ОБСТАНОВКА
Римляне имели все основания считать Иберию страной проклятой, а войну в ней делом безнадежным. Там находилось три пунийских армии: Газдрубала и Магона, сыновей Гамилькара Барки, и Газдрубала, сына Гескона. Военачальники прекрасно знали страну: ведь Баркиды здесь выросли. Они располагали многочисленной армией, привыкшей переносить всевозможные лишения, отлично знавшей местные условия. Им постоянно шла помощь из Карфагена. Великолепная нумидийская конница была у Масиниссы, который и погубил обоих Сципионов. Что могли всему этому противопоставить римляне? Нерон привез 12 тысяч пехоты и тысячу двести конницы, Сципион — 10 тысяч пехотинцев и тысячу всадников. «Больше взять было нельзя, ибо Ганнибал терзал Италию» (Арр. Lyb., 72). Разумеется, все понимали, что с такими силами невозможно завоевать Испанию, как обещал Сципион. Даже защитить границы было трудно. Публий очень хорошо понял, что рассчитывать на помощь из Рима ему нечего: он должен был вести войну собственными силами.
Пунийские армии занимали разные области Иберии и в результате держали под контролем всю страну. Объединение любых двух армий грозило немедленной гибелью маленькому войску Публия. Ему надо было лавировать между ними — каждый неверный шаг мог стоить жизни ему и войску. Начиная битву с одним врагом, он должен был все время опасаться, что на помощь подоспеют другие.
Кроме того, у финикийцев в стране были древние связи, им помогали кельтиберы, изменившие Сципионам, и, главное, на их стороне были два местных вождя, братья Андобала и Мандоний, которых Ливий называет признанными владыками всей Иберии (Liv., XXVII, 17).
Испания времен Сципиона.
Иными словами, римлянам предстояла еще война с испанскими племенами. Одну из таких иберских войн весьма красочно живописует Полибий: «Огненную войну вели римляне с кельтиберами: так необычны были и ход войны, и непрерывность самих сражений. Действительно, в Элладе или в Азии ведомые войны кончаются, можно сказать, одной, редко двумя битвами, а самые битвы решаются одним моментом первого набега или схваткой воюющих. В войне с кельтиберами все было наоборот. Обыкновенно только ночь полагала конец битве, ибо люди старались не поддаваться усталости, не падали духом, не слабели телом, но всегда с новой отвагой шли на врага и опять начинали битву… Вообще, если кто хочет представить себе огненную войну, пускай вспомнит только войну с кельтиберами» (Polyb., XXXV, 1). Даже став владыками мира, римляне, по словам Полибия, трепетали перед войной в Иберии (Polyb., XXXV, 4, 3–4).
Словом, надо было с крошечным войском сражаться с тремя армиями, которые кружили по стране то соединяясь, то разъединяясь, да еще бороться со всеми местными племенами. И вот эту-то задачу поручили двадцатичетырехлетнему юноше, еще ни разу не командовавшему войском!
Осенью 210 года до н. э. Публий Корнелий Сципион высадился в Эмпориях и оттуда сухим путем направился в Тарракон, старый греческий город, бывший неизменным союзником его отца и дяди. Там он провел всю зиму. Одной из первых задач, которая стояла перед юным военачальником, было наладить отношения с союзниками и с собственной армией. Последнее тоже было непросто. Испанские легионы много лет сражались вдали от родины. Из крестьян и горожан, на время опасности облачившихся в доспехи, они превратились в профессиональных солдат. Это сделало их мятежными, своевольными, а жизнь в дикой стране ожесточила их дух. Они потеряли связь с Римом и своими близкими. И вот сейчас они имели все основания для недовольства. После гибели Сципионов они выбрали вождем своего товарища Марция. Они почитали его своим спасителем и прямо-таки святым чудотворцем.{15} А теперь с их волей не посчитались, и Марцию прислали замену. Как он сам должен был смотреть на неопытного мальчишку, присланного его сменить? Не послужило ли это поводом для горьких разговоров о том, что, дескать, ни заслуги, ни опыт, ни любовь войск не могут тебя возвысить в Риме. Нужно одно — длинный ряд предков.
Мало этого. Сенат сделал непростительную глупость, словно нарочно для того, чтобы затруднить положение молодого военачальника. Вместе с ним послали некоего Силана «с равным империем», то есть с равной властью и полномочиями.{16} Он, несомненно, был старше Публия, и отцы, вероятно, хотели, чтобы он им руководил. В будущем это двоевластие ничего хорошего не предвещало.
Но из всех затруднений Сципион вышел блестяще. В короткий срок он настолько очаровал Марция, что всем стало ясно, что нет у Публия друга преданнее и вернее (Liv., XXVII, 20). Он осыпал старого воина самыми лестными похвалами и знаками отличия. А стоило ему повидаться с войском, и все солдаты буквально влюбились в нового военачальника. Что до Силана, то он без противоборства отказался от своих прав и стал рядовым офицером Публия.
ГАЙ ЛЕЛИЙ
Была у Публия Сципиона одна черта: несмотря на свою молодость, он никому и никогда не поверял свои планы. Все его замыслы всегда бывали окутаны непроницаемой тайной. Порой войско уже выходило в путь, но ни воины, ни даже офицеры не знали, куда они идут и с кем встретятся через несколько минут. И это еще более усугубляло загадочность, которой любил себя окружать Сципион. Был только один-единственный человек в целом мире, от которого у Публия не было тайн, — Гай Лелий. Он был небогат, совершенно не знатен, по-видимому, даже родом не из Рима. Так что во всех отношениях он был не пара патрицию Корнелию. Тем не менее с детских лет до самой смерти их связывала неразрывная дружба. Мы видим их всегда рядом, словно один всего лишь тень другого. Это впечатление еще увеличивается благодаря тому, что во всех дошедших до нас рассказах Гай Лелий ни разу не промолвил ни слова, действительно, как безмолвная тень.
Но впечатление это ложное. Хотя Гай и отличался, по-видимому, скрытностью и молчаливостью — свойствами, которые и подобали тому, кому Публий не страшился открывать все свои тайны, — он отнюдь не похож был на бездушного статиста. Его отличал ясный, проницательный ум — иначе не мог бы он стать лучшим советчиком Сципиона. Этого мало. Через много лет после окончания Ганнибаловой войны приехал в Рим Полибий. Он познакомился с Лелием, и этот скрытный и молчаливый римлянин произвел на него огромное впечатление. Он признается, что Гай перевернул все его представления о Публии, что он почти дословно записывал иногда его рассказы и каждое слово его значило для историка больше, чем целые тома трудов его предшественников. Этим объясняется необыкновенная яркость и живость рассказа Полибия о Сципионе, множество мелких подробностей, рисующих его характер и привычки. За его повествованием все время чувствуется рассказ очевидца и близкого друга. Такое влияние Лелия на Полибия говорит о многом.
Из рассказов Полибия мы узнаем еще одну любопытнейшую черту Гая Лелия. Он не только не старается хоть чуть-чуть выдвинуть себя вперед, но сознательно отступает в тень. Повествуя об удивительных подвигах своего друга, он ни разу даже не попытался намекнуть, что помог ему или подал прекрасный совет, а между тем с ним одним Публий обсуждал свои будущие начинания. Мало того. Он не только не приписывает себе мнимые заслуги, но скрывает истинные. Например, нам известно, что после взятия Нового Карфагена Публий наградил друга золотым венком и сказал, что Гай сделал для взятия города не меньше его самого. От Фронтина мы знаем, что Лелий приготовлял всю операцию поджога лагеря в Африке. Но сам Гай Полибию об этом ничего не рассказал.
Скромный во всем, Гай Лелий в одном единственном пункте считал себя вправе быть гордым: он гордился своей дружбой с Публием, постоянно подчеркивал, что был его лучшим другом и доверенным лицом. Это очень заметно у Полибия. Лелий вошел в историю как символ верного друга. Верность, очевидно, передавалась в его роду по наследству, ибо его сына, тоже Гая Лелия, связывала столь же нежная дружба со Сципионом Эмилианом. Поэтому Цицерон назвал свой диалог о дружбе именем «Лелий». Герой этого произведения Лелий Младший, но Скаллард полагает, что оратор думал и о Лелии Старшем, столь же верном друге. В уста своего героя Цицерон вкладывает следующие слова: «Участь Сципиона была прекрасна, моя — менее счастлива, ибо было бы справедливо… чтобы я раньше его ушел из жизни. Но все-таки воспоминание о нашей дружбе приносит мне такую радость, что я считаю, что прожил счастливо, так как жил в одно время со Сципионом… Поэтому меня радует не столько молва о моей мудрости… тем более что она не верна, — сколько надежда на то, что память о нашей дружбе будет вечна. И это мне тем более по сердцу, что едва ли можно назвать на протяжении всех веков три-четыре пары друзей. И дружба между Сципионом и Лелием, подобная их дружбе, надеюсь, станет известной потомкам» (Cic. Amic., 15). Думаю, эти слова мог бы произнести и наш Лелий.
ЧУДО У НОВОГО КАРФАГЕНА
И сказал Господь Моисею:
«Подними жезл твой и простри руку твою на море, и раздели его, и пройдут сыны Израилевы среди моря по суше».
И простер Моисей руку свою на море, и гнал Господь море сильным восточным ветром всю ночь и сделал море сушей, и расступились воды. И пошли сыны Израилевы среди моря по суше.
После разговора с Лелием у Полибия раскрылись глаза на Сципиона. Дело в том, что Публий не только не посвящал никого в свои планы, но держался столь беспечно, что никому и в голову не могло прийти, что этот легкомысленный юноша о чем-то напряженно думает. Поэтому-то, говорит Полибий, «все историки изображают Публия каким-то баловнем судьбы, предприятия которого удаются большей частью вопреки всем расчетам, случайно» (Polyb., X, 2, 5). Гай же Лелий ввел Полибия в творческую лабораторию мыслей друга. Он объяснил, что Публий был проницателен и осторожен, что он с напряженным вниманием следил за осуществлением задуманного плана, взвешивал каждый шаг и все всегда случалось так, как он хотел (Polyb., X, 2, 13 — 3, 1).
Так было и зимой 209 года до н. э. в Тарраконе. Существовало словно два Публия. Все видели веселого, доброжелательного молодого человека, который с утра до вечера бродил по городу, охотно останавливался и болтал со встречными и заводил бесчисленные знакомства среди самого разношерстного люда. Больше всего любил он говорить с рыбаками. А Лелий видел другого Публия, человека, который, не зная отдыха, упорно думал об одном и том же, сосредоточив на одном помысле все силы своей души. Наконец, уверяют, что сам Сципион говорил, что в ту зиму посещали его необыкновенно яркие сны. Он видел целые картины: пунийцы бегут из Испании, и чудесные голоса обещают ему победу (Liv., XXVI, 41).
К весне план был готов. Открыл его Публий по обычаю только Лелию. Но прежде всего Публий поспешил поднять настроение римских воинов, стоявших в Испании, ибо все они были подавлены страшной гибелью Сципионов и отчаялись в будущем. Он выступил перед войсками. Публий говорил горячо и убедительно. Ничего определенного он не сказал, но речь его дышала самыми радостными надеждами. Римляне решили, что он собирается порознь напасть на каждое пунийское войско и уничтожить их по очереди. Они пришли в самое возбужденное и веселое настроение, ибо «сверх всего прочего он обладал большой способностью сообщать отвагу и воодушевление всем, к кому обращался со словом увещания» (Polyb., X, 14, 10).
«На самом деле, — говорил Гай Лелий Полибию, — у Публия и в мыслях не было делать что-либо из того, о чем он говорил перед войсками» (Polyb., X, 6, 8). Лелию он сказал, что, если вздумает напасть на одно из карфагенских войск, явятся другие, и его ожидает участь отца и дяди. Такой план равносилен верной смерти, заметил он (Polyb., X, 7, 7). Да и вообще «он не думал о мерах обыкновенных, очевидных для каждого, но избрал и решился осуществить такой план, о котором не подозревали ни друзья, ни враги» (Polyb., X, 6, 11–12). Он обдумал этот план до мельчайших деталей, до последней подробности, он видел его ярко, как в лихорадочном сне. Но никто о нем не знал. Он все открыл только Лелию (Polyb., X, 9, 1). Его он назначил начальником флота и дал ему какое-то секретное предписание. Флот немедленно отплыл. Сам он встал во главе сухопутного войска и двинулся вперед.
Шесть дней двигалось войско. Никто не знал, куда они идут. На седьмой день они увидели перед собой отвесные стены Нового Карфагена. В то же время в порт вошел римский флот под командованием Лелия (Liv., XXVI, 42, 5). Такая удивительная согласованность действий казалась почти чудом. Теперь Публий мог открыть свой план воинам: «быстрым нападением он решил взять город, именуемый Иберийским Карфагеном» (Polyb., X, 6, 8).
Новый Карфаген основан был Газдрубалом, зятем и преемником Гамилькара Барки, и считался признанной столицей пунийской Испании. Это был ключ от всей Иберии. Он господствовал над переправой в Африку, к тому же был едва ли не единственным городом с морским портом. Здесь находились все золото и запасы карфагенян, а также заложники иберских племен со всей Испании. Эти-то заложники, жены и дети знатных испанцев, делали иберов послушными вассалами карфагенян. Охранялся город гарнизоном всего из тысячи человек, и ни одно пунийское войско не было к нему ближе, чем на десять дней пути. Вот те сведения, которые Публий собрал в эту зиму во время своих бесед с местными жителями.
Новый Карфаген. План.
