Plut. Fab., 7). Узнав об этом, трибуны были просто вне себя. Кончилось тем, что Фабия фактически лишили полномочий, во всяком случае — вещь неслыханная! — уравняли с ним в правах начальника его конницы Марка Минуция, сторонника решительных действий. К счастью, Минуций не успел наделать больших бед. Очень скоро он попал в отчаянное положение, из которого его спас сам Фабий. Пристыженный Минуций передал ему свои полномочия. Но срок диктатуры Фабия уже подошел к концу, а народ снова кричал о необходимости решительных действий.
И без того растревоженную толпу разжигали демагоги. Во главе их стоял некий Гай Теренций Варрон, тот самый трибун, который постоянно нападал на диктатора. Патриции с отвращением рассказывали, что он сын торговца-мясника из лавочки и мальчишкой сам помогал отцу в этом «низменном, рабском, грязном занятии» (Liv., XXII, 25, 18–19; ср. Val. Max., III, 4, 4). Он был самонадеян и умел заискивать перед народом (Plut. Fab., 14). Сейчас он без устали кричал на площади, что разобьет Ганнибала, как только его увидит (ibid.). Вот этого-то Варрона народ избрал консулом.
Сенат был в ужасе от этого выбора. Ему казалось, что это второй Фламиний. Чтобы спасти положение, вторым консулом решили выдвинуть Люция Эмилия Павла. То был, по общему мнению, достойный и благородный человек, происходивший из древнего патрицианского рода. Но за несколько лет до начала злосчастной войны он вместе с Ливием был консулом, и обоих их после блестящего триумфа ложно обвинили в утайке денег. Опозоренные судом, они удалились от дел. Но каждый вел себя по-своему. Гордый и мстительный Ливий возненавидел римский народ и отрекся от него, а мягкий Эмилий впал в глубокое уныние. Сейчас его честность и опытность в военном деле заставили отцов остановить свой выбор именно на нем. Запуганный судебным приговором Эмилий с робостью слушал сенаторов. Только чувство долга перед родиной, которое он считал необходимым ставить выше всего, заставило его взяться за это опасное и неблагодарное дело: обуздывать безумие товарища. Уезжая из Рима с тяжелым сердцем, он обещал Фабию сделать все, чтобы не давать боя Ганнибалу.
«Когда я думаю только о себе, Фабий, — сказал он на прощание, — то для меня вражьи копья лучше нового суда сограждан. Но коль скоро таковы нужды государства, я предпочту, руководя войском, услышать похвалу от тебя, нежели от всех прочих, навязывающих мне противоположные решения» (Plut. Fab., 14).
Оба консула, утонченный аристократ и бывший лавочник, вместе отправились в Апулию навстречу Ганнибалу. Варрон был настолько безумен, что настоял, чтобы они командовали поочередно — день Эмилий, день — Теренций (Plut. Fab., 15). Ганнибал делал все, чтобы вызвать их на бой. Сначала это ему не удавалось из-за твердости Эмилия. Варрон рвал на себе волосы, крича, что его лишают великолепного триумфа. Но долго так продолжаться не могло. Командование перешло к Варрону, и он решил дать битву.
Противники расположились у местечка Канны возле реки Ауфид. У Ганнибала было 40 тысяч пехотинцев и 10 тысяч всадников, римская армия насчитывала более 80 тысяч воинов. Но искусство полководца свело на нет все эти преимущества. Римляне опять были выданы врагу безумным военачальником. Говорят, Ганнибал, глядя на расположение войск, заметил: «Мне было бы еще удобнее, если бы он передал мне их связанными» (Liv., XXII, 49, 4; Plut. Fab., 26).
Войска медленно сходились. Римляне с изумлением глядели на разноплеменные ряды врагов: здесь были и огромные, обнаженные по пояс галлы с рыжими косматыми волосами, испанцы в туниках, блестевших пурпуром и золотом, и африканцы, одетые в римские доспехи, снятые с убитых (Liv., XXII, 46, 4–6). Никогда прежде не сходились такие огромные армии. Исход битвы был ужасен для римлян. Сражение быстро превратилось в резню. Римляне были окружены и почти целиком истреблены. Смерть настигала их и на обоих берегах реки, и в воде. Пало немногим менее 70 тысяч, около 10 тысяч попало в плен, спаслось же из всего огромного войска меньше 3 тысяч (Polyb., III, 117, 3). Среди моря крови и смерти, которая глядела отовсюду, молодой патриций Гней Корнелий Лентул скакал с поля боя на коне. Вдруг он заметил окровавленного человека, неподвижно сидящего на камне. Вглядевшись, он узнал консула Эмилия. С внезапным порывом юноша воскликнул:
— Ты менее всех виноват в сегодняшнем несчастье! Возьми моего коня и беги!
Но консул отвечал, что ни живым, ни мертвым не покинет своих воинов, что не хочет вновь быть осужденным народом или пытаться оправдаться, сваливая вину на своего коллегу. Он просил передать римлянам, чтобы они укрепляли город, а Фабию, что он сделал все, чтобы избежать битвы. Но тут налетели враги и похоронили консула под тучей дротиков, а Лентула унес конь (Liv., XXII, 49, 6–12; Plut. Fab., 16; ср. Polyb., III, 116, 2).
