Струна — страница 4 из 41

18/V – 60 г.

Остановился поезд. Утро. И тишина, только птицы поют.

От Хопкино к станции Тайга осинник, редкие березы, и всё больше и больше ели.

Ели… Всё больше ели… тайга… Как в Якутии в 56 году…

Вот и сейчас буду кипятить в ведре чай. Ставлю в пустое ведро спиртовку, раскрываю и зажигаю там белые кругляшки – сухой спирт. А сверху моя кружка с водой. Сижу над кружкой на чурбачке. Ведро глубокое, защитит, сколько бы ни дергал поезд. Ем куриное мясо на костях из консервов «Великая стена».

А поезд… Мелькают полустанки, ели, березы, болота, кочки. Не уследить, сколько бы ни ставил дат. Что за чем, по порядку. Всё перестраивается в моем Времени: сегодня было или вчера.

Время. Что такое время…

Желтые цистерны мимо с черными черепами, черными надписями «Яд».

ЗИЛы на платформах, вставшие на дыбы, передками друг на друга, как люди в затылок, положили передним руки на плечи.

Красноярск. Всё мимо.

А вечером пахнет травами, речной сыростью, дымом костров, деревней. Лиственницы появились вдоль полотна. Вдали пожар.

Мальчишка едет со мной от Красноярска до Клюквенной (четыре часа). «Вы не боитесь? Кругом лагеря». Рассказывает, как ходят в районе какие-то люди, отрезают головы, и еще похищают они детей, надрезают горло и оставляют висеть на крюке, чтобы кровь стекала…

– Господи, и ты можешь верить в такую чушь придуманную?

Мальчишке лет 18. Голубые глаза, толстый нос, толстые губы, на голове военная фуражка, серый пиджачок и брюки заправлены в сапоги.


(11 октября 1941 года я получил паспорт: 4 октября мне исполнилось 16 лет. На Большой Садовой Ростова-на-Дону музыка, очень громкая – марш.

С развернутым знаменем под духовой оркестр плотным флотским строем, занимая всю мостовую, уходит на близкий фронт эвакуированное прежде к нам Севастопольское морское училище. Позади строя кучка без винтовок, маленькие, в рабочих серых робах – быть может, те, кто еще не принял присягу.

Потом известно стало: полегли все под Таганрогом.

Из Новочеркасска приезжает мама в военной форме – военврач третьего ранга (прежде гинеколог, мобилизованная в госпиталь). Госпиталь только организован, эвакуируется на баржах по Дону к железной дороге, к теплушкам, на восток. Мы собираем наспех кое-какие пожитки в мешки.

А баржа полна народу и полна вещей. Здесь я встретил и своего друга Витьку Зелюкова. Мама его медсестра другого госпиталя, с нею младшая сестра Витьки.

Я приходил к ним домой после войны. Витька не вернулся.

Мы ехали медленно-медленно в теплушках, останавливаясь повсюду, даже в пустой степи. На станции Кинель медсестра родила девочку, ее так и назвали Кинель.

А потом, дальше – зимнее наступление, и нас повернули срочно на запад в Воронеж.

И снова – отступление, и снова назад. Узловая станция Графская, которую запомнил на всю свою жизнь. Так же много там было путей, как на станции Тайга, только всё забито сгоревшими теплушками, брошенными эшелонами. И над ними дым. И словно из дыма с неба, бесконечно, как по часам, вылетали бомбардировщики. Бомбы. Сперва маленькие, потом приближались, всё ближе, ближе, больше, вырастали. Взрыв! Огонь! И снова взрыв. И негде прятаться. Люди метались вдоль вагонов, взмахивая руками, сгибались пополам, закрывая ладонями головы, падали, впивались в землю, бежали с насыпи вниз. И снова гул. Бомбардировщики. И снова бомбы. И огонь.

Короткий «перерыв» наконец, и я вижу, как по дороге слева, вдоль обгоревших деревьев идут легкораненые из медсанбатов. К Сталинграду…

Я иду, как все, вперед, чинить пути, огибая воронки, спотыкаюсь о лежащего человека. У него оторвана голова до самых плеч, и там переплетение какое-то того, что внутри. Это было впервые в жизни, в первый раз.

– Если бы написать обо всем, – говорит мой тогдашний приятель. У него была другая судьба, он был моложе, он не был потом, как наше последнее поколение войны, на фронте.

Может быть, именно тогда я подумал, чего бы хотелось мне в будущем.) В юности я мечтал стать путешественником, моряком…


Я лежу в темноте на спине, на спальном мешке. Курю. Вспыхивает огонек сигареты. Под головой у меня ватник. Поезд идет тихо, только толчки иногда, то вперед, то назад. Стены дрожат.

Ступни мои упираются в скользкую жесть: в молочный бидон с водой. Слева, у двери, бензиновая бочка поблескивает в темноте. Такой у меня дом. Два узких ларя по бортам под фанерной будкой, обитой брезентом. В ларях консервы. Позади меня дверь. Над головой окно, там крыша кабины грузовика. Тихо плещет в бидоне вода…

Каждые сто или сто пятьдесят, а то и дести пятьдесят километров меняются паровозы, меняется главный кондуктор, паровозная бригада, железнодорожный стрелок и даже номер состава… Только я – «бессменный». Я еду, так вот чувствую, давным-давно.

Я знаю, конечно, где проезжаем сейчас. У меня карманный атлас – схемы железных дорог. Но я не ставлю дат, как сам себе уже говорил: что такое Время…

Я сбрасываю крючок у двери, толкаю дверь. В лицо мне ветер. Я сижу на полу платформы, сзади машины на чурбачке, запахнув ватник.