Не по легкомыслию или небрежности оставили карфагеняне почти без защиты столь важный для них пункт. Но они были уверены, что «никому и на мысль не могло бы прийти напасть на этот город» (Polyb., X, 8, 5), ибо природа и искусство сделали его практически неприступным. Карфаген стоял на берегу залива, омывавшего его с юга и запада. С севера было большое озеро; искусственный канал соединял его с морем и превращал в лагуну. Канал был столь узок, что в лагуну могли проплыть лишь рыбачьи челны, но не большие корабли. Поэтому со стороны озера к городу не могли приблизиться ни сухопутные войска, ни флот. Таким образом, город находился на полуострове: с трех сторон его окружала вода. С материком соединяла его узкая полоса суши, не более двух стадий ширины (около 370 м). Но и с этой стороны город прекрасно защищала гряда высоких скалистых холмов. К тому же мощные отвесные стены превращали Карфаген в неприступную крепость. Вот почему нечего было и думать взять его быстрым налетом, а на правильную осаду у Сципиона не было времени: ведь в его распоряжении было не более десяти дней.
Римляне прибыли к Карфагену вечером. Публий разбил лагерь против косы, соединяющей город с материком. Крутые холмы, обступившие крепость, теперь защищали и его собственный лагерь. В то же время Лелий со своим флотом окружил город с моря. Теперь Карфаген был в кольце врагов, только со стороны лагуны ему ничто не угрожало. Перед отходом ко сну Публий собрал свое войско и, по обычаю римских полководцев, обратился к нему с речью. Он кратко и ясно объяснил всю важность Нового Карфагена, обладание которым сделает римлян владыками Иберии. Он ободрял воинов, обещал золотые венки в награду тем, кто первым взойдет на стену города. «В заключение Публий сказал, что сам явившийся к нему во сне Нептун внушил мысль об этом предприятии, что божество обещало проявить свое содействие на поле боя с такой очевидностью, что все войско убедится в его участии» (Polyb., X, 12, 5–7). Воины были страшно взволнованы. Мысль о Нептуне не давала им покоя. Они буквально рвались в бой. Сам Сципион «из-за своего душевного величия был совершенно уверен, что возьмет город» (Арр. Hiber., 77). С этими мыслями все легли спать.
На другой день на рассвете римский военачальник начал осаду города с моря и суши. Войско он выстроил у самого лагеря. Это позволяло римлянам быстро помогать своим, а, главное, карфагенян он выманил далеко от города. Некоторое время битва шла с переменным успехом, наконец, пунийцы дрогнули и побежали в город. Римляне, не теряя времени, стали приставлять лестницы к стене.
Во время боя, вспоминает Гай Лелий, Публий Сципион неусыпно следил за ходом сражения, быстро появлялся в самых опасных местах, все видел, ничего не упускал из виду и воодушевлял сражавшихся. Но он не сражался как простой воин, что порой делали увлекающиеся полководцы. Его неотступно сопровождали три телохранителя: они ставили свои щиты в ряд и прикрывали его со стороны города. Полибий считает такое поведение очень разумным: что было бы с войском, если бы полководец был тяжело ранен или убит?
Сначала карфагеняне очень испугались, видя как римляне пытаются влезть на стены с моря и суши. Но вскоре они совершенно ободрились, заметив полную их беспомощность. Стены были так высоки, что обычные осадные лестницы не годились. Воины принесли тогда очень высокие лестницы, но они оказались неустойчивыми и многие рухнули. Кроме того, у римлян кружилась голова, они срывались и падали вниз. Осажденные бросали с высоты стенных зубцов бревна, камни и другие тяжелые предметы. «Солдаты измучились… и военачальник приказал играть сигнал к отступлению» (Polyb., X, 13, 10–11). Осажденные решили, что римский полководец отказался от безумной мысли взять город. Но они ошиблись. Сципион и не думал отступать. На смену усталым войскам он послал свежие силы. И снова воины устремились к стенам.
Еще в начале боя Публий отделил от своего войска отряд в пятьсот человек, дал им лестницы, поставил возле лагуны и приказал спокойно ждать и не ввязываться в общий бой. И вот настал полдень.[38] И тут воины, стоявшие у лагуны, увидели чудо: вода начала отступать «и сильным, громадным потоком хлынула через отверстие в соседнее море» (Polyb., X, 14, 7–8). При виде этого римляне онемели, не веря своим глазам. Тогда перед ними явился Сципион и сказал:
— Пробил час, воины! Мне помощником явился бог! Идите прямо к стене! Море дало нам дорогу. Несите лестницы, я поведу вас (Арр. Hiber., 83).
И они пошли вперед по обмелевшему озеру «в глубоком убеждении, что все происходящее есть дело рук промысла божества. Они вспомнили о Нептуне и о тех обещаниях, которые давал им в своей речи Публий» (Polyb., X, 14, 11). «Сципион приписал это чудо богам, которые повернули море, чтобы дать проход римлянам, увели воды и открыли пути, по которым ни разу не ступала нога человеческая. И он велел следовать за Нептуном, как за проводником, и идти по водам к стенам» (Liv., XXVI, 45, 9).
Никто из осажденных их не видел, в этом месте стену вообще не охраняли — ведь никому и в голову не приходило, что римляне могут пройти по водам озера. Карфагеняне всецело были заняты битвой у стен. И римляне беспрепятственно влезли на стены и бросились открывать ворота своим. «Так благодаря своей отваге и счастью Сципион в один день взял этот богатый и могущественный город» (Арр. Hiber., 88).
Неудивительно, что взятие Нового Карфагена поразило воображение современников. Римские солдаты и испанцы поклонялись теперь Публию, как божеству. «Его осыпали похвалами и все еще более уверились, что он все делает по внушению бога» (Арр., ibid.). Карфагеняне объяты были почти мистическим ужасом. Тысячи легенд ходили о молодом полководце. Эллинские историки, которые сейчас же стали живописать блестящие подвиги Сципиона, не колеблясь приписывали чудесное взятие Нового Карфагена богам и Тюхе (Polyb., X, 9, 2–3). Чудо было так явственно, так очевидно, что его признали все. Но есть люди, которые не могут примириться с вмешательством сверхъестественных сил в нашу жизнь. Такие люди были в древности, есть они и сейчас. К их числу принадлежат, в частности, все современные историки. Они предлагают ряд гипотез, чтобы устранить из мира это чудо. Сейчас мы обратимся к их разбору. Но прежде всего необходимо сообщить все, что известно о мистических связях Публия с богами.
ИЗБРАННИК БОГОВ
…В те дни в таинственных долинах,
Весной при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться Муза стала мне.
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.
Они твердили: пусть виденья
Толкует хитрый Магомет,
Они ума его творенья,
Его ль нам слушать — он поэт!
Верь лишь мне, ночное сердце,
Я — поэт!
Я, какие хочешь, сказки
Расскажу.
С самого рождения Публия Сципиона окружал ослепительный ореол легенд. Да, с самого рождения от бога, принявшего облик змея, до смерти, ибо и через 200 лет его могилу стерег, говорят, исполинский дракон. Философы, поэты, историки, солдаты, варвары и простой народ, каждый согласно своему образованию и вере, называют его существом божественной природы, любимцем небожителей, баловнем фортуны, сыном Юпитера, который при жизни во сне и наяву беседовал с богами, а после смерти сам стал одним из бессмертных богов и пребывает теперь в области Млечного Пути, в сверкающих звездных чертогах, овеянный звуками музыки сфер. Уже из последних слов ясно, что не все легенды сложились при жизни героя; многие возникли уже после его смерти. Постараемся насколько возможно в них разобраться.
До нас дошли свидетельства о том, какое сильное и странное впечатление производил этот удивительный человек на окружающих. Один из собеседников Сократа, пытаясь выразить то ощущение, то почти мистическое чувство, которое он испытывал, общаясь с ним, сравнивал его с электрическим скатом. И современники Сципиона пытаются выразить то же чувство.
«Упавшие с неба звезды, если бы они явились людям, не вызвали бы большего обожания у окружающих», — пишет о нем Валерий Максим (Val. Max., II, 10, 2).
«Этот юноша совершенно подобен богам», — восклицает один современник (Liv., XXVI, 50).
«Все наделяли его чем-то сверхъестественным», — говорит Полибий (Polyb., X, 2, 6).
Считали, что «все планы его складываются при участии божественного вдохновения» (Polyb., X, 2, 12).
«Он обладал удивительной способностью внушать отвагу и надежду всем, с кем общался» (Polyb., X, 14, 10). При этом надежды, которые внушал Публий, были какими-то особенными, гораздо большими, чем доверие к человеческим обещаниям и доводам, основанным на разуме и логике (Liv., XXVI, 19). Дошло до того, что его предчувствия официально считались римским государством столь же верным знамением, как оракулы и ответы гаруспиков (Liv., XXIX, 10). С другой стороны передавали, что врагам он внушал какой-то беспричинный ужас, тем больший, что они не могли его объяснить (Liv., XXIX, 20).
Едва он прибыл в Иберию, как «молниеносно по всей стране… пролетел слух, что полководцем к ним прибыл Сципион… по воле божества» (Арр. Hiber., 73), и все «были уверены, что он все делает по внушению бога» (ibid., 88).
Так было при жизни. После смерти он удостоился необычной почести, которая ни до, ни после не выпадала на долю ни одному римлянину. «Его imago (изображение) стоит в cella храма Юпитера Всеблагого и Величайшего, и, когда род Корнелиев совершает какой-нибудь погребальный обряд, его выносят оттуда, и для одного Сципиона Капитолий является атриумом» (Val. Max., VIII, 15, 1). Imago — это восковая маска, снимавшаяся с лица покойного. Такие маски предков ставились в главной комнате дома — атриуме. Маска же Сципиона находилась не в фамильном атриуме, а в cella, то есть в святая святых храма, где при жизни любил в совершенном одиночестве, ночью, запершись, проводить время Сципион. Это показывает, что Публия считали существом природы божественной, тесно связанной с небожителями, поэтому храм был для него домом.{17} Есть также известие, правда, происходящее из очень сомнительного источника, что еще при жизни Сципиона его статую хотели поставить в cella Юпитера.{18}
Вероятно, сразу после смерти Публия всем этим легендам придал философское осмысление в духе пифагорейских учений его близкий друг поэт Энний. Он утверждал, что Сципион единственный человек, который после смерти взошел на небо и там в синих храмах среди звезд стал одним из небожителей.[39] Однако многие легенды говорят, что в нем при жизни текла божественная кровь, что отец его был не простой смертный, но один из блаженных богов. Рассмотрим эти предания.
«Мать его долго считали бесплодной, и Публий Сципион, ее муж, уже отчаялся иметь детей. И вот однажды, когда мужа не было и она спала одна, в ее спальне на ложе рядом с ней появился исполинский змей. А когда увидевшие его, охваченные ужасом, закричали, он соскользнул с ложа и его не смогли найти. Публий Сципион вопросил гаруспиков, и они, совершив священнодействие, возвестили, что у него родится ребенок. Некоторое время спустя после появления змея на ложе женщина почувствовала признаки беременности, а через десять месяцев родила. Ребенок этот и был Публий Сципион, который победил Ганнибала и карфагенян в Африке» (Gell., VII, I). Этот змей, по мнению многих писателей, был богом Юпитером, принявшим облик дракона (Dio, 56, 38–39; Vir illustr., 49; ср. Val. Max., 1, 2, 2). Всю дальнейшую жизнь Публий был каким-то чудесным образом связан со змеями: когда он был совсем маленьким, его обвил змей, не причинив никакого вреда (Vir. Illustr., 49); едва он высадился в Африке, к лагерю подполз огромный дракон. Сципион счел это за доброе предзнаменование (Dio, 57, 63). Могилу его стережет исполинский змей (Plin. N.H., XVI, 234–235).
Как и когда такое предание могло возникнуть о Сципионе? Многие считают его поздним вымыслом, заимствованным из биографии Александра Македонского. Ибо известно, что змей подобным же образом появлялся рядом со спящей Олимпиадой. Это сходство замечено было уже античными авторами (Gell., VII, I; Liv., XXVI, 19). Геллий даже пишет, что сравнение Сципиона с Александром стало уже общим местом, обычной темой школьных сочинений и риторических упражнений. Легенды этой не упоминает ни Полибий, ни Аппиан. Можно почти с уверенностью сказать, что подобного рассказа нет у анналистов. Вот доказательства. В трактате «О предвидении» Цицерон обсуждает различные чудесные случаи. Он сообщает, что актера Росция в детстве обвила змея, не причинив ему вреда. «Отец Росция обратился к гаруспикам, и они возвестили, что не будет никого славнее, никого знаменитее этого мальчика» (Cic., Div., I, 79). Затем Цицерон дает этому происшествию рационалистическое объяснение (змея была ручной) и саркастически замечает: «Я удивляюсь, что боги бессмертные возвестили славную будущность актеру и не возвестили ее Публию Африканскому» (ibid., II, 66). Из этих слов ясно, что Цицерон не знал приведенной раньше легенды. Между тем все его примеры взяты именно из анналистики. Откуда же происходит этот рассказ?
Геллий называет своими источниками авторов жизнеописания Сципиона, Гая Оппия и Юлия Гигина. Оппий был друг Цицерона и Цезаря, Гигин — библиотекарь Августа. Вероятно, оба они писали уже при Августе, поэтому-то Цицерон, очень интересовавшийся литературой, не читал этого произведения Оппия. Но не является ли эта легенда просто выдумкой Оппия или Гигина? Вряд ли это возможно. Особенно трудно поверить, что Гигин, этот «полу-Варрон», как его называли, ученейший антиквар, мог пойти на такой обман или бездумно переписать у Оппия. Скорее всего этот любитель древностей набрел на какое-то полузабытое предание. Оно было насколько возможно приближено к рассказам об Александре.[40] Такой судьбе подвергались многие рассказы о подвигах Публия. Повторяю, то была мода. Каждому шагу римлянина находили аналогию в жизни знаменитого македонца. Однако откуда взяли «змеиные легенды» авторы I века н. э.?
