
1944
Приду к тебе
Ты думаешь:
Принесу с собой
Усталое тело свое.
Сумею ли быть тогда с тобой
Целый день вдвоем?
Захочу рассказать о смертном дожде,
Как горела трава.
А ты — и ты жила в беде,
Тебе не нужны слова.
Про то, как чудом выжил, начну,
Как смерть меня обошла.
А ты —
ты в ночь роковую одну
Волгу переплыла.
Спеть попрошу,
а ты сама
Забыла, как поют.
Потом меня сведет с ума
Непривычный уют.
Будешь к завтраку накрывать,
А я усядусь в углу,
Начнешь, как прежде, стелить кровать,
А я —
усну на полу.
Потом покоя тебя лишу,
Вырою щель у ворот,
Ночью, вздрогнув, тебя спрошу:
«Стой! Кто идет?»
Нет, не думай, что так приду.
В этой большой войне
Мы научились ломать беду,
Работать и жить вдвойне.
Не так вернемся мы!
Если так,
То лучше не приходить.
Придем — работать,
курить табак,
В комнате начадить.
Не за благодарностью я бегу —
Благодарить лечу.
Все, что хотел, я сказал врагу.
Теперь работать хочу.
Не за утешением —
утешать
Переступлю порог.
То, что я сделал, к тебе спеша,
Не одолженье, а долг.
Друзей увидеть, в гостях побывать,
И трудно и жадно жить.
Работать — в кузницу,
спать — в кровать,
Слова про любовь сложить.
В этом зареве ветровом
Выбор был небольшой —
Но лучше прийти с пустым рукавом,
Чем с пустой душой.
1944
Пришедшим с войны
Нам не речи хвалебные,
Нам не лавры нужны,
Не цветы под ногами, —
Нам, пришедшим с войны,
Нет,
не это.
Нам надо,
Чтоб ступила нога
На хлебные степи,
На цветные луга.
Не жалейте,
не жалуйте отдыхом нас:
Мы совсем не устали,
Нам —
в дорогу как раз!
Не глядите на нас
с умилением,
Не
удивляйтесь
живым.
Жили мы на войне!
Нам не отдыха надо
И не тишины.
Не ласкайте нас маркой:
«Участник войны».
Нам —
трудом обновить
ордена и почет,
Жажда трудной работы
нам ладони сечет,
Мы окопами землю изрыли,
пора
Нам точить лемехи
И водить трактора.
Нам пора
звон оружья —
на звон топора,
Посвист пуль —
на шипенье пилы
и пера.
Ты прости меня, милая,
Ты мне жить помоги, —
Сам шинель я повешу,
Сам сниму сапоги,
Сам тебя поведу,
Где дома и гроза.
Пальцы в пальцы вплету,
И глазами — в глаза.
Я вернулся к тебе,
Но кольцо твоих рук —
Не замок,
не венок,
не спасательный круг.
Нам —
не праздновать праздно,
Нам — хмелеть от труда.
Чтоб работой прославить
В мире мир навсегда.
1946
Мой дом
Куда я ни пойду —
везде мой дом:
Поля, леса и реки — все кругом.
Вот мой товарищ!
Подожди, прохожий,
Твой лучший из друзей — ведь это я!
И твой и мой дом — одно и то же,
Они похожи.
А мои владенья!
Ведь это также собственность твоя —
Заводы, города, стихотворенья.
Постойте, девушка, прошли года,
Как мы знакомы.
Вас забыть смогу ли?
Перевязали вы меня тогда?
А на разъезде вы рукой махнули?
А рощи!
А поля вокруг села!
А рожь! Ведь эта рожь меня кормила.
А соловей!
Да ты же мне поешь,
Я для тебя очистил воздух, милый!
А землю для тебя возделал, рожь!
Мамаша, стойте, вас искал давно.
Я вам обязан как! Бывало всяко.
Не в это ли стучался я окно?
Не вас ли и не я ли звал «хозяйка»?
Прохожие, вы братья мне, поверьте.
Мы видели друг друга сотни раз.
Да это вы меня спасли от смерти,
А я —
убил того,
кто целил в вас.
Идем страной —
Нам все в стране знакомо.
Зайди, прохожий, я приду потом.
Кто ни придет ко мне — все будут дома,
Куда я ни пойду — везде мой дом.
1946