Кроме Эмилия, пали оба консула прошлого года, «люди доблестные и в битве показавшие себя достойными сынами Рима» (Polyb., III, 116, 11), и Минуций, начальник конницы при диктаторе Фабии. Спасся бегством лишь консул Варрон, «человек постыдно бежавший и власть свою употребивший во вред собственной родине» (Polyb., III, 116, 13). Это был решительный и страшный удар. Италия дрогнула и почти вся перешла к врагу, «совершенно разочаровавшись в том, что римляне смогут восстановить свое положение» (Orosius, 4, 16, 10; Liv., XXII, 61, 10–12; Polyb., III, 118, 2–4). Перед лицом врага римляне остались совершенно одни. Поля были выжжены, почти все боеспособные мужчины вырезаны. Во всем мире их похоронили. Царю македонян Филиппу шепотом сообщили во время Немейских игр, что римляне сокрушены (Polyb., V, 101, 5–10). Магон, брат Ганнибала, поспешил в Карфаген с радостной вестью. Он доложил в Совете о полной и решительной победе и при этом сделал картинный жест. Он велел внести огромную амфору и высыпал ее содержимое на пол. К изумлению карфагенян из сосуда посыпались золотые кольца. Золотому потоку не было конца, он покрыл весь пол огромного храма. Такие кольца, сказал тогда Магон, носят в Риме только сенаторы и всадники. Можете себе представить, сколько же пало рядовых воинов (Liv., XXIII, 11, 7; 13, 8).
А в Риме все обезумели от ужаса. Женщины, рыдая, носились по улицам или же часами неподвижно стояли у ворот, ожидая вестей о мужьях, братьях, сыновьях. Сенат попробовал собраться, но отцы ничего не могли понять, ибо в ушах их звенели отчаянные стоны женщин. Страшное горе и страх нависли над городом. Ганнибала ждали с минуты на минуту. Вот тут-то и помогла выдержка Фабия. Он всех утешал, ободрял, казался прямо-таки воплощением власти и силы (Plut. Fab., 17). Ему удалось организовать некое подобие обороны Рима. Он запер ворота, женщинам велел сидеть дома и не тревожить народ своими воплями. А через месяц пусть снимают траур и, как велит долг, усердно молят богов за Рим.
А Ганнибал? Где он был в эти роковые дни? Почему не пошел прямо на Рим, как предполагал Эмилий Павел, да и все римляне? Он не двигался с места, по-видимому, спокойно ожидая, когда явятся к нему римские послы с мольбой о мире. Но послов не было. Наконец он сам отправил в Рим вестника для переговоров. У ворот его встретил ликтор с приказанием немедленно покинуть территорию города (Dio., frg. 36). Ганнибал ошибся. Никто и не помышлял о мире. «Невзирая на понесенные в битвах тяжкие поражения, на потерю чуть не всех союзников, на то, что с минуты на минуту опасность угрожала самому существованию города, невзирая на это, сенаторы… не забыли веления долга. …И Ганнибал не столько радовался победе, сколько изумлялся и унывал при виде несокрушимого мужества, какое эти люди проявили в принятом решении» (Polyb., VI, 58, 7–13).
Глава III. ЮНОСТЬ СЦИПИОНА
«Может, я светом явлюсь аргивянам»
ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ
В то время как Гамилькар Барка сражался в Иберии, лелея замыслы войны с Римом, в те дни, когда он учил сыновей вечной ненависти к Риму, в этом самом Риме родился мальчик, которому суждено было навсегда сокрушить могущество Карфагена. Его звали Публий Корнелий Сципион (род. около 235 г. до н. э.).{6} Он происходил из знатнейшего патрицианского рода. Замечательно, что далекие предки его и по отцу, и по матери были этруски.{7} Отец его был тот самый Публий Корнелий Сципион, который первым из римлян встретился с Ганнибалом и потерпел от него поражение, когда тот спустился с Альп. О матери же его, Помпонии, мы знаем лишь, что она была набожна и постоянно обнимала алтари богов, моля за Публия и его младшего брата Люция.{8} Больше ни братьев, ни сестер у Сципиона не было.
Нам ничего не известно о детстве Публия. Достоверно лишь, что жили его родители небогато. Дом их стоял близ Форума на Тусской улице за Старыми Лавками. Едва Сципион успел снять детскую тогу — торжественный обряд этот совершается в 16 лет, — как началась Ганнибалова война. Вместе с отцом он участвовал в битве при Тицине. «В то время Публию шел семнадцатый год отроду, и он впервые явился на поле сражения» (Polyb., X, 3, 4). Консул дал ему для охраны отряд конницы. Битва, как мы помним, была несчастлива для римлян. Самому консулу угрожала смертельная опасность. Вот как рассказывал об этом Полибию лучший друг Сципиона Гай Лелий: «Публий во время сражения увидел, что на отца его напали два или три неприятельских всадника; первым решением его было послать свой отряд на помощь отцу; но устрашенные многочисленностью неприятеля воины его некоторое время медлили, и он… один с изумительной отвагой понесся на врагов, окруживших его отца. Тогда должны были броситься в битву и прочие воины; неприятели в ужасе бежали, а чудесно спасенный Публий (имеется в виду консул. — Т. Б.) тут же, в присутствии всех, назвал сына своим спасителем» (Polyb., X, 3, 4–6). То были не просто горячие слова благодарности и восхищения. За ними крылось обещание необычайных почестей.