Сразу напрашивается предположение, что перед нами народная легенда. Ведь именно среди народа было распространено сказание, что могилу Сципиона стережет дракон. Культ змей существовал в Ланувии, а возможно, и в Этрурии. Змей возвестил славную будущность Росцию, которого никто не собирался сравнивать с Александром. Очень у многих народов существуют мифы о рождении героев от змей. Распространено также представление о том, что змей избавляет от бесплодия[41].{19}
Однако можно выдвинуть и другую гипотезу, которая не противоречит первой, а скорее дополняет ее. Возможно, это семейное предание дома Корнелиев. Оно не было широко распространено в Риме, почему его и не знал Цицерон. Но слухи о нем ходили в местах, примыкавших к фамильным владениям Сципионов (там как раз находилась могила Публия). Вспомним, что у Корнелиев были особые религиозные обычаи, особые погребальные обряды и верования.[42] Есть некоторые свидетельства того, что у рода Корнелиев были какие-то мистические связи со змеями. В саду у Корнелии, дочери нашего героя, появились две змеи. Это предвещало смерть хозяйке дома или ее мужу. Рассказ этот опять-таки известен не из истории, а из письма внука Сципиона, сына Корнелии, к одному из друзей (Cic. Div., I, 36; Plut. Ti. Gracch., 8). Старший сын той же Корнелии, Тиберий, ночью видит змея и понимает, что утром умрет (Plut. Ti. Gracch., 17). Итак, появление змея потомкам Сципиона предвещает смерть, но Помпонии оно сулило рождение сына. Можно высказать гипотезу, что в облике змея являлся их предок или дух рода, чтобы возвестить смерть или рождение. Напомню, что из одного места «Энеиды» явствует, что дух мертвого, по римским представлениям, мог являться живым в облике змея (V, 84–95). Это проливает свет на один эпизод, который в юности наблюдал сам Цицерон. Корнелий Сулла осаждал город Нолу. Внезапно из-под земли выползла змея. Сулла немедленно воспрянул духом и устремился на штурм, уверенный, что боги обещают ему победу (Cic. Div., I, 72). Таким образом, явление змея обрадовало Корнелия Суллу, как и Сципиона. Но тот же Цицерон передает, что враг и соперник Суллы Марий увидал, как орел сражается со змеей. Марий с напряженным вниманием следил за этим поединком и, когда победил орел, уверовал в свою победу (ibid., I, 106). Таким образом, змей для Суллы был вестником победы, для Мария же именно его поражение служило добрым знаком. Не потому ли, что змей был гением Корнелиев?
К сожалению, мы не можем утверждать с уверенностью, что эта легенда сложилась уже при жизни Публия.{20} Равным образом мы не знаем, говорили ли в его время, что его отец божество, или нет.{21} Возможно, что уже тогда шла глухая молва о его божественном родителе. Дион утверждает, что, как только приехал Сципион, по всей Иберии распространились рассказы о его божественном отце (Dio, 37, 57). Однако очень возможно, что он рисовался воображению римлян не в облике Юпитера, а в виде какого-то загадочного духа, из тех, что часто появлялись в сказаниях древних италийцев.
Отсюда некая таинственная неопределенность в рассказах латинских авторов о Публии. «Верили, что его породили бессмертные боги» (боги, а не бог. — Т. Б.), — говорит Валерий Максим (Val. Max., VI, 9, 2). Люди думали, пишет Ливий, что он произошел не от человеческой крови, а от божественного корня (Liv., XXXVIII, 58). Напомню, что многие латинские герои рождались от духа предка, загадочного призрака, выходящего из огня.{22} А духом предков для Корнелиев, если следовать нашей гипотезе, был змей.
Перед нами совершенно исключительный факт — создание красочной и поэтичной легенды о полководце, римлянине, жившем уже в историческое время. Ни до, ни после Сципиона таких легенд ни о ком не складывали. Это само по себе загадочно. Далее, вера в божественность Публия бытовала по крайней мере у трех разных народов: у римлян, иберов и греков. Чем это можно объяснить? Античность дала нам два объяснения. Первое принадлежит всем ученым и простым людям до Полибия. Оно заключается в том, что Публий во сне и наяву беседовал с богами, имел волшебные видения, в которые заставил поверить и окружающих. Второе принадлежит Полибию. Ему суждено было великое будущее. Обратимся же к нему.
У Полибия был очень определенный взгляд на богов и религию. Он разделяет всех людей на мудрецов и толпу. Если бы все государство состояло из мудрецов, говорит он, в религии не было бы никакой нужды. Но поскольку есть еще толпа, мудрецы-законодатели придумали религию, дабы она служила уздой для черни, и пугали ее рассказами о богах и преисподней (Polyb., VI, 56, 10–12). Так, Ликург, придумав полезные для государства законы, стал выдавать свои мысли за волю пифии и таким образом добился послушания народа (ibid., X, 2, 11). Поэтому религиозность и богобоязненность в человеке казались ему несомненным признаком того, что он принадлежит к глупцам и невеждам (ibid., VI, 56, 7).[43]
Между тем в рассказах о Публии Полибий то и дело встречался с сообщениями о религиозности великого полководца и о его постоянном общении с богами. Мог ли подобный человек быть глупцом, «одержимым чрезмерным богопочитанием»? Нет, конечно. Полибию было ясно, что он, напротив, мудрец. А значит, раз о нем ходят подобные рассказы, он поступал, как мудрец, который использует религию, как узду для толпы. Вот почему, по мнению Полибия, Публий сам распускал о себе подобные слухи и заставил войско в них верить, чтобы в его руках оно стало послушным орудием.[44]
Проникшись подобным убеждением, Полибий решительно выступил против господствующей традиции. Но так как она была могущественна и веру в чудесные способности Сципиона разделяли все, Полибию требовалась очень серьезная аргументация, чтобы опровергнуть это всеобщее заблуждение. Он выдвигает сначала общие соображения: Публий был разумен и осмотрителен, всякое предприятие рассчитывал и вовсе не полагался на судьбу и богов (ibid., X, 2–3). Доказать же свою гипотезу он решил на двух примерах: эдилитета Публия и взятия Нового Карфагена. Почему из всех чудесных рассказов о великом полководце Полибий выбрал только эти два? Значит ли это, что ему не было известно других случаев?{23} Вовсе нет. Знал он явно больше. Но он разумно отобрал из всей массы сказочных историй только эти два случая, и вот почему. Первый рассказ показывает, как зародилась в голове у Публия, тогда еще совсем мальчика, впервые мысль морочить окружающих баснями о своих божественных видениях. И тогда же он впервые понял, какую это ему дает власть над людьми. Осада же Нового Карфагена должна показать, как Сципион сумел применить этот способ притворяться в серьезном деле. И потом это самое знаменитое чудо Публия, самое неоспоримое. Если бы Полибию удалось объяснить его рационалистически, вера в божественность Сципиона могла бы дрогнуть. С другой стороны, он не смог бы заставить поверить в свою гипотезу, если бы не сумел объяснить чудо у Нового Карфагена. Последуем же за ним.
Что до эдилитета Сципиона, мы говорили о нем в другом месте. Поэтому скажу только, что если и есть в рассказе Полибия зерно истины — а я уже писала, что мне хотелось бы в это верить, — то, во всяком случае, не может этот рассказ объяснить, как Публий впервые начал говорить о своих видениях. Дело в том, что ему было тогда не восемнадцать, как думает Полибий, а двадцать три года, он неоднократно командовал армией, спас римское войско и уже прославился как любимец богов. Таким образом, здесь Полибий явно ошибся. Перейдем теперь к событиям у Нового Карфагена.
Прежде чем писать о Новом Карфагене, Полибий, по его словам, изучил все досконально. Он читал труды своих предшественников, лично побывал на месте и, главное, беседовал с Гаем Лелием. И вот что он рассказывает.
План взятия Нового Карфагена родился у Публия Сципиона задолго до начала осады. Он обдумал его еще зимой, в Тарраконе. Он собрал все сведения о городе, его положении и укреплениях. Для этого он завел знакомство с рыбаками, которые часто плавали в Карфагенском заливе и в лагуне и потому хорошо знали эти места. От них он узнал, что каждый вечер в заливе бывает отлив и воды озера, соединенного с морем, естественно, тоже отходят. Это важное обстоятельство Публий скрыл от солдат. Он задумал воспользоваться отливом, но представить его как чудо, ниспосланное Нептуном.
С этими мыслями он вечером подошел к городу и поутру начал осаду. К вечеру по обыкновению начался отлив, но невежественные солдаты приписали это естественное явление вмешательству богов. Они без труда подошли по обмелевшему дну лагуны к стене, которую никто не охранял, так как «осажденные никогда и не воображали, что неприятель может подойти к стене со стороны озера». Так был взят город.
Рассказ Полибия очаровывает своей яркостью, живостью, логичностью, и можно согласиться с автором, что только глупцы и невежды не понимали, что произошло у лагуны Нового Карфагена в весенний день 209 года до н. э. И все историки, писавшие после Полибия, повторяли его слова и объяснения. Однако чем больше вдумываешься, тем страннее и загадочнее становится это событие, а объяснение Полибия выглядит все менее убедительным, возникает масса недоумений и в конце концов все происшедшее кажется еще темнее, чем было.
Первое. Если отлив повторялся ежедневно вечером, как могли осажденные оставить эту часть города без охраны? Чем объяснить такое легкомыслие? Тем более что, по словам самого Полибия, стены Карфагена почти неприступны со всех остальных сторон, так что их можно было преодолеть только в этом одном месте, ибо карфагеняне считали воды лагуны естественным и самым надежным прикрытием. И как же, зная, что вода на некоторое время уйдет, они могли решиться оставить стену вовсе без защиты. А ведь им было известно, что Сципион провел в Иберии целую зиму, а значит, мог собрать некоторые сведения о городе и узнать про отлив. Кроме того, римляне пришли сюда не накануне. Они могли собственными глазами увидеть этот самый отлив еще вчера вечером. Учитывая все это, граждане должны были неусыпно стеречь эту часть стены, когда лагуна мелела.
Второе. Публий, по словам Полибия, скрывал от римлян существование отлива, чтобы выдать его за чудо. Но как римляне могли приписать отход воды божеству, увидав еще накануне, что озеро вечером мелеет? Пусть они даже пришли позже, чем мы думаем, и не видели его в тот день. Но мы знаем, что после взятия юрода римляне жили в нем до самой зимы. Флот проделывал военные упражнения возле этой самой лагуны. Как же Сципион допустил, чтобы его люди, которых он, согласно Полибию, хотел превратить в свое слепое орудие, ослепив верой в чудеса, целые полгода убеждались, чего же в действительности стоят его чудеса? Но самое замечательное, что это ни в чем их не убедило. Они, видимо, не верили своим собственным глазам и упорно верили в чудо, хотя каждый день это чудо, уже никому не нужное, повторялось. Более того, в чудо поверили не только невежественные солдаты, но и все. И неужели весь мир — греческие историки, римляне, карфагеняне — были настолько глупы и слепы, что не знали природу отлива?!
Наконец, третье. Почему Публий начал атаку с раннего утра, зная, что лагуна мелеет вечером? Можно было отвлекать врага несколько часов, но не целый же день, да еще так настойчиво и энергично.
Итак, мы пришли к полной загадке. Рационализм Полибия потерпел крах при первой же попытке объяснить первое же чудо Публия. Э. Мейер, не меньший рационалист, вообще пытался отрицать отход воды. Но это не менее легкомысленный способ уйти от иррациональности, чем полибиевский.{24} Вода ушла. Слишком многие авторы об этом сообщают. Вода ушла, но вот почему она ушла?
Прежде всего, бывает ли вообще отлив в Картахенском заливе? Оказывается, нет.[45] Отлива, как такового, не бывает, но сильный ветер может изменить уровень воды в заливе, а значит, и в соединенной с ним лагуне. Вот что известно о ветрах в этом районе: «Летом юго-западные ветры регулярны в Картахене; они поднимаются днем и дуют до заката, а зимой продолжаются всю ночь. В хорошую погоду они преобладают утром, обычно до 8 или 9 часов».[46]
Но обычно ветер вызывает очень небольшое изменение уровня воды, всего на 1–1,5 фута (30–45 см).[47] Вот почему жители города не обращали внимания на ветер. В тот день произошел совершенно необычный отход воды — такое случается, может быть, раз в столетие. Скаллард сравнивает это событие с тем, как замерз Сиваш во время гражданской войны. Это было подобно внезапному извержению вулкана или землетрясению. Вот почему всем очевидцам происшедшее показалось чудом.
Полибий был на месте действия, слышал рассказы очевидцев. Насколько же всесильной была его концепция, если он наперекор всему превратил ветер в отлив и сделал его регулярным явлением! Интересно, что Ливий знает о ветре: «В добавление к отливу, — говорит он, — еще подул северный ветер и понес воду в том же направлении, что и отлив» (Liv., XXVI, 45, 8). Историк гораздо менее тщательный и объективный, гораздо менее тонкий и серьезный исследователь, он все же написал про ветер. А Полибий не написал. Почему? Потому что ветер нельзя предвидеть. Значит, опять чудо и иррациональность. Он знал, что отход воды был. Он знал, что Публий предвидел его заранее. Но предвидеть такой отход воды, какой был в лагуне, нельзя. Значит, рассудил Полибий, он был регулярным.
Полибий ошибся еще в одном. Отход воды случился, несомненно, не вечером, а в полдень. На это время указывают и Ливий, и Аппиан (Liv., XXVI, 45, 8; Арр. Hiber., 82), и оно гораздо более согласуется с тем, что мы знаем о ветрах, дующих в заливе. Но почему Полибий перенес действие на вечер? Очевидно, он наблюдал как-то вечером в Картахенском заливе небольшой отлив. Дело в том, что небольшие отливы там все-таки есть, но идти в счет они не могут, так как длятся не более четверти часа, а уровень воды понижается всего на 30–40 см, да и то только в полнолуние.[48] Конечно, Полибий видел, что эти микроскопические отливы никак нельзя сравнить с великим отходом воды, бывшим при Сципионе. Из этого нового затруднения он вышел весьма хитроумно. Он пишет, что воды лагуны «на всем пространстве мелки и во многих местах проходимы вброд», а отлив «весьма значителен» (Polyb., X, 8, 7). Этим замечанием он окончательно все запутал. Только что он писал, что воды озера являются надежнейшей защитой города, что жители даже сочли ненужным укреплять в этом месте стены, что они и мысли не допускали, что кто-нибудь подойдет к Карфагену с этой стороны, а тут оказывается, что речь идет просто о большой луже! Вот до чего всемогуща концепция!
