Строки, имена, судьбы... — страница 5 из 33

Журнал "Жар-птица" подробно освещал все наиболее значительные литературные и театральные события дня, публиковал стихи, рассказы, воспоминания, очерки, рецензии.

Мы быстро сошлись в цене. Я был рад покупке, тем более, что в одном из номеров была помещена последняя, напечатанная 29 марта 1919 года статья Леонида Андреева по поводу выставки Николая Рериха в Гельсингфорсе (Хельсинки), ранее нигде не опубликованные страницы его дневника и письма к известному в начале девятисотых годов московскому врачу, театралу, художнику и писателю автору монографии о Левитане и очерков по истории русского искусства — Сергею Голоушеву, обычно писавшему под псевдонимом Сергей Глаголь.

Об этих письмах у нас и будет речь. Это — шесть озорных, шутливых посланий, связанных единой сюжетной нитью.

Нарисовав свой портрет, Андреев всеми силами старается убедить Голоушева в необходимости как можно скорее поместить созданный им "шедевр" не куда-нибудь, а только в Третьяковскую галерею. В этой просьбе его поддерживают вымышленные персонажи — все бестолково путающий "отец Иеремия Шмидт" и скрывающая свое имя "прекрасная незнакомка". Вот, собственно говоря, вся нехитрая фабула писем.

Итак, перед нами письма Леонида Андреева к Сергею Голоушеву (с не большими сокращениями):

"Это номер четвертый, милый Сергей!

Четвертый, как псу под хвост — но я не сержусь, нет.

Я написал пастелью свой автопортрет. Мне он кажется замечательным, я ставлю его выше Серовского. Сделаем теперь скидку: 20 процентов на мое самомнение вообще, 12 на авторский экстаз, 23 процента на мое непонимание. Итого — 60 процентов. Остается 40. Если вычесть из сказанного: "замечательный и выше Серовского", остается все оке достаточно, чтобы признать портрет за произведение выдающегося автора — скажем просто: за шедевр.

Теперь вообрази пожар. Мой деревянный дом горит, и все мое имущество гибнет, и портрет, замечательный, со всею скидкой — также погиб.

При жизни моей мой автопортрет для всякого профана есть сущее… Мазня дилетанта. Наглость самоучки. Плоды досуга идиота. Всякому стыдно, когда смотрит, и говорит: "д-да, недурно и, знаете, даже похоже!" Но вообрази, что я умер и прошло 25 лет; мой портрет тогда — откровение. Главное, сам писал и, стало быть, выразил. Что? Все зигзаги души, все извивы беспокойной мысли и трепет фибр.

Воображай дальше. Взволнованный этим моим письмом, ты поспешно бежить к Грабарю и кричишь ему: что вы делаете? Вы с ума сошли? Безумцы! Андреев написал свой автопортрет, а вы не берете его в Третьяковскую. Безумцы! Ведь даром, и мало того: Андреев согласен платить три рубля в месяц за содержание портрета (можешь идти до четырех с полтиной). "Идиоты! — кричишь ты дальше, если тебя еще не выгнали: "что вы ответите суду истории? О, как мне вас жаль!"


Автопортрет Л. Н. Андреева


Вообрази теперь, что перепуганный со сна Грабарь — зовет горничную и кричит: скорее черо и пернила, я пишу Андрееву, скорее, пока не погибло в огне все его имущество! И вот ты спас от гибели шедевр.

Проникнись, Сергей, пропитайся, читай письмо десять-двадцать раз, если сразу не захватит, а я буду ждать у окна и смотреть на дороги, откуда приходит почтальон.

27 февраля 1915 г."


"Номер пятый — как псу под хвост Вообрази, что я покончил с собой. Как объяснить? Как понять? (Записки я нарочно не оставлю, в чем моги выдать обязательство). Куда, броситься? К сочинениям? Но там все нарочно. Естественно — к портретам. Но каким? То я в поддевке, то усы кверху, то нежно гляжу на супругу и обнимаю многочисленных детей — вообще фотография.

Тогда бросаются к Репинскому. Идиллия, а не портрет. Вся надежда на Серовский — но и он обманывает законное любопытство почитателей. Элегия — да! Песня без слов, да. Но где здесь смерть, которая "уже сторожила несчастного писателя"?

Взгляни же на мой замечательный портрет — и ты сразу поймешь, почему этот человек покончил самоубийством. У него не было другой дороги, с такой физиономией в коричневых тонах только и остается, что кончить с собой. Ясно? Все стало понятно!

В Третьяковской толпа. Кого-то ищут. Кого? Грабаря? О, что такое Грабарь, разве сам бы он догадался. Ищут тебя. Ты в недоумении, ты еще не понял, зачем тебя ищут, ты прячешься на чердаке — и наконец, ты на крыше! Ты уже готов к гибели… но что это? Толпа преклоняет колена, к тебе воздевают руки и умоляют слезть. И в одной из протянутых рук — не кол из загорожи, не возжи, не метла из швейцарской, а огромный лавровый венок! Все рыдают. Ты на крыше плачешь так, что из желоба течет, и нервные дамы распускают зонтики.