Тот, кто на поле боя спас гражданина, удостаивался самой большой чести, о которой только мог мечтать римлянин. Его увенчивали дубовым венком, высшей наградой воина. Где бы ни появился человек в таком венке, перед ним почтительно вставали знатнейшие сенаторы. Ему предоставлены были первые места на всех зрелищах. Он свободен был от общественных повинностей, и его окружало всеобщее благоговейное уважение (Plin. N.H., XVI, 1–14). А «спасенный всю жизнь чтит своего спасителя, как отца, и обязан угождать ему во всем, как родителю» (Polyb., VI, 39, 6). Многие стремились к подобной чести, но немногие ее получали, ибо тут бесполезно было привлекать свидетелей. Нужно было только одно: чтобы спасенный объявил тебя своим спасителем (Plin., ibid.). Между тем консул Сципион во всеуслышание назвал сына своим спасителем и посулил ему венок «двойной славы, ибо дал ему его император[27] и вместе отец, которого он вырвал у самой смерти» (Val. Max., V, 4, 2). И тут Публий совершил один из тех странных, необъяснимых поступков, которые так поражали его современников: «он отказался принять венок от отца» (Plin. N.H., XVI, 14). Многие разумные люди не захотели верить подобной нелепости: чтобы человек добровольно отказался от награды. Если консулу угрожала смертельная опасность, говорили они, и если нашелся герой, который кинулся в самый ад и избавил его от гибели, то это, конечно же, был какой-нибудь раб, а его, естественно, никак не могли наградить дубовым венком. До Сципиона, несомненно, доходили подобные слухи, но он, по-видимому, считал ниже своего достоинства что-нибудь отрицать и доказывать. Поэтому и по сей день историки недоумевают, кто спас консула, сын или раб.{9}
Хотя в первой же битве Публий показал себя героем, но грустно, очень грустно началось для него знакомство с войной. Сразу же после выздоровления отец его простился с семьей: он спешил и Иберию, чтобы вместе с братом Гнеем охранять проходы в Италию от пунийцев. Больше Публию не суждено было его увидеть. Дальше все шло хуже и хуже. Поражения следовали за поражениями. И вот наконец роковые Канны. Под чьими знаменами сражался Публий после Тицина, неизвестно. По его словам, он лично присутствовал почти при всех самых страшных поражениях римлян (Liv., XXVI, 41, 11). Но о Каннах мы имеем точные сведения. В этой битве Сципион командовал вторым легионом (Liv., XXII, 53, 2). В то время ему было около девятнадцати лет.
Жалкие остатки римской армии в беспорядке бежали. На другой день на рассвете Ганнибал объезжал поле сражения. Он был поражен открывшейся картиной: вся огромная равнина, насколько хватало глаз, была завалена трупами. Вперемешку лежали конные и пешие. Порой из груды мертвых тел со стоном приподнимался какой-нибудь раненый, которого привел в себя утренний холод. Враги добивали его. Некоторые были еще живы, но не могли пошевелиться — у них перебиты были голени или бедра и, обнажив шею, они знаками умоляли прикончить их. Другие лежали скорчившись, уткнувшись в землю: они вырыли ногтями в земле ямки и задыхались, зарывшись туда лицом (Liv., XXII, 51, 5).
Все повторяли тогда пророчество одного этрусского гадателя: «Потомок троянцев, избегай реки Канны; пусть иноземцы не принудят тебя вступить в бой на Диомедовой равнине.[28] Но ты не поверишь мне, пока не напоишь эту долину своею кровью и пока река не унесет с плодоносной земли в открытое море много тысяч трупов твоих сограждан. Твое мясо будет служить пищей рыбам, птицам и диким зверям, которые населяют земли. Так сказал Юпитер» (Liv., XXV, 12).
Уцелевшие беглецы собрались в Канузии. Из всех офицеров осталось в живых только четверо: Квинт Фабий Максим, сын Кунктатора, Публиций Бибул, Аппий Клавдий Пульхр и Публий Сципион. Этим двум последним войска передали командование. Так впервые Публий стал во главе армии (Liv., XXII, 53, 1–4). Положение казалось отчаянным. Измученные, израненные, они не имели ни денег, ни снаряжения. Всех охватило какое-то чувство безнадежности. Работа валилась из рук. Однажды, когда на военном совете обсуждались дальнейшие планы, один молодой человек, Люций Фурий Фил, сказал, что напрасно лелеют они надежду, ибо следует оплакивать их родину, которая совершенно погибла. Да будет им известно, что знатные юноши во главе с Люцием Цецилием Метеллом составили заговор и решили бросить родину и своих товарищей и бежать за море. Присутствующие застыли от ужаса. Это добило их. Только один Публий Сципион, «роковой вождь этой войны», по выражению Ливия, ни минуты не раздумывая, схватил меч и бросился к палатке Метелла. Все заговорщики были в сборе и обсуждали план бегства. И тут перед ними предстал Публий. Он выхватил меч, занес его над головами сидящих и воскликнул:
— Я даю великую клятву, что никогда не оставлю Рима и никому другому не позволю его оставить. Если же я лгу, то ты, Юпитер Всеблагой и Величайший, погуби злой смертью меня, мой дом и моих близких. Люций Цецилий, я требую, чтобы ты и все присутствующие повторили эту клятву, а кто не поклянется, пусть знает, что этот меч обнажен против него!