Где же ключ от этой тайны? Напрасно станем мы искать его у последующих историков. Они лишь переписывали Полибия. Только Ливий решился добавить к несуществующему отливу реальный ветер. Между тем в распоряжении Полибия находились два ценнейших источника, возможно, способные поднять завесу над этой загадкой. Это два описания события, сделанные двумя главными его участниками; я имею в виду устный рассказ Гая Лелия и письмо Публия Сципиона к царю македонцев Филиппу с подробным изложением взятия Нового Карфагена. От этого нельзя не прийти в отчаяние. Как, в руках Полибия были подлинные записки Сципиона, и он не привел их в своей истории! Может быть, одна цитата из письма решила бы все дело. Но, видимо, объяснения Публия показались Полибию слишком фантастичными, и он остерегся их приводить. Поэтому из Полибия очень трудно понять, что же говорили Лелий и Сципион. Одно очевидно: оба решительно утверждали, что, когда войско подошло к Новому Карфагену, весь план был продуман до мельчайших деталей. «Все в этом предприятии было рассчитано заранее с величайшей точностью» (Polyb., X, 6, 12). Да ничего другого и предположить нельзя, зная характер Сципиона. Когда он задумал в Африке гораздо более простую операцию — поджог неприятельского лагеря, — он посылал туда соглядатая за соглядатаем, потом сличал их показания, затем еще советовался с местными жителями, прекрасно знавшими округу и, только составив полный план лагеря, решился приступить к действиям (Polyb., XIV, 3, 7). В письме к Филиппу Публий говорил, что обдумал все и даже в случае неудачи не погубил бы войска, но утвердился бы на море (Polyb., X, 8, 9).
Но тут и есть главная загадка. Вот что удивительно, парадоксально — все в точности обдумано, все взвешено, но все расчеты зиждятся на из ряда вон выходящем явлении. Чудо не в том, что вода отошла: это бывало, хоть и очень редко, но бывало. Чудо в том, что Сципион знал об этом заранее, предсказывал отход воды Лелию и говорил войскам о Нептуне. Как это возможно? Вот вопрос, который тревожит современную науку.
Хейвуд предлагает следующее объяснение.[49] Так как предвидеть заранее отход воды нельзя, то Публий не мог строить на нем свои расчеты. Он взял бы город и без него. Доказательств этому два. Во-первых, сила и продолжительность утренних атак римлян. Во-вторых, хотя Полибий это и скрывает тщательно, из других источников мы знаем, что римляне завладели стеной до отлива. Это Хейвуд выводит из того факта, что один солдат из флота получил стенной венок.
Однако эта гипотеза вызывает сильные сомнения. Если принять сообщения Аппиана и Ливия, время утренних атак сокращается до нескольких часов. Что до солдат, поднявшихся на стену, то дело обстояло несколько иначе. Два римлянина спорили, кто первый влез на стену. Один из них был из войска Лелия, другой — из отряда Сципиона. Так как истину узнать не удалось, оба получили высшие награды. Это в лучшем случае означает, что один человек влез на стену одновременно с теми, кто шел со стороны лагуны, а может быть, несколько позднее. Я полагаю, что и до этого некоторые смельчаки достигали стены, только, будучи одни среди врагов, они не могли там удержаться. Думаю, того человека спасла неожиданно подоспевшая могучая подмога. И Полибий ничуть не скрывает, что во время суматохи на стену влезли воины из основной армии (Polyb., X, 15, 1–4).
Кроме того, все это вовсе не проясняет того, как Сципион мог предсказать отход воды Лелию и солдатам и почему поставил 500 человек с лестницами у лагуны. Из этого затруднения Хейвуд выходит очень просто: он все отрицает. Сципион ничего не говорил ни о воде, ни о Нептуне. Почему же об этом рассказывал Полибию Лелий, а Филиппу сам Сципион? Оказывается, Лелий ничего такого Полибию не говорил, но дело в том, что Полибий никогда не мог его понять, ибо сам он был молодой грек, а Лелий — старый римлянин. Естественно, он перепутал все сообщения Лелия. Что же касается письма Сципиона, то в нем он мог выдумать все, что угодно, лишь бы поднять себе цену в глазах Филиппа.
Очень странные утверждения. Как это Полибий не мог понять Лелия, когда на его рассказах он строит свое повествование? И оно ни у кого не вызывает сомнений. Все точно и достоверно, все ясно, кроме событий у Нового Карфагена. Видимо, Полибий перестал понимать Лелия только в этом одном месте. Тут вдруг сказалась разница в возрасте и национальности! А между тем Полибий в своих странствиях беседовал с такими разными людьми и всех отлично понимал. Не только с Лелием, он был знаком даже с Масиниссой и записывал его рассказы, хотя и был молодым греком, а тот — старым нумидийцем. Столь же маловероятно соображение о письме Публия. Нельзя же, в самом деле, объявлять злостными выдумками все, что есть в мире непонятного. Но предположим Хейвуд прав, и Сципион действительно готов был лгать как угодно, лишь бы расположить к себе македонца. Как бы он поступил в таком случае? Уж, верно, постарался понять характер своего собеседника и корреспондента, а они, надо сказать, были знакомы и даже понравились друг другу. Так вот, Филипп был не меньшим скептиком, чем сам Полибий. Публий не был бы тем тонким и умным собеседником, умевшим покорить любое сердце, если бы не понимал, с кем имеет дело. И неужели же он, чтобы поднять себя в глазах Филиппа, стал бы ему рассказывать сказки о своих предчувствиях, снах, Нептуне? А как иначе мог он объяснить, что знал заранее об отливе? Ведь если бы он, как Полибий, превратил отход воды в явление регулярное, уж, конечно, историк с торжеством сообщил бы нам об этом. Мне кажется, если бы уж Публий начал лгать, он скорее ослепил бы Филиппа рассказами о каких-нибудь блестящих операциях, военных хитростях, покоривших ему город и без отлива.
Скаллард предлагает другую гипотезу.[50] Отход воды был явлением нерегулярным, но Сципион знал, что иногда такое бывает, и мог надеяться, что это случится и на сей раз, хотя расчеты свои строил не только на отливе. У нас нет никаких оснований отрицать, что он видел во сне Нептуна, так как и он, и Лелий были воспитаны в духе глубокой религиозности и такими чувствами не играли. По-видимому, этот сон выражал его глубокое предчувствие, что море и особенно лагуна сыграют решающую роль во всей операции. Во время осады вода в озере действительно отошла. «Отход воды у Нового Карфагена можно считать чудом, счастливой случайностью, примером помощи Тюхе или божественного Промысла в зависимости от личных взглядов каждого на смысл истории».
Таково, по-видимому, последнее слово современной науки.
Разочаровавшись в объяснениях Полибия, мы, естественно, должны обратиться к тем версиям, которые существовали до него. Нам говорят, что Публия посещали видения. Что об этом известно? Если внимательно прислушаться ко всем этим рассказам, то можно заметить, что и Сципион, и все окружающие приписывали богам сам момент озарения. Весь план взятия Нового Карфагена был внушен ему явившимся во сне Нептуном (Polyb., X, 11, 7). Люди верили, говорит Полибий, что «все его планы складывались при участии божественного вдохновения» (ibid., X, 2, 12). «Все думали, что он все делал по внушению бога», — говорит Аппиан (Арр. Hiber., 88). Он не предпринимал, по словам Ливия, ни одного сколько-нибудь важного дела, не испросив совета у бога. Для этого-то он один и запирался ночью в храме Юпитера (Liv., XXVI, 19).
Как бог являлся Сципиону? Это можно видеть из слов Полибия. Он пишет, что все считают, будто Публий поднял родное государство на такую высоту силой сновидений и вещих голосов (Polyb., X, 2, 9). И в другом месте: «Все воображали, что Публий беседует с богами не только во сне, но и наяву, днем» (ibid., X, 5, 5). И Ливий говорит о ночных видениях Сципиона (Liv., XXVI, 41, 18). По-видимому, Публий видел богов только во сне, а слышал наяву. Отсюда «вещие голоса». Из всех его снов мы знаем только один[51] — явление Нептуна. Что касается голосов, то некоторые сведения сообщает Аппиан.
Он рассказывает, что однажды в Иберии римляне попали в очень трудное положение. Нужно было дать битву, но неприятель настолько превосходил их числом, что полководец не мог на это решиться. В таких мучительных сомнениях прошло у них несколько дней. Вдруг Сципион явился к войску «с таким взглядом и осанкой, словно он снова был охвачен божественным вдохновением. Он сказал, что явился его даймон и позвал его на врагов» (Арр. Hiber., 101–102). Об этом же даймоне мы читаем в другом месте: «Сципион внушил всем мнение, что прибыл по воле бога и обо всем получает советы от даймона» (Арр. Lyb., 25). Когда же в 149 году до н. э., четверть века спустя после смерти Публия, его приемный внук Эмилиан начал совершать в Африке блистательные подвиги, старые воины стали поговаривать, «что ему помогает тот же даймон, который, как считали, предвещал его деду Сципиону, что должно случиться» (ibid., 491).
Это ценнейшие свидетельства. Из них мы можем сделать ряд важных выводов. Оказывается, у Публия был свой постоянный божественный дух. По-гречески его назвали δαιμόνιον, а по-латыни гений. Перед всеми важными событиями даймон давал Сципиону предсказания, причем Публий решался на опасные предприятия не ранее, чем услышит его голос. Не ему ли он обязан той необычайной уверенностью в успехе, которой так поражались современники? Далее, явление даймона было вселением бога: у Сципиона менялись лицо, голос, осанка.
Разумеется, сразу же вспоминается даймон Сократа. Он являлся в виде вещего голоса (Plat. Apolog., 40 А — В). Его знака Сократ ждал перед всеми важными событиями. Когда он в последний раз вышел из дома, направляясь в суд, он все время надеялся услышать голос даймона. Он ждал его в зале суда, ждал даже, когда произносил речь. «Ведь прежде, когда я что-нибудь говорил, он останавливал меня даже на полуслове». Но дух молчал. И Сократ понял, что он велит ему умереть (ibid.). Рассказывают о многих случаях поразительных пророчеств этого даймона. Например, однажды, когда афиняне были разбиты и бежали, Сократ пошел другой дорогой, чем все остальные, и единственный вернулся домой невредимым, а его товарищи наткнулись на врагов. На вопрос друзей, почему он не идет вместе с ними, он отвечал, что ему запрещает даймон. «Антипатр собрал очень много случаев, когда Сократ получал удивительные предсказания», — пишет Цицерон (Cic. Div., I, 123).{25}
Таким образом, даймон Сократа был также постоянно всю жизнь сопровождавшим его божественным голосом, в веления которого он твердо верил. Голос давал ему предсказания, как и Сципиону. Единственное, что отличало обоих духов, это то, что даймон Сократа только запрещал: «Он и сам говорит в книгах сократиков, что это было некое божество, которое он называет δαιμόνιον, которому он всегда повиновался, причем оно никогда не указывало, но часто запрещало» (Cic. Div., I, 122). Голос же Публия звал его на врагов. По свидетельству Ямблиха, даймон был и у Пифагора (Vit. Pyth., 15). Аммиан Марцеллин пишет, что гениев могли видеть и беседовать с ними очень немногие: Пифагор, Сократ, царь Нума и Сципион Африканский (Amm. Marc., XXI, 14).
К поразительным пророчествам даймона нашего героя можно отнести один случай, происшедший со Сципионом в Испании некоторое время спустя после взятия Нового Карфагена. О нем повествуют и Плутарх, и Валерий Максим, и Геллий (Plut. Reg. et imper. apophegm., Scip. mai., 3; Val. Max., III, В, 1; Gell., VII, 1). Привожу слова этого последнего: «Рассказы толпы о Сципионе (его чудесных связях с богами. — Т. Б.), по-видимому, подтверждались и укреплялись его словами и поступками и многим удивительным, что его окружало. Вот, например, один рассказ. В Испании он осаждал город, сильный и укрепленный и местоположением, и стенами, и защитниками, богатый съестными припасами; захватить его не было никакой надежды. Однажды он творил суд, сидя в лагере, а с этого места хорошо виден был город. Кто-то из воинов, стоявших подле него, спросил по обычаю, какой день и место он назначает в следующий раз для явки в суд. И Сципион, протянув руку, указал на самый акрополь осажденного города и сказал:
— Послезавтра вы явитесь на суд вон туда.
И так и случилось. На третий день после того, как он назначил день суда, город был взят. В тот же день он творил суд в акрополе города».
Когда же дух стал впервые посещать Публия?
Полибий говорит, что слухи о его видениях начались после избрания его эдилом. А это событие случилось, по мнению историка, в 217 году до н. э., то есть когда Сципиону было около восемнадцати лет. Ливий же пишет, что это было несколько раньше, как только он надел тогу взрослого, значит шестнадцати лет (Liv., XXVI, 19). Именно с этого времени начались те таинственные посещения Капитолия, о которых мы неоднократно упоминали на страницах этой книги (Gell., VII, 1; Val. Max., I, 2, 2; Vir. illustr., 49; Liv., XXVI, 19; Dio., 56, 39; App. Hiber., 89).{26} Что он делал в храме, кого видел и слышал, покрывало какой тайны приподнимал, об этом не знал никто. Однако известно, что боги изъявляли ему свою волю двумя способами: вещими голосами или сновидениями. Поэтому можно предположить, что либо Публий слышал в храме голос своего даймона, либо засыпал. Это согласуется с общим мнением античности о боговдохновенных людях. Цицерон пишет, что все древние считали, что души могут общаться с богом или во сне, или в состоянии экстаза (Cic. Div., I, 4). Напомню, что Стаций в приведенной выше цитате говорит, что сны Сципиона были навеяны Юпитером, то есть связаны с его храмом.