А ночью приходит благодарить тебя моя тень. И говорит басом: не трясись, Сергей! Не корчись, Сергей! Привыкай ко мне. Я каждую ночь буду приходить и благодарить тебя. Перестань же трястись, Сергей. Завтра я опять приду в этот же полуночный час. Прощай и помни обо мне.

Неужели я тебя еще не убедил?

4 марта 1915 г."


"Это номер восьмой — как псу под хвост.

Речь в этот раз идет о моем замечательном автопортрете, о котором я уже имел случай сказать несколько слов.

Сергей Сергеевич! Я не стал бы утруждать Вас и заслуживать упреки в некоторой навязчивости, если бы вся семья моя, стоя передо мной на коленках, не умолила меня отказаться от естественного чувства самолюбия и гордости и еще раз попытаться пробить брешь в Вашем деревянном сердце. "Если ты не напишешь, — сказала мне мать, рыдая полным голосом, — то я напишу ему! Плюнь на него, козла, — продолжала мать, — что он молчит и не предпринимает шагов: ты перед своим талантом обязан, на тебя смотрит вся Россия".

Дело теперь в солнечных лучах. С наступлением весеннего времени и удлинением дня солнце начало ежедневно светить прямо на автопортрет, отчего краски выгорают и все сводится на нет. Если Третьяковская галерея не поторопится, то будет поздно: скоро на месте замечательного автопортрета останется одна бумага с несколькими невразумительными чертами. Поистине жутко смотреть, как уже теперь изменилось выражение лица, из энергичного и мрачно бодрого став кислым и даже как будто сонным!

А дни удлиняются, и вскоре поя сап с я мухи, которые, несомненно, его засидят! Пока их немного, мы мажем еще их отгонять и даже не дать им приближаться, но термометр показывает повышение температуры и зародыши мух очень быстро развиваются из своих личинок. Прямо скажу: лучше бы он сгорел во время пожара, нежели, выцветя, быть окончательно засиженным, на глазах семьи.

Сергей Сергеевич! Представьте себе эту картину: шедевр высокого искусства, замечательный памятник живописи и литературы — погибает под каким-то мушиным, пометом, потому что гадят мухи, бессознательно!

Умолкаю.

Готовый к услугам Вашим

Леонид Андреев. 6 апреля 1915 г."


"Милостивый Государь Сергей Сергеевич, г-н Голоушев!

Л. И. Андреев. Открытое письмо. Всемирный почтовый союз. Россия


Как человек, весьма преклонного возраста и к тому же священнослужитель, я бы побрезговал обращаться к такому общеизвестному афеисту и натуральному отрицателю всех основ, подобному Вам. Но, известясь о чине Вашем по табелю о рангах, нахожу в том смягчающее обстоятельство и уповаю, что подобно всем прочим статским советникам, к концу жизни Вашей наступит у Вас просветление, чему бывали примеры. Но после этой нотабены перейду к существу моего прошения, обязанного некоторой деликатной и даже необыкновенной случайности, имевшей место в позапрошлую пятницу, чему есть запись в моих мемуарах. Так, придя ко мне, просила моего опытного совета мамаша литератора и сочинителя Леонида Андреева, чтобы я вник в положение и осушил слезы многочисленной семьи, не считая домашних животных. Сколь мог я уразуметь, будто бы сын их, литератор, по болезни сделал чей-то автопортрет, замечательный по сходству и даже не уступающий Серовскому, но тут появились слухи в огромном будто бы количестве, подобно саранче, затмевающей солнце, и все это расстроило умственные способности ихнего сына, уже в изрядной степени разрушенные. И сколько я мог понять, просят они Вас от лица семьи, как доктора по внутренним и женским болезням, взять ихнего сына на Ваше врачебное попечительство, а этого автопортрета не брать и оставить для мух что ли или вообще для хозяйства и приплода. И насколько я могу упомнить, умоляют они Вас не держать ихнего сына в комнатах, а только в галерее или колидорчике; но если что напутал или они напутали, то по христианскому братолюбию уповаю на прощение. И еще просила их мамаша об одной милости, о которой даже затрудняюсь передать, как-то: будто Вы имеете такую власть и настроение, что даже можете повесить ихнего сына в этом колидорчике, чего они очень опасаются. За сим имею честь, Милостивый Государь, остаться Вашим молитвенником и не оставьте Вашим покровительством.

7 апреля 1915 г.

Священник О. Иеремия Шмидт".


"Анонимное письмо.

М. Г., Сергей Сергеевич! Как молодая женщина того типа, который Вам симпатичен, и при Вашем гуманном отношении к искусству, я не могу долее скрываться и должна открыть свою душу. Конечно, моя откровенность может показаться Вам странной, но я давно не придаю значения светским обычаям и правилам, тем более, что два года тому назад меня эмансипировал один знакомый зубной врач, оказавшийся негодяем. Не осудите же меня, дорогой Сергей Глаголь, и Вашим чутким сердцем поймите мое волнение, мою восторженность, за которую знакомые зовут меня Шарлотой Корде и истеричкой, так как жизнь полна клеветы, и это письмо к Вам, о котором знает только одна моя подруга, такая же восторженная девушка, как и я, уже подло истолковывается моими и Вашими врагами. Не обращайте на них внимания, и если к Вам будет звонить по телефону некто Петр Петрович, то просто скажите, что Вас нет дома.