Говорят, что заговорщики оцепенели от страха, словно перед ними стоял сам грозный Ганнибал, а не девятнадцатилетний юноша, вооруженный одним мечом. Они послушно, как дети, повторили требуемые слова и отдали ему свое оружие. Тогда впервые Сципион показал свое умение властвовать над сердцами людей, свойство, которому не устают удивляться современники (Liv., XXII, 53, 4–15; Frontin., IV, 7, 39; Dio., 36, 57, 28; Val. Max., V, 6, 7).{10}
Публий поднял дух сломленного несчастиями войска, пробудил в нем бодрость и мужество. Его смелость, решительность и находчивость восхитили всех. Рассказ о его новом подвиге передавался из уст в уста. Жители Канузии стали даже чеканить монеты с изображением юного героя. Вскоре Публию удалось отыскать консула Варрона. Оказалось, что он жив и сейчас в Венузии. Римские офицеры послали сказать Варрону, где они, и спрашивали, что им делать. Варрон прибыл к ним сам. Куда девалась прежняя его самоуверенность! Это был обессиленный, сломленный отчаянием человек. Он пал духом настолько, что рыдал перед послами из Капуи, умоляя их спасти Рим. Капуанцы, решив, что римляне совершенно уничтожены, перешли тогда к Ганнибалу. Варрон не способен был ровно ничего предпринять. Оставив военачальником по-прежнему Публия, он уехал в Рим. Сенат встретил этого жалкого человека с гораздо большим почетом, чем когда-то провожал. Ни слова упрека не было сказано. Отцы поблагодарили его за то, что он остался жить, а значит, не потерял надежды на спасение отечества. Ибо многие тогда полностью отчаялись в будущем. Только Публий вселял во всех радостную уверенность в победе.
«Так, военная карьера Сципиона началась при противоречивых обстоятельствах: его собственная смелость засияла ярко, но он видел Ганнибала дважды победителем… Велика должна была быть вера в себя у этого юноши, если даже в тот момент он мог верить, что в будущем никогда не будет возвращаться с поля боя иначе, как победителем».[29]
Канны не были концом войны, как надеялся Ганнибал, но переломным моментом. С этого времени Ганнибал оставил надежду решить все в одной битве, а римляне — когда-нибудь разбить пунийца на поле боя. Теперь он шел по Италии, опустошая села и города. Каждый город задерживал его на месяцы и тем изматывал его силы. Зато страна была истерзана совершенно. Ганнибал превратил в пустыню 400 цветущих городов. Тысячи людей без крова и пищи скитались по стране. Многие из них образовывали партизанские отряды, во главе которых становились какие-нибудь отчаянные центурионы. Некоторые из них довольно долго тревожили Ганнибала, пока их вожаки не складывали где-нибудь свои головы. Тогда и войско рассеивалось.
И все же шаг за шагом, медленно, с невероятным трудом римляне оттесняли врага все дальше на юг. В 212 году до н. э. пали Сиракузы, а в 211 — Капуя, два могучих союзника Ганнибала. «Римляне, много раз побежденные карфагенянами и теперь не дерзавшие стать лицом к лицу против них, тем не менее отказывались склониться перед неприятелем и покинуть поле битвы» (Polyb., IX, 3, 6). Они следовали за врагом издали и старательно избегали открытой борьбы (Polyb., IX, 3, 8). И несмотря на то, что национальная гордость заставляет Ливия превращать некоторые стычки в великие победы римлян, по словам более трезвого Полибия, они ни разу не победили Ганнибала (Polyb., frg. 23). Все защитники Италии гибли один за другим: Марцелл, Гракх, Аппий Клавдий.
Так из года в год тянулась мучительная война.
МОЛОДОЙ ПОВЕСА
Но что же делал все это время Публий Сципион?
Имя его исчезает со страниц исторических хроник на целых четыре года. Снова встречаем мы его в 212 году до н. э. Он собирается стать эдилом. В то время Публию исполнилось 23 года. Это был блестящий юноша, приковывавший к себе все взоры. И неудивительно. Даже во времена Цицерона, когда размеры города невероятно выросли, сыновья столь знатных родителей жили как бы у всех на виду. Тем более в то время, в этой маленькой общине, которой был тогда Рим. Их видели на Форуме, в Курии, в войсках, во время торжественных религиозных церемоний. А Публий участвовал в одной из самых пышных и красивых. 1 марта, в первый день римского года, двенадцать самых красивых и знатных юношей Рима, «взявши священные щиты, облекшись в короткий пурпурный хитон, с широким медным поясом на бедрах и медным шлемом на голове, звонко ударяя в щит мечом», с песней и пляской обходили город Рим (Plut. Num., 13)[30].{11} Почему салии, так назывались юноши, пляшут и поют с наступлением весны, на этот счет у римлян существует священное предание.
Во время одного грозного бедствия царь Нума взмолился к богам, воздев руки к небу. И вдруг с небес в его руки упал какой-то странной формы щит, и чудесный голос возвестил, что Рим будет невредим, пока цел божественный щит. Тогда царь по совету нимфы Эгерии и муз сделал одиннадцать медных щитов, совершенно подобных небесному, дабы ни один вор не мог узнать настоящего, и поручил их заботе двенадцати жрецов-салиев (Plut., ibid.). Праздник салиев длился весь март месяц{12} и состоял из великолепной пляски. Она производила сильное впечатление на окружающих. Лукиан с восхищением говорит о «торжественном и священном танце, который знатнейшие из римлян исполняют в честь воинственного бога Марса» (Περι δρχ., 20). «Вся пляска состоит из прыжков, и главное в ней — движения ног; танцоры выполняют изящные вращения, быстрые и частые повороты, обнаруживая столько же легкости, сколько силы», — сообщает другой грек (Plut. Num., 13). Проплясав весь день с восхода до заката, салии с наступлением тьмы пировали. Буйное неистовство пляски этих знатных юношей и их роскошные пиры вошли в Риме в поговорку.[31]
Повторяю, не было ничего удивительного, что такой знатный юноша, как Публий, был известен всему Риму. Кроме того, он жил так, что привлекал всеобщее внимание, возбуждал тысячи толков и слухов, так что одни произносили его имя с восхищением, другие почти что с ненавистью. С тех пор, как Публий и Гней Сципионы, отец и дядя нашего героя, уехали в Иберию, их семьи совершенно осиротели. У них не было ни опекунов, ни покровителей. Это ясно из одного случая. Гней попросил у сената разрешения ненадолго вернуться в Рим, чтобы выдать замуж дочь, так как иначе, лишенная друзей и близких, она останется старой девой. Сенат не позволил этого, но обещал заменить пока девушке отца — выдать ее замуж и дать приданое (Val. Max, IV, 4, 10). Вот какими одинокими и беспомощными чувствовали себя семьи обоих Сципионов.