Итак, Сципион был человеком, близко соприкасавшимся с мирами иными, человеком, которого посещали видения. Естественно спросить себя, какова же была природа этих видений. XIX век не слишком затруднял себя этим вопросом. Подобно Полибию, тогдашние ученые считали всех, о ком рассказывали такие вещи, либо ловкими мошенниками, либо сумасшедшими. Публия, разумеется, относили к разряду первых. Вот, например, как пишет о нем Моммзен: «Сципион был не настолько простодушен, чтобы разделять слепую веру толпы в свое ниспосланное свыше вдохновение, и не настолько прямодушен, чтобы это опровергать».[52]
XX век уже не может разделять этой счастливой уверенности. Религиозность уже не кажется нам непременно либо лицемерием, либо тупостью. Поэтому современные ученые относятся с доверием к рассказам о видениях Сципиона и видят в них признак натуры экзальтированно-мистической. Особенно определенно высказал эту точку зрения Халльвард, назвавший Публия искренним, вдохновенным фанатиком, проводившим ночи в бдениях, в долгих страстных молитвах. Мюнцер считает и мать Сципиона женщиной до крайности экзальтированной, подверженной болезненным видениям. Змей, появившийся в ее постели, был плодом ее разгоряченного воображения. Свои видения она рассказывала сыну, что глубоко повлияло на его впечатлительную, склонную к мистицизму душу. Мистиком называет Публия в своей первой работе и Скаллард. В последней книге он более осторожно говорит, что Сципион был глубоко религиозным человеком, но не обязательно мистиком.
Само слово «мистик» несколько неопределенно. Под ним, собственно, можно понимать все, что угодно. Но образ, нарисованный Халльвардом, как-то мало согласуется со всем, что мы знаем о Сципионе. С другой стороны, был же даймон у Сократа, по никто, вероятно, не станет представлять этого мудрого и лукавого собеседника Федра и Алкивиада истовым фанатиком, проводившим ночи в бдениях и молитвах. Точно так же нет у нас никаких данных, чтобы превратить почтенную и набожную матрону, какой рисует Помпонию Полибий, в исступленную духовидицу. Ни один источник не содержит ни малейшего намека на это. Мюнцер ссылается на рассказ о змее. Но, во-первых, неизвестно, знала ли эту легенду сама Помпония. Кроме того, эта история, если даже принять ее на веру, ничего не говорит о видениях самой Помпонии. Ведь она не видела змея. Он появился, когда она спала, и его заметили домашние, вошедшие к ней в спальню. Когда они закричали и женщина проснулась, змей исчез. Так что одержимыми нужно счесть уж скорее домочадцев и слуг Сципиона, а вовсе не его мать.
Все эти домыслы основаны на представлении, что в контакты с иными мирами могут вступить только фанатичные пророки. Между тем уже приводимый пример Сократа показывает, что это не так. Мы знаем людей, которые находятся в постоянном контакте с демонами и богами. Это поэты. Об этом говорили чуть ли не все поэты, особенно ясно и подробно А. Блок. Он утверждал, что поэты черпают вдохновение из постоянного общения с «мирами иными». Рассказывая о странствиях художника по этим мирам, он пишет:
«Реальность, описанная мною, — единственная, которая для меня дает смысл жизни, миру и искусству. Либо существуют те миры, либо нет. Для тех, кто скажет „нет“, мы останемся просто „так себе декадентами“, сочинителями невиданных ощущений… За себя лично я могу сказать, что если у меня и была когда-нибудь, то окончательно пропала охота убеждать кого-то в существовании того, что находится дальше и выше меня самого; осмелюсь прибавить, кстати, что я покорнейше просил бы не тратить времени на непонимание моих стихов почтеннейшую публику, ибо стихи мои суть только подробное и последовательное описание того, о чем я говорю в этой статье».[53]
Более того. Поэт является единственным посредником теми мирами и нами:
«Иных средств, кроме искусства, мы пока не имеем. Художники, как вестники древних трагедий, приходят оттуда к нам, в размеренную жизнь, с печатью безумия и рока на лице».[54]
Поэт постоянно слышит звуки тех миров, а иногда и видит пришельцев оттуда.
«На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, — катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир».[55]
Сильно ошибется тот, кто примет описываемые Блоком звуки за некую аллегорию. Поэт и правда слышал звуки. Во время написания «Двенадцати» он слышал страшный шум:
Он записывает:
«Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь… Сегодня я — гений».
После этого он неожиданно оглох. На вопрос, почему он больше не пишет, он отвечал:
«Новых звуков давно уже не слышно… Было бы кощунственно и лживо напоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве».[56]
Поразительные звуки слышал, по преданию, также Пифагор. Он единственный из смертных слышал «эфирные космические созвучия», «гармонию мироздания», то есть музыку сфер — «космические звучания из самого источника и корня природы» (Jambl. Vit. Pyth., 15). Иными словами, те звуки, о которых говорит Блок. Своим ученикам он пытался передать эти звуки в напевах лиры. Словом, поэты слышат звуки пространства, для нас пустого.
Но каким все-таки путем поэты могут слышать и видеть то, что недоступно обычным человеческим чувствам? Все они согласно утверждают, что в повседневной жизни они вполне обычные люди. Но вдруг на них «находит»:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботы суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
«Потому что легкое существо поэт, и крылатое, и священное, и творить он способен не прежде, чем станет боговдохновенным и исступленным и потеряет присутствие ума; пока владеет умом, никакой человек не способен творить и прорицать… Бог, отнимая у них ум, употребляет их себе в служители», — пишет Платон (Ion., 534 В — Е). Почему же поэт может творить, только лишившись рассудка? Потому, отвечает Платон, что тогда в него вселяется бог и говорит его устами. «Поэты не что иное, как толмачи богов, одержимые тем, в чьей власти находятся» (ibid.). Цветаева так описывает состояние поэтического творчества: «В человека вселился демон… Почему из всех, кто ходит по улицам Москвы и Парижа, именно на меня находит, и внешне так находит, что пены у рта нет, на ровном месте не падаю, что ни в больницу, ни в участок не заберут».[57] То есть вселение даймона Цветаева сравнивает с эпилептическим припадком. Пушкин также момент вдохновения называет вселением Бога и описывает его так:
«Но уже импровизатор чувствовал приближение Бога… Лицо его страшно побледнело, он затрясся, как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем; он приподнял рукой черные свои волосы, отер высокое чело, покрытое каплями пота».
Здесь сказано просто «Бог». Но поэты часто указывают на собственных демонов — Муз. Платон пишет: «Один поэт зависит от одной Музы, другой — от другой. Зависимость же эту мы называем одержимостью» (Ion., 536 А). Пифагор слышал музыку сфер «при помощи некого несказанного и непредставимого даймона» (Jambl. Vit. Pyth., 15).
Сразу бросается в глаза разительное сходство между образом поэта и Сципиона. Поэты не проводят ночи в посте и молитвах. Напротив, в обычной жизни они зачастую «гуляки праздные», как пушкинский Моцарт. Но лишь они услышат голос даймона, как становятся боговдохновенными пророками. Само лицо их, голос и осанка меняется, как у Публия. Но можем ли мы называть поэтом человека, не написавшего ни строчки? Блок говорит, что поэт — это не тот, кто пишет стихи. Напротив, пишет он стихи именно потому, что он поэт. Поэт тот, кто приобщается к звуковой стихии вселенной.[58] И в этом смысле Сципион, и Сократ, и Пифагор были поэтами.
К Публию Сципиону и относились как к поэту, а не как к пророку, ибо пророков почитают, поэтов же зачастую презирают как людей непонятных и вредных. На Публия многие смотрели как на фантазера, полного странных бредней. В этом смысле говорит Аппиан, утверждающий, что Публий и сам верил своим странным вымыслам и «всю жизнь сочинял о себе сказки» (Арр., Hiber., 88). Видимо, мы должны поверить этому сообщению, так как и Полибий с Ливием подтверждают, что Публий рассказывал о себе чудесные вещи; только они не осуждают его, как Аппиан, ибо видят в его поведении весьма определенный политический смысл. А Ливий прибавляет, что Публий любил окружать себя ореолом таинственности.
Кто знает? Может быть, следует представлять Сципиона похожим на тех таинственных людей, происходящих из страны неведомой и лучезарной, этих изгнанных из Атлантиды саламандров или Просперов Альпанусов, здесь, на земле, кажущихся удивительными чудаками, которых так любил выводить в своих сказках Гофман. Сидя в кругу бюргеров за кружкой пива, пуская из своей трубки колечки дыма, они на вопрос о своей родне с невозмутимым и непроницаемым видом рассказывают чудесную историю о царице Лилии и юноше Фосфоре.
— Помилуйте, почтеннейший, — слышится со всех сторон, — это же какая-то странная аллегория, а мы вас просили рассказать что-нибудь о себе, притом что-нибудь достоверное.
— Так что же?.. То, что я вам сейчас рассказал, и есть самое достоверное из всего, что я вам могу предложить, добрые люди, и в известном смысле оно относится и к моей жизни, ибо я происхожу именно из той долины, и огненная лилия, ставшая под конец царицей, была моя пра-пра-пра-бабушка, так что я сам, собственно говоря, принц… Но если бы я знал, что любовная история, которой я обязан своим происхождением, так мало вам понравится, я бы сообщил вам скорее кое-какие новости, которые передал мне мой брат при вчерашнем посещении.
— Как, у вас есть брат, господин архивариус? Где же он? Где он живет? Также на королевской службе или он, может быть, приватный ученый? — раздавались со всех сторон вопросы.
— Нет, — отвечал архивариус, холодно и спокойно нюхая табак, — он стал на дурную дорогу и пошел в драконы…
— В драконы, — раздалось отовсюду, точно эхо.
— Да, в драконы, — продолжал архивариус Линдгорст, — это он сделал, собственно, с отчаяния. Вы знаете, господа, что мой отец умер очень недавно — всего триста восемьдесят пять лет тому назад, так что я еще ношу траур; он завещал мне, как своему любимцу, роскошный оникс, который очень хотелось иметь моему брату, мы и поспорили об этом у гроба отца самым непристойным образом, так что наконец покойник, потеряв всякое терпение, вскочил из гроба и спустил злого брата с лестницы, на что тот весьма обозлился и тотчас же пошел в драконы. Теперь он живет в кипарисовом лесу около Туниса, где стережет знаменитый мистический карбункул от одного некроманта, живущего на даче в Лапландии, и ему можно отлучаться разве только на какие-нибудь четверть часа, когда некромант занимается в саду грядками, саламандрами, и тут-то он спешит рассказать мне, что нового у истоков Нила.
Как знать. Мне представляется, что Публий вот так же дразнил величественных отцов подобного рода рассказами, так что они не знали уже, что и подумать об этом человеке. Также и последующие ученые в недоумении качают головами, не зная, что о нем подумать.
В НОВОМ КАРФАГЕНЕ
Сципион взял Новый Карфаген штурмом, и теперь свобода граждан и самая их жизнь находились в его руках. Жители, зная взаимную ненависть римлян и карфагенян, не ждали для себя ничего хорошего. Поэтому, когда римский военачальник собрал их всех на площади, они трепетали от страха. Население состояло из граждан, по происхождению финикийцев, и ремесленников, бывших государственными рабами. Гражданам, их женам и детям Публий объявил полную свободу, посоветовав в благодарность стать друзьями Рима. Свой восторг они выразили на восточный лад — разразились громкими воплями и пали ниц перед юным полководцем. Тогда Сципион обратился к государственным рабам. «Ремесленникам он сказал, что теперь они станут собственностью Рима, но прибавил, что в случае благополучного исхода войны с карфагенянами каждый, кто в своем ремесле докажет любовь к римлянам и усердие, получит свободу. Тут же он приказал им записаться у квестора и назначил им начальников из римлян, по одному на тридцать человек». Самых молодых и сильных он назначил моряками. Им он также обещал свободу по окончании войны. «Таким обращением с военнопленными Публий сумел внушить гражданам доверие и любовь к нему самому и к государству, а ремесленников поощрял к усердию в работе надеждой на освобождение» (Polyb., X, 17, 6–16).
Любовь и доверие жителей Нового Карфагена к Публию через несколько лет подверглись серьезному испытанию. Когда три года спустя Магон, брат Ганнибала, в отсутствие римского военачальника подошел к стенам города и потребовал открыть ему ворота как союзнику и соплеменнику, карфагеняне наотрез отказались. Их восхищение Сципионом дошло до того, что они стали чеканить монету с его изображением.
Теперь Публию предстояло заняться испанскими заложниками. Заложники эти появились в Новом Карфагене недавно. Дело в том, что отношения пунийцев с иберами резко изменились после гибели Сципионов. До этого карфагенские вожди всячески стремились снискать их дружбу. Но, сделавшись бесспорными владыками Иберии, стали вести себя грубо и нагло. «Один из вождей, Газдрубал, сын Гескона, в ослеплении властью унизился до того, что дерзнул требовать большую сумму денег от вернейшего из карфагенских друзей в Иберии, Андобалы, задолго до того потерявшего власть из-за карфагенян и только недавно снова восстановленного в награду за верность им. Когда Андобала, полагаясь на преданность свою карфагенянам, отказал, Газдрубал возбудил против него ложное обвинение и принудил выдать в заложники своих дочерей» (Polyb., IX, 11, 3). Точно так же обошлись пунийцы и с другими иберийскими вождями, ибо «они одолели своих врагов, но не могли совладать с собой», говорит Полибий, причиной же тому были «алчность и властолюбие, от природы присущие финикийцам» (Polyb., IX, 11, 1–2). «Много уже было подобных случаев… Гораздо больше найдется победоносных полководцев, чем таких вождей, которые умели бы пользоваться победой. Так случилось теперь с карфагенянами. После победы над римскими войсками и после убийства обоих римских полководцев… они вообразили, что господство над Иберией их нерушимо, стали высокомерно обращаться с туземцами, благодаря чему приобрели в покоренных народах не друзей и союзников, но врагов. Иначе и быть не могло» (Polyb., X, 36, 1–4).