Ветер не сильный. У самых моих ног – но это абсолютная правда – сидит светло-зеленая бабочка. Такое вот чудо. Ветер клонит бабочку в сторону, она всё сидит. Потом не выдерживает, улетела.

Поезд останавливается опять. Которая это станция? Идут ребята с портфелями.

– Гляди, какая будка хорошая, – показывает приятелю паренек.

– А чего хорошего, – отворачивается тот и сплевывает. – Доходяга какой-то живет.

А мой поезд сейчас тронется…

Сперва я слышу, как приближается, приближается к нам лязг – это дергается один за другим вагон, всё ближе, ближе. И ты напрягаешься: там, впереди, рвет с места паровоз. И – толчок! Да такой, что гремит и лязгает весь мой дом: консервы в ларе, ведра, привязанные у двери, колесная цепь за бочкой, в бидоне бьется вода. Еще хорошо, что бидон и бочка закреплены намертво.

Поезд трогается.

На пассажирских всё же не так резко, а здесь людей нет, какие люди? – Кондуктор? Стрелки кое-где на площадках?… Выдержат. И я выдержу всё!

В открытую дверь, откуда падает косой свет, одна за другой пошли тени неподвижных вагонов с соседнего пути, тени цистерн.

Мой поезд постепенно набирает скорость. Но идет спокойно.

Я смотрю в открытую дверь.

Какие здесь в Забайкалье, под Читой, удивительной красоты места. Вьется справа река Хилок, по ее берегам красно-сизый ивняк, а слева обрывы скал. И всюду тайга, тайга.

Стучат колеса. Я даже напеваю что-то в такт под стук колес, потом всё громче, громче, и даже приплясывать начинаю под стук колес. Потому что мне хорошо. Мне не скучно с самим собой, с тайгой и сопками, уходящими назад, и теми, что бегут навстречу, с облаками, весенним ветром, небом.

Я выхожу из дома на платформу.

Вокруг увалы Яблонового хребта, невысокие, они покрыты розовыми цветами, и все овраги затопил всё тот же розовый свет. А дальше редкие лиственницы в пять этажей с зелеными брызгами на ветках – точечками побегов, и рядом пятиэтажные ели.

Девчата, бабы, строящие дорогу, в косынках, повязанных до глаз, кричат мне вслед и смеются, они желают мне «счастливо доехать», «хорошего пути». Я машу – «спасибо!».

Кто говорил: «Живет он так, как надо, только пишет не так, как надо».

Может, потому пишется «как не надо», потому что живу «как надо».

Мой путь хороший. Я в него верю.

Конечно, вечерами, когда темно, становится иногда грустно. Всё думаю о Леле, о мальчике моем, как они там… Я вижу их во сне, как наяву.

Что такое сон?… Ведь он бывает, не всегда, но бывает, до того реальный, как жизнь. Хотя и с большими странностями, конечно. Но ведь и жизнь наша бывает очень странной.

Просто наш сон – это другой, второй мир. Да и фантазии наши стоят, по-моему, больше сверхрассудочных, рациональных построений.

Я сплю сейчас или не сплю, но хорошо вижу Олега. Наша память состоит, вообще, во всяком случае у меня, словно из каких-то отдельных сцен, часто без начала и конца…


(1944 год. Я бегу по трапу наверх. Боевая тревога. Я еще на середине трапа и слышу позади: «Илюшка!..» Оборачиваюсь: крикнул Олег, он бежал сзади меня, но только еще добежал до трапа. И я вижу, как споткнулся и падает он в раскрытый рядом по боевой тревоге отсек со снарядами…

Больше я ничего не помню. Это было на канонерке.

А это уже, пожалуй, осень 44-го, но тепло. Давно осталась позади канонерка и всё, что было с нами, со мной и Олегом потом…

Мы сидим оба на пустом плацу военно-морского училища, оно перебазировано после конца блокады в Ленинград. А мы четверо (двое раньше нам незнакомых) должны ликвидировать то, что не нужное, и сопровождать затем, охраняя, эшелон с оборудованием в Ленинград.

Мы сидим, перед нами кучи всяких бумаг, документов, иногда их просматриваем из любопытства, рвем и кидаем в огонь. Наше начальство сейчас только два капитан-лейтенанта, но они занимаются чем-то другим.

– Смотри, – говорю я Олегу, – мой паспорт, мы их сдавали, помнишь, после присяги. А вот, уу-х, характеристика на меня. Копия. Последняя. Вот это да! Хорош!.. Покопайся, забери свой паспорт.

Мы едем с кап-лейтами в пассажирском вагоне, с оружием – охрана. А те двое ребят замыкающие – в последней теплушке.

Когда останавливается эшелон, кап-лейты в кителях без погон и фуражек набирают из куч бесхозных соль в мешки. Дальше она будет большая ценность: можно хорошо обменять на что-нибудь.

Кап-лейты наши, да еще в полуштатском, похожи на двух не старых еще, худеньких близнецов. Оба небольшого роста, и лица словно одинаковые – ничего примечательного, приглаженные волосы, поредевшие, неопределенного цвета. С нами они держатся не как «высокие начальники».

Поглядывая на их мешки с солью, Олег тоже решил этим заняться, и мы на полустанке меняем у баб соль на съестное и молоко. В вагоне едим, выпиваем, и я снова иду за Олегом с пустым котелком.