Поэтому и жизнь Публия складывалась не так, как у его сверстников. С восемнадцати лет он чувствовал себя главой семьи и с этого времени до самого конца нежно опекал своего младшего брата Люция и всюду возил его с собой. Сам же Публий был полностью предоставлен самому себе. Его сверстники, по выражению Плавта, шагу боялись ступить без наставника (Bacch., 420–421). Отцы вводили их в сенат, отцы брали их в свою палатку на войне, отцы говорили им, какой магистратуры добиваться, когда и на ком жениться. А Публий все решал сам. Он был волен, как ветер.
Свобода вскоре дала себя чувствовать. Сципион приобрел славу отчаянного повесы. Надо сказать, что жизнь в Риме в то время была чопорной и суровой. Римляне были настоящие рабы этикета и светских приличий. И никакие английские лорды не могли быть так надменны и благопристойны. Малейшее нарушение «декорума» вызывало у римлян старого поколения глубокое возмущение. Так, по улице полагалось двигаться чинно и неторопливо, в тоге, спадающей величественными складками, причем она не должна была быть ни слишком широкой, ни чересчур узкой. Волосы полагалось коротко остригать, а на ногах носить определенного цвета башмаки. Нарушение этих правил казалось не просто неприличием, это почти граничило с преступлением. Появление Верреса на улице в необычной одежде и обуви Цицерон ставит на одну доску со страшнейшими грабежами и убийствами (Verr., V, 137). Ясно, что не только внешность, но и все поведение гражданина должно было отвечать идеалам благопристойности. За неумеренные траты, поздние пирушки и пристрастие к любовным приключениям римляне отвечали перед цензором. И когда этот страж общественных нравов возвращался домой, граждане тушили свет, дабы он не подумал, что они проводят время за вином и веселыми беседами (Plut. Ti. Gracch., 14).
Что же должны были отцы города думать о юноше, который открыто пренебрегал всеми приличиями? Публий Сципион приобрел в Риме славу какого-то принца Гарри, героя веселых любовных приключений и беспутного расточителя. Он был необыкновенно хорош собой (Liv., XXVIII, 35).{13} «Самыми красивыми и привлекательными, — сообщает Элиан, — были, говорят, среди греков Алкивиад, а у римлян Сципион» (Var., XII, 14). Вопреки всем обычаям он носил длинные кудри, которые ему очень шли и резко отличали его от других римлян (Liv., XXVIII, 35). Он был законодателем мод среди молодежи. Подражая ему, юноши стали носить перстни с геммами на греческий лад (Plin. N.H., XXXVII, 85). Он всегда любил веселье и вел себя, по словам одного современника, «как устроитель празднества» (Plut. Cat. mai., 3), был необыкновенно щедр (Polyb., X, 5, 6) и широко сорил деньгами (Plut. ibid.). Даже друзья не могли не сознаться, что он, пожалуй, чересчур влюбчив.[32] Дошло до того, что Гней Невий, ядовитый и дерзкий поэт, сочинил о нем веселые стишки — вещь в Риме неслыханная! Публий представлен у него ветреным повесой, вроде легкомысленных героев греческих комедий. Между прочим, там говорилось, что, хотя он и герой и подвиги его у всех на устах, «отец в одном плаще вывел его от подружки» (Gell., VI, 8).
Может быть, в Риме было немало молодых людей, любивших повеселиться не меньше Публия, хотя и без его блеска. Но они были достаточно благоразумны и лицемерны, чтобы уметь скрыть свои грехи. Но Сципион был слишком горд, чтобы унизиться до притворства. Вот еще один недостаток, который постоянно ставят ему в вину. Он ненавидел всякие оковы и всякое принуждение и, по выражению Катулла, хотел жить и любить, а ропот угрюмых стариков ценил в один медный грош. И люди солидные качали головами и сурово осуждали его образ жизни (Gell., VI, 8). «Присущая ему доблесть явила себя людям во всех отношениях действенно, — пишет один автор, — но, как передают, в годы первой юности он вел жизнь беспутную, от обвинений же в роскоши он очистил свою юность пунийскими трофеями» (Val. Max., VI, 8, 8). Вот почему о нем можно сказать то, что Мериме говорит о юном лорде Байроне: «В молодости брошенный в мир без руководства и увлекаемый своим огненным темпераментом, он неумеренно предался удовольствиям… А эксцентричная гордость побуждала его щеголять тем, что другие, более лицемерные и более осторожные, старались скрыть от посторонних глаз… К этому времени относится начало той ненависти, которой воспылало к нему английское светское общество, и травли, которая умерла только с его смертью».