Эти заложники — жены и дети испанских князьков — были собраны в Новом Карфагене, и случай теперь отдал их в руки Публия Сципиона. Вся эта толпа, человек около трехсот, робко жалась у дверей. «Публий приказал их позвать… Детей он подзывал к себе по одному, ласкал их и просил ничего не опасаться, так как, говорил он, через несколько дней они снова увидят своих родителей. Что касается остальных, то всем им он предлагал успокоиться и написать родным прежде всего о том, что они живы и благополучны, потом, что римляне желают отпустить всех невредимыми по домам, если только их родные вступят в союз с римлянами. С этими словами он наделил их довольно ценными подарками, приличными возрасту и полу каждого: девушкам он раздавал серьги и запястья, а юношам кинжалы и мечи. В числе пленных женщин находилась и супруга Мандония, брата Андобалы, царя илиргетов. Когда она упала к ногам Публия и со слезами просила поступать с ними милостивее, чем поступали карфагеняне, он был растроган этой просьбой и спросил, что им нужно. Просящая была женщина пожилая и на вид знатного происхождения. Она не отвечала ни слова. Тогда Публий позвал людей, на которых возложен был уход за женщинами. Те пришли и заявили, что доставляют женщинам все нужное в изобилии. Просящая снова, как прежде, коснулась колена Публия и повторила те же слова. Недоумение Публия возросло и, решив, что досмотрщики не исполняли своих обязанностей и теперь показали ложно, он просил женщин успокоиться. Для ухода за ними он назначил других людей, которые обязаны были заботиться о том, чтобы женщины ни в чем не терпели недостатка. Тогда просящая после некоторого молчания сказала:
— Неправильно, военачальник, понял ты нашу речь, если думаешь, что просьба наша касается еды.
Теперь Публий угадал мысли женщины и не мог удержаться от слез при виде юных дочерей Андобалы и многих других владык, потому что женщина в немногих словах дала почувствовать их тяжелую долю. Очевидно, Публий понял сказанное; он взял женщину за правую руку и просил ее и прочих женщин успокоиться, обещая заботиться о них, как о родных сестрах и дочерях и, согласно данному обещанию, вверил уход за ними людям надежным» (Polyb., X, 18, 3–15).
Во время взятия Нового Карфагена в руки римских солдат попала девушка-испанка, поразительная красавица. Зная, как любит Публий женщин, воины решили подарить ему пленницу.
По жестоким законам войны она должна была стать его рабыней. Но Сципион не признал этих законов. Он ласково поблагодарил солдат, но от дара отказался. Он приказал немедленно отыскать родителей красавицы и передал им их дочь с рук на руки (Polyb., X, 19, 3–7). К этому простому рассказу, сообщаемому Полибием, Ливий прибавляет несколько красочных подробностей. Он говорит, что, в то время как римский военачальник отправил людей искать родителей своей прелестной пленницы, в лагерь его ворвался юноша — жених красавицы, — страстно ее любивший. Приход его очень обрадовал Публия, которому, по его словам, гораздо легче было объясниться с ровесником, чем со стариком. Он увлек юношу в свою палатку и будто бы сказал, что ослеплен красотой его невесты и если бы не суровый долг перед родиной, он всецело отдался бы своей страсти. Но это невозможно. А потому ему остается только одно: сделать все для счастия ее с женихом. И он вручил юноше его невесту. В этот момент появились родители и родичи с богатым выкупом. Публий наотрез отказался взять хоть что-нибудь, но они настаивали и наконец сложили дары к его ногам. Тогда римский военачальник взял молодого испанца за руку, указал глазами на золото у своих ног и с улыбкой сказал: «Пусть это будет моим свадебным подарком». Молодой человек был поражен до глубины души. Он всюду твердил, что стратег римлян — юноша, совершенно подобный богам, который всех покоряет оружием, а еще больше — добротой. После свадьбы он поспешил набрать отряд и явился к Сципиону (Liv., XXVI, 50). Это и есть «великодушие Сципиона», которое так любили изображать художники Возрождения.
Публий созвал всех воинов и щедро осыпал их похвалами и дарами. И особенно Лелия. Он во всеуслышание объявил, что Лелий сделал для взятия города не меньше его самого; наградил золотым венком и подарил 30 быков. Этих последних Гай Лелий немедленно употребил по назначению, а именно приказал зажарить. Моряки устроили роскошный пир, на который пригласили сухопутное войско, и оба друга вполне отдались веселью, свойственному их возрасту и характеру (Liv., XXVI, 48).
МАСТЕРСКАЯ ВОЙНЫ
Публий записал в моряки многих местных жителей и тем самым в полтора раза увеличил свое войско. Все деньги, взятые из государственной казны Нового Карфагена, он передал квестору. Вместе с взятыми из Рима деньгами это составило около тысячи талантов. Затем он украсил один из боевых кораблей оружием и другими трофеями и отправил его в Рим с радостной вестью. «Ибо римский народ потерял уже всякую надежду на успех в Иберии, и потому Публий ясно сознавал, что с получением известий они снова воспрянут духом и с удвоенным старанием и рвением займутся войной» (Polyb., X, 19, 9). Вестником победы он отправил Гая Лелия.
Сам Сципион пока оставался в Новом Карфагене. Эта неприступная крепость с прекрасной гаванью как нельзя лучше подходила для его замыслов. Целые дни он посвящал тренировке армии и флота. В первый день воины должны были пробегать 30 стадий (около пяти с половиной километров) в полном вооружении, на другой день — чистить и чинить оружие и выставлять его для осмотра перед палатками, на третий — отдыхать и развлекаться, на четвертый — сражаться друг с другом деревянными мечами и копьями. На пятый все начиналось сначала. Моряки между тем упражнялись в гребле и устраивали потешные сражения. Оружие для битв и игр изготавливали карфагенские ремесленники. «Публий строжайше им внушал, чтобы вооружение воинов было в полной исправности как для упражнений, так и для настоящей войны». Он сам ежедневно их обходил и проверял их работу. Таким образом, говорит Полибий, ежедневно сухопутные войска упражнялись, корабли схватывались друг с другом, ремесленники неутомимо ковали оружие, словом, город превратился в настоящую мастерскую войны (Polyb., X, 20, 1–7). «Вождь поспевал всюду со своей неусыпной деятельностью. То он был на судах и смотрел на эволюции флота, то присутствовал при маневрах легионов, то посвящал время осмотру работ; он поспевал и в мастерские, и в арсенал, и в верфи» (Liv., XXVI, 51).
Эти упражнения были частью той великой военной реформы, которую провел в тот год Сципион. «С ее помощью выиграна была война, и она поставила его самого в ряды величайших полководцев мира».[59] Скаллард пишет: «Римская армия, которая по традиции строилась в три линии, имела два главных недостатка. Она полагалась главным образом на свою массу и… не могла легко поворачивать, поэтому более маневренная армия могла обойти ее с флангов и окружить, что и случилось при Каннах. Во-вторых, разная степень тренировки у отдельных воинов мешала независимым действиям составляющих частей армии; она могла действовать только в целом».[60]
Соответственно с этим Публий, во-первых, отказался от деления войска на три линии, вместо того он ввел маневренные манипулы. Каждая из них была самостоятельной единицей. Во-вторых, он начал тренировать войско по новой системе. Отныне всякий воин годился для любого боя: он мог сражаться и конным, и пешим, и мечом, и дротиком. «Каждый римлянин… приготовлен в одинаковой мере для всякого места, времени и для всякой неожиданности. Точно так же он с одинаковой охотой готов идти в сражение, ведется ли оно всей массой войска разом или даже отдельными воинами» (Polyb., XIII, 32, 10–12). «Трудно поэтому бороться с римским солдатом и трудно одолеть его» (ibid., XV, 15, 8).
Говоря о военных методах Сципиона, нельзя обойти молчанием одно немаловажное обстоятельство. Я имею в виду его отношение к воинской дисциплине. Дело в том, что его политические противники постоянно обвиняли Сципиона в ее нарушении. Это обвинение буквально преследует Публия, куда бы он ни поехал. Его называют погубителем римской дисциплины и даже человеком, не знающим, что это такое. К сожалению, ни один обвинитель не пожелал объясниться подробно и привести какие-нибудь конкретные факты. И все-таки что-то за этим обвинением, безусловно, кроется, иначе его не повторяли бы так настойчиво. Прежде всего необходимо напомнить, что дисциплина в римской армии была всегда страшно суровой и требовала абсолютного повиновения от воина и офицера. Легендарный рассказ о полководце Манлии, казнившем родного сына, который выиграл битву вопреки его приказу, дал название этой дисциплине: она называлась манлиевой (disciplina manliana).
В чем же поведение Публия не соответствовало римским обычаям? Полибий постоянно подчеркивает его особую ласковость и приветливость к воинам, другие авторы говорят, что он осыпал их подарками, позволял веселиться (Liv., XXIX, 19; Plut. Cat. mai., 3). И все без исключения рисуют его человеком доброжелательным и милосердным, у которого всегда можно вымолить прощение. Говорят даже, что он вообще от природы был не склонен карать чужие грехи (Liv., XXIX, 21). Естественно предположить, что такой человек не мог быть к воинам чересчур суровым и склонен был снисходительно смотреть на их проступки.
Надо заметить, что римский полководец был и духовным вождем своего войска и старался сохранить в чистоте римские нравы. Эмилиан обходил солдат и, если находил слишком дорогую посуду, разбивал ее собственными руками. Представить себе нашего Сципиона, бьющего дорогие чаши воинов, совершенно невозможно. Впоследствии, будучи цензором, он не сделал ни одного замечания ни одному из сограждан. Мог ли он строго следить за грехами своих воинов?!
Все это могло казаться некоторым современникам Публия странным и даже возмущать их. Но враги Публия говорили также, что он ведет себя не как римский полководец, а как надменный царь. Как понять это обвинение? Дело в том, что римский консул или любой другой военачальник выполнял лишь приказы сената и римского народа. Но Публий Сципион ни разу не делал того, что было ему поручено. Вот и сейчас он должен был стоять на границах и охранять подступы в Италию. А он взялся за завоевание страны. Он не только не слушал указаний сената, но даже не удостаивал отцов объяснений по поводу своего образа действий. Военный совет, состоявший из всех офицеров и легатов, никак не мог его контролировать: ведь никто даже за час не знал, что полководец намерен предпринять. Как бы то ни было, эти обвинения сыграли роковую роль в жизни Сципиона.
Когда Публий убедился, что войско его прекрасно подготовлено к бою, он оставил Новый Карфаген и отправился зимовать в Тарракон.
ПУБЛИЙ СЦИПИОН ПРОТИВ ГАЗДРУБАЛА БАРКИДА (208 г. до н. э.)
Карфагенские вожди были все еще ошеломлены взятием Нового Карфагена. Сначала они не хотели верить собственным ушам, но вскоре истина открылась перед ними во всем своем ужасе. За несколько часов новый военачальник римлян все перевернул в Испании: теперь у него, а не у карфагенян была неприступная крепость с портом, сокровища со всей Иберии и, главное, заложники от местных вождей. Более всех беспокоило это Газдрубала, второго сына великого Гамилькара Барки. Он хотел получше узнать молодого полководца, но Публий пронесся по Иберии, как некий дух, и стремительно исчез в Тарраконе. Все происходящее можно было принять за кошмарный сон. Но последствия взятия Карфагена не замедлили сказаться: иберы, давно тайно ненавидевшие пунийцев, но связанные по рукам и по ногам тем, что отдали в заложники своих близких, теперь воспрянули духом. А рыцарственное благородство и великодушие Публия, его чудесные подвиги и волшебные видения совершенно вскружили голову варварам. «Романтическая личность Сципиона разожгла воображение туземцев», — говорит Скаллард.[61] Самым смелым оказался Эдекон, царь эдетанов. Он не стал ждать весны и со всеми своими родными явился в Тарракон к Публию.
Ибер произнес пышную речь. Все испанцы, сказал он, порабощены карфагенянами, руки свои, однако, они протягивают к одному Публию. И он счастлив, что первым пришел к римлянину. А потому просит немедленно отдать ему жену и детей, а уж он сумеет доказать свою благодарность. Публий и сам собирался это сделать, он тотчас же привел их и передал варвару из рук в руки. Потом они еще долго сидели все вместе, и Публий приложил все свое искусство, все свое неотразимое обаяние, чтобы очаровать царя и его семейство и внушить им самые светлые надежды на будущее. Он достиг своей цели. Ибер и его друзья пришли в восторг от Сципиона. Их рассказы быстро дошли до соседних племен, и «иберы, живущие по эту сторону реки Ибера, ранее не питавшие дружбы к римлянам, все как один перешли на их сторону. Таким образом, все шло прекрасно, как того желал Публий» (Polyb., X, 34–35, 1–4).
Никакая сила не могла теперь удержать иберов в лагере Газдрубала. Его войско начало таять, как снег на солнце. В одну ночь исчезли Андобала и Мандоний. Не приходилось гадать, где они. Конечно же бежали к Сципиону. Почва начала уходить у Газдрубала из-под ног.