Такое же глухое, скрытое недоброжелательство окружало и молодого Публия Сципиона. Быть может, вначале люди благоразумные и пытались его образумить. Но вскоре они поняли всю тщету своих речей. Не то чтобы Публий был юношей дерзким и грубым, напротив, он был мягок и ласков в обращении, и не было в Риме человека более светского и любезного, чем он. Но нотации ему было читать совершенно бесполезно. Он не только не слушал советов, но даже не удостаивал говорившего ответом. Он считал ниже своего достоинства давать хоть какие-нибудь объяснения. «Я не обязан ни перед кем отчетом», — сказал он впоследствии. К своим врагам и хулителям он относился всегда со снисходительным презрением, не удостаивая их открытой вражды. Это еще усиливало их негодование. Гордость Публия Сципиона стала прямо-таки притчей во языцех.
Но очень ошибется тот, кто подумает, что Сципиона окружала с юности одна только ненависть. Напротив, не было другого такого человека в Риме, которого сопровождала бы такая восторженная любовь, поклонение, доходившее прямо-таки до обожания. Приветливость, щедрость и ласковость вскоре сделали его кумиром простонародья (Polyb., X, 5, 6). Необыкновенный такт, обаяние, гордое изящество манер покоряло всех (Polyb., XI, 24а, 4; Liv., XXVIII, 17, etc.). Все говорят о какой-то неотразимой привлекательности, свойственной этому человеку. Не было никого из римлян или иноземцев, кого Публий Сципион не мог очаровать при желании. Дикие иберы и нумидийцы, цивилизованные греки и эллинистические монархи, даже сам страшный Ганнибал, даже его враги в сенате не могли устоять против его волшебных чар. Где бы он ни появлялся, народ встречал его бурей радости (Polyb., X, 5, 3). Плебеи рады были исполнить малейшее его желание. И вообще «восторги толпы окружали этого гражданина» (Polyb., XVI, 23, 3).
Итак, молва часто говорила о беспечном легкомыслии и удивительной щедрости юного Публия. Но вскоре о нем пошли слухи совсем другого рода. Это были очень, очень странные слухи.[33] Рассказывали, что с шестнадцати лет Публий жил не только среди людей, но и в ином, чудесном и прекрасном мире. Во сне и наяву он беседовал с богами, во сне они являлись ему во всем блеске, наяву же он слышал их вещие голоса. Иногда он пытался хотя бы намекнуть о виденном и слышанном друзьям, и тогда им казалось, что они слышат волшебные сказки. Чтобы беседовать с дружественными духами, Сципион всегда уходил куда-нибудь далеко. Часто глухой ночью он шел на Капитолий, входил в храм Юпитера Всеблагого и Величайшего и запирался там, в святая святых, совершенно один. Служители храма шепотом с суеверным ужасом передавали, что дикие собаки, которых ночью спускают на Капитолий, на него одного никогда не лают. Никто не знал, что делает в храме Публий, но народ был убежден, что он беседует с самим Юпитером, владыкой небесным. Ходила даже молва, что именно этот великий бог и есть отец Сципиона. В нем течет кровь бессмертных богов, говорили люди. В нем и правда было что-то неземное, светлое и легкое; и среди непроглядной тьмы, в которую погружена была его родина, среди всего этого моря бед он один исполнен был самых ярких надежд, самой непоколебимой уверенности в победе. Видимо, именно его разумел Варрон, когда писал: «Полезно для государства, если храбрые мужи верят — пусть даже на самом деле это и ложь, — что они произошли от богов, так как таким путем дух человеческий, получив уверенность в себе как бы от божественного древа, совершает подвиги дерзновеннее, действует пламеннее, а потому он счастлив и беззаботен» (Aug. C.D., III, 4). Уверенность Сципиона, что он рожден на счастье Риму, захватывала всех.
Это причудливое сочетание легкомысленного повесы, погруженного в свои видения поэта, страстно любящего свою родину воина, блестящего и щедрого гражданина, гордого патриция, твердо верившего в свое божественное предназначение и счастье, — все это делало его образ настолько загадочным и привлекательным, что неудивительно, что толпа его боготворила, что его окружал ослепительный ореол легенд.
ЭДИЛИТЕТ
Публию не было еще двадцати трех лет, когда он задумал стать эдилом. Что заставило его так рано домогаться высших магистратур? Отцы усматривали в этом непомерное, ни с чем не сообразное честолюбие, безумную жажду почестей. Однако вся дальнейшая жизнь Сципиона показала, что они очень ошибались: не нуждался он никогда ни в каких магистратурах, был равнодушен к блеску власти, легко уступал другим самые великолепные свои триумфы, словом, не был мелочно честолюбив. Значит, были какие-то особые обстоятельства, заставившие Публия искать эдилитета. Но какие? Тут нам на помощь приходит Полибий. Вот что он пишет. Старший брат Публия[34] домогался должности эдила. Соискателей было много, и вскоре Публию стало ясно, что брату не достичь желаемого. Зато самого его народ любил. Между тем мать их находилась в сильнейшей тревоге, переходила из храма в храм, горячо молясь за успех сына. И тут Публий дважды увидел один и тот же сон: будто он выбран в эдилы вместе с братом и оба они, счастливые, возвращаются с Форума домой. У дверей стоит мать, она обнимает и нежно целует обоих. Он никому ничего не сказал. Только накануне выборов поведал матери свой сон. Ее это очень взволновало и она воскликнула:
— О, если бы мне дожить до такого дня!