А Публий меж тем все еще медлил в Тарраконе. Он ждал Лелия, без которого ничего не хотел предпринимать. Но вот наконец Гай прибыл, и Публий покинул Тарракон. Была ранняя весна. «На пути иберы радостно встречали его и спешили присоединиться к его войскам» (Polyb., X, 37, 6). Когда же они достигли гористых склонов, укрепленных самой суровой природой этого края, перед ним предстал Андобала, окруженный многочисленной свитой. Вождь иберов подошел к римлянину и заговорил с ним. Он осыпал карфагенян упреками и проклятьями, перечислил все услуги, оказанные им этим вероломным людям, а потом рассказал, как они его отблагодарили. Публий ответил, что верит ему, ибо наглость карфагенян ему хорошо известна, особенно возмутительно их поведение с женами и дочерьми испанских владык. Теперь он получил этих женщин не как заложниц, но как военнопленных и рабынь, но заботится о них не меньше, чем это сделали бы их родители. При этих словах Андобала и его спутники пали пред ним ниц, называя его царем. Публий, по словам Лелия, смутился и просил их успокоиться, ибо римляне, сказал он, отнесутся к ним с большим участием.
В это время Газдрубал Баркид пребывал в тяжких сомнениях. Теперь, с уходом иберов, численное преимущество было на стороне врагов. Сципион мог явиться с минуты на минуту. Наконец он решил отойти в труднопроходимые горы и дать битву.
Место — называлось оно Бекула — выбрано было так, что лагерь карфагенян превратился в настоящую крепость, напоминавшую гнездо горного орла. Сзади их защищала река, спереди — высокая гряда холмов. Лагерь был на самой вершине горы; она круто обрывалась вниз, ниже была вторая терраса, окруженная такими же крутыми отвесными обрывами. На нижней террасе расположилась нумидийская конница, легковооруженные балеарские стрелки и африканцы.
Публий два дня простоял в раздумье перед каменной твердыней Газдрубала. Дольше ждать было нельзя: каждую минуту могли появиться другие карфагенские войска. На третий день план у него был уже готов. Заметив, что воины со смущением и беспокойством смотрят на отвесные утесы и головокружительные обрывы, он весело воскликнул, что глупо сделали пунийцы, взобравшись так высоко, ибо он запрет здесь врагу всякий путь к спасению. Было только два выхода из ущелья, где укрепился Газдрубал. Публий послал вперед экстраординариев[62] и метателей дротиков, приказав им занять оба эти прохода. Сам же он стремительно повел легковооруженных воинов против врагов, стоявших на нижней террасе. Подъем был очень тяжел. Приходилось преодолевать обрывы и лезть почти по отвесной крутизне, а сверху непрерывно сыпались стрелы и камни. «Но их твердость духа и умение брать города преодолели все» (Ливий).
Достигнув первой террасы, они обрушились на балеарцев и африканцев. Те не устояли, были смяты и бежали к лагерю. Не дав им времени опомниться, Публий двинул против них все легкие отряды; остальное войско разделил на две части: половину взял сам, половину дал Гаю Лелию. Он стал обходить холм с левой стороны, пока не нашел более или менее доступный подъем. Быстро преодолев его, он ударил на врага с фланга. Одновременно с правого фланга ударил Лелий, поднявшийся с другой стороны. Все это произошло так быстро, что Газдрубал не смог приготовиться. «Он оставался на месте в том убеждении, что достаточно защищен самим местоположением и неприятель не отважится напасть на него» (Полибий). В результате он даже не успел построиться к бою, а римляне уже напали на него со всех сторон. Карфагеняне были в смятении, и бежать было некуда: как и предсказал Сципион, он запер их в неприступном ущелье — они оказались в ловушке. Видя это, Газдрубал немедленно бросил войско на произвол судьбы и бежал, остальные тщетно метались по холму; исход битвы был плачевен для пунийцев: 8 тысяч они потеряли убитыми, 12 тысяч — пленными. Это составляло около двух третей войска Газдрубала (Polyb., X, 38, 7 — 39; Liv., XXVII, 18).
Разбив Газдрубала, Публий тут же занял его лагерь. Едва он успел это сделать, как появились Магон и Газдрубал, сын Гескона, со своими армиями. Но, увидав, какую позицию занял римлянин, они молча постояли у подножия горы и удалились.
Многие советовали Публию немедленно гнаться за Газдрубалом. Но военачальник римлян отверг этот план (Polyb., X, 10, 11; Liv., XXVII, 20).[63] Захватив лагерь Газдрубала, Сципион всю добычу раздал воинам (Liv., XXVII, 19). Что до пленных, то всех испанцев он тотчас же отпустил без выкупа. Это вызвало бурю восторга: иберы — его союзники и вновь обретшие свободу пленники — кинулись к нему, толпой окружили, осыпая словами самой горячей благодарности. И все без исключения величали его теперь царем. И ранее Публий пытался их останавливать, теперь же он вынужден был обратить на это серьезное внимание. «Собравши иберов, он объявил, что хотя и желал бы казаться для всех и быть на самом деле человеком с царской душой, но не желает ни быть царем, ни именоваться таковым, и посоветовал называть его военачальником» (Polyb., X, 40, 2–5; ср.: Liv., XXVII, 19). «Разумеется, и за это уже по всей справедливости можно было бы дивиться благородству этого человека. В юном возрасте он был превознесен судьбой на такую высоту, что все покоренные народы сами собой пришли к одинаковому решению называть его царем; невзирая на это, он совладал с собой и отверг почетное выражение восторга» (Polyb., X, 40, 6).
Во время битвы Публий захватил много коней; отобрав из них триста, он подарил их Андобале. Остальных раздал тем, кто лошадей еще не имел. В это время произошел один небольшой эпизод, который тогда прошел незамеченным, но потом имел большие последствия. К Сципиону подошел квестор и сообщил, что среди пленных африканцев есть нумидиец, совсем еще мальчик, вызвавший у него жалость своей юностью и красотой. Публий велел его позвать. Успокоив ребенка ласковой речью, он спросил, кто он и как очутился среди боя. Оказалось, что это Массива, племянник Масиниссы, что дядя запретил ему участвовать в битве, но ему так захотелось взглянуть на сражение, что он тайком выбежал из дому, смешался с воинами, но тут его сбили с коня, крепко связали, и вот он здесь. Римский военачальник спросил тогда с улыбкой, не хочет ли Массива вернуться к своему дяде. Мальчик даже заплакал от радости. Сципион подарил ему золотое кольцо, расшитую золотом одежду и коня в богатом уборе взамен того, которого он потерял. Он дал ему и провожатых, наказав отпустить их, когда найдет нужным. Массива благополучно достиг дяди, и об этом случае вскоре все забыли (Liv., XXVII, 19).
До зимы Публий не покидал гор, с наступлением же холодов ушел в Тарракон. А карфагенские вожди тем временем собрались на совет, чтобы обсудить положение. Они были страшно напуганы, они твердили, что военачальник римлян успел обольстить сердца иберов, что ни на кого уже нельзя положиться. Газдрубал, сын Гескона, предлагал бежать к океану в Гадес, где еще не слыхали ужасного имени Сципиона. Газдрубал же Баркид решил, пока его отряд не успел разбежаться, немедленно идти в Италию к Ганнибалу. Магон поддержал их, сказав, что испанцев надо скорее увести подальше от мест, где гремит имя Сципиона. Решено было, что Магон передает войско брату, а сам отправится на Балеарские острова, где и наберет новое войско. Газдрубал, сын Гескона, уйдет в далекую Лузитанию и будет тщательно избегать сражения со Сципионом.
Ловкий и неуловимый Масинисса должен был со своим отрядом блуждать по союзной римлянам Испании, внезапно нападая на друзей римлян, разоряя их города, но от встречи с ними самими уклоняться (Liv., XXVII, 20). На этом они расстались и разошлись в разные стороны. Газдрубал Баркид двинулся к Альпам. А ведь он несколько лет назад ответил решительным отказом на требование карфагенского правительства идти на помощь Ганнибалу. Он отвечал, что это означало бы уступить Иберию римлянам. Теперь же он добровольно покидал страну, где вырос, где провел всю жизнь, где одержал столько блестящих побед. Он поступал так потому, что не сомневался, что война в Испании проиграна, и спешил удержать хотя бы Италию. Но рок сулил ему иное. Не прошло и года, как он погиб в Италии со всем своим войском, так и не сумев соединиться с братом.
Велика была слава Публия Сципиона. Это имя повторяли с восторгом и ужасом по всей Испании. Слух о нем докатился до самой Африки. Его подвиги вселили неслыханные надежды на успех в сердца его соотечественников. Но помощи от них по-прежнему не было. Более того, из Рима пришел приказ из имевшихся у него восьмидесяти судов отослать на родину пятьдесят (Liv., XXVII, 22; 50).
Весной, как обычно, Публий вышел из Тарракона.
ПУБЛИЙ СЦИПИОН ПРОТИВ ГАЗДРУБАЛА, СЫНА ГЕСКОНА, МАГОНА И МАСИНИССЫ. ВЕЛИКАЯ БИТВА ПРИ ИЛИПЕ (207–206 гг. до н. э.)
Положение дел было таково. Газдрубал, сын Гескона, согласно своему первоначальному плану ушел в Гадитанскую область. Почти вся Тарраконская Испания и Бетика были теперь в руках Публия. О Масиниссе в этот период ничего не слышно. Видимо, его партизанские набеги не имели успеха. Вместо Газдрубала Баркида карфагенское правительство прислало нового военачальника Ганнона с войском. Магон, вернувшийся с Балеарских островов, соединился с ним.
Публий считал врага не столь значительным, а своих офицеров уже достаточно опытными, поэтому не только сам не пошел против Ганнона, но даже не послал Лелия, а доверил все дело Силану, дав ему небольшой отряд (тысячу пехотинцев и пятьсот всадников). Силан сразу показал себя достойным учеником Публия: хотя идти приходилось через ущелья и теснины, он, по выражению Ливия, «опередил не только вестников, но даже самый слух о своем приходе» (Liv., XXVIII, 1). Он сразу же разбил соединенные силы пунийских полководцев; сам Ганнон был захвачен в плен, Магон Баркид бежал в Гадес к Газдрубалу (Liv., XXVIII, 1–2). Газдрубал двинулся было на помощь к своим, но тут против него выступил сам Сципион. Узнав об этом, Газдрубал не стал его ждать и бросился бежать назад к Гадесу. Он боялся открытого сражения и придумал следующую хитрость: он разделил свое войско на небольшие отряды и разместил их во всех близлежащих городках, сам же переправился на остров. Публию предстояло растрачивать силы на осаду мелких крепостей, как в свое время Ганнибалу в Италии. Но он не собирался этого делать. Заметив, что выдумка Газдрубала превосходна, он ушел, оставив брата Люция, которому поручил взять главный город Оронтис. Люций без труда выполнил эту задачу. Так кончилась кампания этого года (Liv., XXVIII, 2–3).
Страшные удары, нанесенные римлянами в Иберии, поразили карфагенское правительство. Ганнибал, запертый на крайнем юге Италии, тщетно требовал помощи с родины: «из Карфагена не было никакой помощи, там заботились только о средствах удержать Испанию» (Liv., XXVIII, 12). Поэтому карфагенский Совет, видимо, потребовал решительных действий от своих военачальников, которые «прятались у Гадеса от Сципиона» (ibid.). Ждать и правда было нечего: положение пунийцев с каждым днем становилось все хуже, а римлян все лучше. И вот весной 206 года до н. э. Газдрубал собрал все свои силы, соединился с Магоном и Масиниссой и двинулся к Илипе. Здесь он разбил лагерь у подошвы горы. Пехоты у него было около семидесяти тысяч, конницы около четырех тысяч и тридцать два слона.{27}
Наконец случилось то, чего когда-то так опасался римский военачальник: все пунийские вожди соединились и двинулись против него. Казалось, ему грозила судьба отца и дяди. «Дело в том, что одних римских войск без союзнических было недостаточно для того, чтобы отважиться на решительную битву; между тем полагаться на союзников в решительной битве казалось небезопасным и чересчур смелым» (Polyb., XI, 20, 1–6). Но даже и с иберами войска у Сципиона было много меньше, чем у карфагенян: у него было всего около сорока пяти тысяч пехоты и трех тысяч конницы (Polyb., XI, 20, 8). Говорят, Публий долго колебался, начинать ли битву, а потом явился перед войском со взором светлым, охваченный божеством. «Он сказал, что явился его даймон и позвал его на врагов. Надо полагаться, сказал он, больше на бога, а не на количество войска. Ведь и в прежних битвах победу принес им бог, а не множество войска». Его радостная уверенность мгновенно передалась воинам. «Они были захвачены его видениями и возбуждены, как будто уже победили» (Арр. Hiber., 100–103).
Публий решил воспользоваться отрядами иберов, но «выставить их только для виду». Масиниссе и Магону не терпелось напасть на врага. Им казалось, что самое время сделать это теперь, когда римляне заняты разбивкой лагеря. И они устремились со своей конницей на врага «в уверенности захватить Публия врасплох. Но Публий заранее уже предвидел нападение врага и укрыл свою конницу, равносильную карфагенской, за холмом» (Polyb., XI, 21, 1–2). Все случилось вопреки расчетам пунийцев: не они врасплох напали на римлян, а на них самих нежданно обрушилась римская конница. Многие тотчас же обратились в бегство, остальные приняли бой. Они еще ни разу не встречались лицом к лицу с воинами Сципиона, поэтому представляли их себе такими же, как легионеров его отца и дяди. Они ошиблись — «ловкость спешившихся римских всадников поставила карфагенян в большое затруднение; они выдержали недолго и с большими потерями стали отступать» (Polyb., XI, 21).
После этого ни римляне, ни карфагеняне не начинали открытой битвы. Каждое утро они выходили на равнину, лежащую между обоими лагерями, выстраивались в боевой порядок и простаивали так друг против друга целый день. Так проходили дни за днями. Газдрубал все не решался начать битву, хотя на его стороне был такой значительный перевес. Но он все медлил, вероятно, утешая себя мыслью, что и вождь римлян не отваживается напасть на него. Но он ошибался. Публий лишь усыплял бдительность врага перед решительным ударом.