— Так давай, мама, я попробую, — быстро сказал Публий.
Мать кивнула, но она не приняла слов сына всерьез. Она решила, что это одна из обычных минутных шуток Сципиона. Вечером она и вовсе забыла о сне сына, но утром, когда она еще спала, он встал, надел ослепительно белую тогу соискателя и отправился на Форум. «Народ встретил Публия с восторгом, как потому, что не ожидал его здесь, так и потому, что благоволил к нему и раньше. Когда же Публий показался на определенном месте и встал рядом с братом, народ выбрал на должность эдила не только Публия, но ради него и брата его, и они оба возвратились домой эдилами. Весть об этом быстро дошла до матери, которая радостно встретила юношей у дверей и горячо поцеловала их» (Polyb., X, 4–5).
Этот очаровательный рассказ — образец тех прекрасных мест Полибия, где так ясно чувствуешь дыхание действующих лиц. Так и видишь всю эту картину: и набожную мать, дрожащую за своих детей, и Люция, которого характеризует лишь то, что о нем нечего сказать, и, главное, Публия, скрытного и загадочного, полного волшебных видений, стремительного, веселого и насмешливого настолько, что мать так и не могла понять, шутит он или говорит серьезно. Тем не менее ученые были безжалостны к этой прелестной новелле. Они объявили, что это выдумка с начала до конца. Дело в том, что рассказ содержит несколько важных ошибок. Во-первых, Полибий уверяет, что действие происходило в 217 году до н. э., когда Публию было восемнадцать лет. Между тем Ливий, пользовавшийся официальными списками магистратов, утверждает, что это было пять лет спустя. Во-вторых, Люций был не старшим, а, по всей видимости, младшим братом. Наконец, коллегой Публия был не его брат, а Корнелий Цетег, Люций же стал эдилом много лет спустя (Liv., XXII, 22). Однако я не могу верить, чтобы весь рассказ был ложью. Полибий жил в доме Сципионов, знал дочерей, племянников, зятьев, жену Публия. Он прекрасно умел отделять правду от вымысла. Не мог он так слепо обмануться. Скорее здесь произошло другое. Наверное, каждый замечал, что у хорошего рассказчика, многажды повторяющего одну и ту же историю, с каждым разом она становится все красивее, детали все выразительнее. Тем более это должно было произойти в нашем случае, когда рассказывали наверняка люди младшего поколения, слышавшие это от своих отцов.[35] Публий был молод, и вот из двадцатитрехлетнего юноши он превратился в восемнадцатилетнего подростка. Очень вероятно, что он был приятелем Цетега, происходившего из того же рода Корнелиев, и все представители и представительницы этой фамилии волновались за Цетега. В том числе и мать Публия. Но насколько драматичнее, чтобы Помпония молилась за сына, а не за дальнего родича и чтобы Публий доставил магистратуру родному брату! Запомнился факт — сон юного Публия, его совершенно неожиданное появление на Форуме и то, что он помог старшему родичу. А уж кем он приходился Сципиону и сколько ему точно было лет, это за давностью лет забыли.
Если все это так, надо согласиться, что Публий стал эдилом при необычных обстоятельствах. «Все, кто слышал прежде о его сновидениях, вообразили, что Публий беседует с богами не только во сне, но и наяву, днем» (Polyb., X, 5, 5). Должность эдила, бывшего кроме всего прочего и устроителем празднеств, как нельзя более подходила для щедрого и блестящего Сципиона. Возможно, его эдилитет и стал бы предметом толков, но тут обрушился новый удар — страшный для Рима, ужасный для семьи Сципионов.
ОТЪЕЗД В ИБЕРИЮ
Беда пришла с запада, из Иберии. Как помнит читатель, Публий и Гней Сципионы, отец и дядя нашего героя, в самом начале войны были посланы в эту страну, чтобы помешать находившимся там карфагенянам оказывать помощь Ганнибалу. Братья Сципионы до сих пор очень успешно отражали натиск пунийцев. Их храбрость и мягкость с побежденными расположили к ним многие местные племена. Им противостояло три карфагенских вождя, один из них Газдрубал, брат Ганнибала. Весной 213 года до н. э. на полуостров внезапно ворвалась нумидийская конница во главе с отчаянным и неукротимым царевичем Масиниссой. Попал он в Иберию случайно — гнался за своим врагом. Но когда пунийцы предложили ему у них служить, он тут же согласился. В начале следующего года Сципионы, ободренные предыдущими успехами, решили перейти в наступление. До этого они только оборонялись. Так как против них стояло три войска, они решили разделиться: Гней должен был идти против Газдрубала Баркида, Публий — против двух других полководцев. Это их погубило.
Газдрубал, истинный сын Барки и брат Ганнибала, мгновенно оценил ситуацию. Самих римлян было мало, основу войска составляли кельтиберы. С помощью золота он быстро убедил их бросить своих союзников. Римляне пришли в ужас, увидев, что варвары уходят. Ни мольбы, ни угрозы не могли их удержать. Гней понял, что положение его отчаянное. Соединиться с братом он уже не мог. Оставалось одно — отступить и по мере сил уклоняться от битвы. Тогда оставалась надежда, что Публий, разбив врага, подоспеет ему на выручку. И вот Гней отступал, а пунийцы следовали за ним по пятам.
Публий выступил в самом радужном настроении. Он не сомневался в победе. Но не успел он дойти до лагеря врагов, как на него налетел Масинисса с нумидийской конницей. Никогда еще не встречался Сципион с таким настойчивым, дерзким и коварным врагом. Масинисса не оставлял римлян в покое ни на минуту. Стоило им выйти из лагеря за водой, провизией или дровами, и нумидиец набрасывался на них, как какой-то вездесущий дух. Не раз он врывался в самый лагерь — вещь неслыханная! — наводя на римлян черный ужас. Теперь они дрожали и днем и ночью. Сципион совершенно потерял голову. Этим только можно объяснить тот безумный шаг, на который он в конце концов решился. Узнав, что на него движется испанский царек Андобала, Публий ночью тайно от Масиниссы вышел из лагеря, чтобы встретиться с ним и разбить прежде, чем тот успеет соединиться с нумидийцами. Глухой ночью римляне схватились с врагом. Они уже стали одолевать, как вдруг раздался торжествующий вопль — на них летел этот демон Масинисса. Он давно их выследил и все время неслышно шел за ними. Не успели римляне опомниться, как появился третий враг — карфагеняне. Участь Сципионова войска была решена. Полководец, пытавшийся его собрать, был насквозь пронзен копьем и замертво упал с коня. Масинисса и нумидийцы издали крики буйной радости. Римляне обратились в беспорядочное бегство. Спастись удалось лишь немногим. Так было с Публием.
Гней меж тем все отступал, надеясь на брата. Но вот он увидел, как к Газдрубалу присоединились остальные пунийцы. Теперь сомнений не было — Публий мертв. В отчаянии Гней прибег к столь же безумному средству, как и его брат. Ночью римское войско бежало из лагеря. Утром враги обнаружили исчезновение римлян и устремились за ними. Впереди несся неутомимый Масинисса. Он летел по следу, как гончая. Вскоре он настиг беглецов. Гнею ничего не оставалось, как разбить лагерь на первом попавшемся месте. Но земля была тверда, как камень. Нельзя было ни вырыть рва, ни насыпать вала. Смертельный страх подсказал выход. Римляне свалили в кучу тюки, седла, мешки и соорудили некое подобие стены. В первую минуту враги остановились. Они привыкли с почтением относиться к римскому лагерю. Но в следующее мгновение они поняли, что перед ними игрушечная крепость. В один миг они разметали преграду. Часть римлян была тотчас перебита, остальные успели бежать. Сам полководец был убит.
Так в несколько дней погибли оба Сципиона, которые столько лет побеждали в Иберии (Liv., XXV, 32–36). Жалкие остатки их армии собраны были опытным офицером Люцием Марцием. Это казалось таким чудом, что его сочли существом сверхъестественной природы. В Испанию срочно был послан претор Нерон (211 г. до н. э.). Сначала счастье ему улыбнулось, но очень скоро он потерял все. Теперь римляне удерживали только узкую полоску у подошвы Пиренеев (Арр. Hiber., 17). Иберия была для них потеряна.
Потеря Испании вызвала у римлян страх и мучительную тревогу. Гамилькар недаром рассчитывал на Испанию, как на плацдарм для войны. В стране были неистощимые запасы золота и людей, и, по замыслам Ганнибала, войска, деньги и боеприпасы должны были непрерывно идти к нему из-за Альп. Вот почему необходимо было во что бы то ни стало отрезать Иберию от Италии. Теперь же путь в Италию открыт, все погибло. Само слово «Иберия» приводило римлян в отчаяние: всякая победа здесь была эфемерной, все успехи призрачными. Римляне строили на песке, они снова вернулись к тому дню (218 г. до н. э.), когда впервые высадились в этой роковой стране. Они прониклись суеверным убеждением, что эта земля проклятая и зловещая для римлян.
Таковы были настроения, когда собрано было собрание, чтобы выбрать полководца для войны в Испании. «Но никто не вызвался, и всех охватил ужас, угрюмое молчание нависло над собранием. И тут на середину вышел Корнелий Сципион, сын убитого в Иберии Публия Корнелия, совсем еще юный (ему было 24 года), но считавшийся человеком разумным и благородным. Он произнес торжественную речь об отце и дяде и в заключение сказал, что он, на которого обрушилось это горе, станет достойным мстителем за отца, дядю и родину. И как бы охваченный богом, он заговорил стремительно и бурно. Он сказал, что завоюет не только Иберию, но Африку и Карфаген» (Арр. Hiber., 68–69). В едином порыве народ тут же избрал его полководцем. Но отцы испугались их опрометчивого выбора. Разве можно было доверять столь сложную войну мальчишке, ни разу не командовавшему армией. Они называли его слова юношески дерзкой похвальбой (Арр. Hiber., 69; ср. Liv., XXVI, 18). Этот ропот дошел до ушей Сципиона. С видом гордого презрения он повернулся к отцам и спросил, не желает ли кто-нибудь более почтенный заслугами или летами принять командование в Испании. Он его охотно уступит. В его словах звучали насмешка и вызов. Но никто не посмел его принять. Все молчали. Победа осталась за Публием.{14}
Сенат не мог простить Сципиону его надменности. Но народ был поражен, словно внезапно луч света прорвался сквозь свинцовый сумрак. Сципион держался так, будто враги уже разбиты. «Эта уверенность его в себе внушила римскому народу надежду на спасение и победу», — пишет Валерий Максим (Val. Max., III, 7, 1). «Он воскресил сжавшийся от страха народ» (Арр. Hiber., 69) и «в темный для Рима час явился звездой надежды».[36] И он отбыл в Испанию, «вызывая всеобщий восторг и изумление» (Арр. Hiber., 72).