На сей раз Публий применил двойную хитрость. Он заметил, что Газдрубал вставал поздно и расставлял свои войска так, чтобы в центре стояли карфагеняне, а на флангах союзники. Очевидно, не очень рассчитывая на последних, он впереди обоих флангов ставил заслон из слонов. Сам Публий вставал еще позднее,{28} римлян ставил в центр против карфагенян, а иберов на флангах. Таким образом, лучшие, отборнейшие части в обеих армиях стояли в центре, друг против друга. Накануне решительного дня Публий велел римлянам наутро встать до восхода, позавтракать и, вооружившись, выходить из лагеря. Все догадались, что завтра будет долгожданная битва, и очень обрадовались. Наутро Газдрубала разбудили ни свет ни заря военные рожки. Он выскочил из палатки и наспех построил, как обычно, своих воинов, голодных и сонных. Но Сципион выстроил свои войска в другом порядке, чего спросонья не заметил Газдрубал. Теперь иберы стояли в центре, а римляне на флангах: на правом — сам военачальник, на левом — Марций и Силан.
Прежде всего Публий выслал вперед конницу и легкие отряды, которые и завязали с карфагенянами схватку. Римский военачальник нарочно тянул время, зная, что воины врага ослабели от голода. Приближался полдень. Жгучие лучи испанского солнца немилосердно жгли противников. Карфагенян совсем сморило. Они стояли уже, опустив голову, опершись на щит. Тогда Сципион велел играть отбой. Конница и легковооруженные вернулись назад; пехота, по приказанию полководца, расступилась и пропустила их в тыл. Сципион расставил их двумя колоннами. Затем он дал сигнал к общему наступлению. Римляне двигались вперед не спеша. Когда между обеими армиями оставалось не более стадии, римский военачальник приказал иберам, составлявшим центр, продолжать идти на врага медленным шагом, а сам выстроил свой фланг колонной, развернул его лицом вправо и повел вперед быстрым шагом, почти бегом. Левый фланг точно так же повернулся влево и побежал вперед. Подойдя к врагу на достаточное расстояние, они одновременно остановились и снова построились в линию. Карфагенских войск было так много, что их боевая линия была намного длиннее римской и нависала над ней с обеих сторон. Благодаря же маневру Публия римская боевая линия настолько вытянулась, что легионеры разом напали на неприятеля с двух сторон: пехота спереди, конница и легковооруженные — с боков.
Битва при Илипе. План.
В то время как на флангах кипел бой, римский центр был еще на расстоянии полета стрелы от неприятеля. Карфагеняне, стоявшие в центре армии Газдрубала, не знали, что делать. Они не решались поспешить на помощь своим флангам, боясь обнажить центр перед наступающим врагом. Поэтому главные силы пунийцев стояли в полном бездействии. Между тем легковооруженные прежде всего вывели из строя слонов, обстреляв их дротиками. Испуганные животные убежали, сильно смяв ряды самих пунийцев. В происшедшей затем битве карфагенские союзники были разбиты, отрезаны от своих и большей частью перебиты или обращены в бегство. Ряды карфагенян дрогнули, и они также обратились в беспорядочное бегство. Это была решительная победа (Polyb., XI, 20–24; Liv., XXVIII, 13–15).
Битва при Илипе приводит в восторг Полибия, считавшего ее образцом для всех полководцев (Polyb., XI, 23, 9). Ею восхищаются и новейшие исследователи. «Военная история, — пишет Лидделл Хат, — не знает более классического примера генерального сражения, чем Илипа. Редко такая полная победа может быть одержана слабейшим противником».[64] Поражают в ней удивительная продуманность, искусство и слаженность действий всех частей. Этот эффект мог быть достигнут, во-первых, путем продолжительных упражнений, во-вторых, благодаря тому, что войско было разделено на небольшие манипулы. Иначе колонна перед лицом неприятеля просто не могла бы быстро развернуться в боевую линию.
От полного уничтожения карфагенян спасла только внезапно разразившаяся гроза, заставившая римлян вернуться в лагерь. Но наутро Сципион бросился преследовать карфагенян с обычной своей стремительностью. Он уже нагонял Газдрубала, когда благодаря ошибке римского проводника тому удалось ускользнуть. Он добежал до побережья океана, римляне следовали за ним по пятам. Карфагеняне попробовали защищаться: «завязалось было сражение, но правильнее было назвать его бойней: неприятелей убивали, как беззащитных животных» (Liv., XXVIII, 16). Пунийцы укрылись на каком-то холме; ночью, тайно от своих, Газдрубал бежал с жалкой горсткой охраны. Брошенные на произвол судьбы воины оказали римлянам слабое сопротивление и частью были взяты в плен, частью перебиты. Газдрубал добежал до Гадеса, немедленно сел на корабль и покинул сделавшуюся для него страшной Иберию. Узнав об этом, Публий оставил там Силана с небольшим войском, а сам «возвратился к Тарракону после семидесяти переходов. Дорогой он вникал в положение царьков и князей для того, чтобы каждому дать то, чего он стоил» (ibid.). Магон и Масинисса бежали в Гадес. Войска пунийцев частью рассеялись по городам, частью передались римлянам. Это была решительная победа. Война в Испании была окончена. «Благодаря мудрости и счастью Публия Сципиона карфагеняне были изгнаны из Испании» (ibid.).
ПУБЛИЙ СЦИПИОН В АФРИКЕ (206 г. до н. э.)
События последних месяцев стоили римлянам страшного напряжения сил. Поэтому сейчас все вздохнули спокойно, радуясь, что ужасная война закончена. «Все поздравляли Публия с изгнанием карфагенян из Иберии и уговаривали его отдохнуть от трудов и пожить спокойно после благополучного завершения войны. Публий благодарил за добрые пожелания, но тут же добавлял, что его больше всего занимает мысль о том, как бы начать войну против карфагенян. „До сих пор, — сказал он, — воевали карфагеняне против римлян, теперь судьба позволяет римлянам идти войной на карфагенян“» (Polyb., XI, 24а). Сципион и не думал отдыхать: за этот год он сделал столько, что современные ученые долго не могли поверить, что все это произошло за несколько месяцев, а не лет. На вопросы друзей, что имеет в виду Публий, когда говорит о войне против карфагенян, он отвечал, что задумал перенести войну в Африку.
Соседями карфагенян в Африке были ливийцы. Публий считал, что только их поддержка обеспечит ему успех. Могуществом и знатностью среди местных князей выделялся Сифакс, а беспокойный нрав, непомерное честолюбие и отчаянная смелость делали достойным его соперником царевича Масиниссу, который ныне сражался в Иберии под знаменами карфагенян. С ними-то и решил завести переговоры Публий. Масинисса через Силана дал ему знать, что готов заключить с римлянами союз. Оставался Сифакс. Сципион послал ему богатые подарки, а послом отправил Лелия, которого считал совершенно неотразимым при переговорах.
Чудесная слава Публия уже перелетела моря, и вся Африка повторяла рассказы о его подвигах. Вот почему Сифакс был без меры горд, что к нему обращается за помощью такой легендарный человек, как Сципион. Он дал Лелию совершенно необычайный, ни с чем не сообразный ответ: он ничего не может сказать, пока лично не увидит вождя римлян. Ничего нелепее нельзя было представить. Не мог же Публий бросить все и лететь в Африку?! Да разве до этого Сифакс не заключал союза с римскими вождями, которых в глаза не видел? И вообще еще ни один царь, ни один правитель не выдвигал столь взбалмошного требования. Но виной тому была ослепительная слава Публия. Варвару страшно захотелось воочию увидеть героя удивительных легенд.
С таким ответом и вернулся Гай Лелий. Много сомнений и подозрений должно было возбудить предложение варвара. Не замышляет ли он заманить победителя при Илипе в ловушку, чтобы потом выдать своим друзьям карфагенянам? Ведь, говорят, Сифакс большой приятель с Газдрубалом, сыном Гескона. Можно ли доверить свою жизнь ливийцам, которые прославились вероломством и жестокостью? И потом закон запрещает военачальнику покидать провинцию. Что будет в его отсутствие с Испанией?
Если все эти мысли и смущали Сципиона, то недолго. Он принял все меры предосторожности, чтобы не подвергнуть друзей и союзников никакой опасности. Тарраконскую область охранял Люций Марций, Карфагенскую — Силан. Он рассудил, что сейчас в стране спокойно. Магон загнан в Гадес и вряд ли пожелает оттуда выйти. Масинисса изъявил желание перейти к римлянам. Что до законов и предписаний Рима, то к ним Публий всегда относился несколько легкомысленно. «Долг истинного мужа и полководца пользоваться счастьем, когда оно дается нам в руки», — говорил он. Публий принял отчаянно смелый план. Никому ничего не сказав, кроме ближайших помощников, не взяв никого, только верного Лелия, он вверил судьбу двум суденышкам и бесстрашно поплыл в Африку. Как неколебимо надо было верить в свою счастливую звезду, чтобы решиться на такой шаг!
Дул легкий попутный ветер, море было тихо и спокойно, казалось, сами боги помогают своему любимцу. И вот уже вдали показались берега Африки… И вдруг гром грянул. Газдрубал, сын Гескона, узнал о римском посольстве. Он спешно собрал флот и отправился к Сифаксу, чтобы уговорить его не разрывать старинной дружбы с Карфагеном. Вдруг он увидел в море два кораблика. Сомнений не было — это были римские суда. Сифакс уже успел ему похвастаться, что к нему приедет сам Сципион. Газдрубал возликовал: непобедимый вождь римлян у него в руках! Он распустил паруса и со всем своим флотом устремился на римлян. О сопротивлении не могло быть и речи. Римлян ничто не могло спасти. Только чудо. И оно случилось. Неожиданно подул резкий ветер. Воспользовавшись этим, легкие римские суда проскользнули в порт раньше Газдрубала. На глазах Сифакса пуниец не решился нападать на римлян. Крайне раздосадованный, он сошел на берег.
Сифакс просто пыжился от гордости, видя, что к нему приехали вожди двух величайших народов мира. Он поспешил сначала к Сципиону, как к более почетному гостю, и сказал, что, уж раз они оба пришли к нему, он хочет примирить их. Публий отвечал, что это очень любезно с его стороны, но он никогда не ссорился с Газдрубалом, а потому и мириться им ни к чему. Сифакс был несколько разочарован. Теперь его беспокоил вопрос, кого из знатных гостей пригласить первым под свой кров. Своим выбором он боялся смертельно обидеть одного из них. Наконец он спросил Публия, не согласится ли тот прийти к нему на пир, куда он пригласит и Газдрубала. Публий весело отвечал, что сделает это с величайшим удовольствием.
И вот смертельные враги, один из которых только что гнался за другим, оказались в одном пиршественном зале, больше того, на одном обеденном ложе. Вот наконец перед Газдрубалом этот непобедимый Публий Сципион, герой романтических легенд. В Испании он проигрывал ему сражение за сражением. Но и сейчас их борьба не окончена и продолжается здесь, за пиршественным столом. Ибо этот день решит, союзником карфагенян или римлян будет царь Сифакс. Теперь все зависит от умения обоих вождей вести беседу. Газдрубал это сознавал. Он ожидал увидеть Сципиона еще не оправившимся от смертельного испуга, бледным, не владеющим собой. Но он сильно ошибся: никто не мог бы и заподозрить, что за несколько минут перед тем Публий чуть не погиб — так легко и непринужденно он держался. И не только Сифакс был очарован Сципионом, но и сам Газдрубал чувствовал себя так, будто его околдовали. В беседе с Сифаксом Публий обнаружил такую приветливость и обаяние — к этому он имел большие способности от природы, — что несколько дней спустя Газдрубал заметил Сифаксу, что Публий показался ему еще опаснее в дружеской беседе, чем на поле брани (Polyb., XI, 24, 4; ср. Liv., XXVIII, 16–18). Но с тех пор с Газдрубалом творилось что-то странное: он не мог без ужаса думать о Сципионе. У него было какое-то смутное предчувствие, что этот человек его погубит. Он содрогался при мысли, что Сципион высадится в Африке, и про себя решил, что сделает все, чтобы ему помешать. Это свидание оказалось роковым для всех его участников.
Публий добился всего, чего хотел, договор с Сифаксом был заключен. Через четыре дня Сципион был уже в порту Нового Карфагена.
ПОГРЕБАЛЬНЫЕ ИГРЫ
Вернувшись из Африки, Публий взял последние мятежные испанские города — Илитургию, Кастулон и Астапу, — которые в свое время предали его отца и дядю. Теперь, когда война была окончена, Сципион хотел почтить память отца и дяди погребальной тризной. Неотъемлемой частью такой тризны были, по римскому обычаю, гладиаторские игры. В те времена подобные игры не считались еще потехой для толпы, но кровавой жертвой духу покойного. Обряд пришел к римлянам от этрусков, которые верили, что дух умершего не будет знать покоя в могиле, если не оросить его прах человеческой кровью.
И вот у Нового Карфагена Публий устроил погребальные игры. Однако вопреки обычаю, он объявил, что не хочет, чтобы у него на глазах погибали купленные за деньги рабы или наемники, продавшие свою кровь; нет, пусть на тризне в честь его отца и дяди сражается только тот, кто сам захочет. Во всякой другой стране подобное предложение казалось бы нелепым и странным. Но не в Иберии. Кровная месть, обида или просто желание показать свою храбрость побуждали испанцев принять участие в страшном турнире.
Дикое и мрачное то было зрелище: в качестве зрителей собрались римские воины, на арену вышли иберы, убранные сверкавшим на солнце золотом. Среди них внимание Сципиона привлекли двое: один — могучий воин, другой — совсем еще юноша. Он стал их расспрашивать и узнал, что поединком они хотят решить, кому достанется власть над племенем. Ему стало жаль их, и он предложил разобрать дело и решить все мирно. Но они отвечали, что между ними кровь. Видя, что уговоры бессильны, он разрешил им драться. В битве пал младший (Liv., XXVIII, 21).
ВСЕ ОПЯТЬ НА КРАЮ ГИБЕЛИ
Вот уже много месяцев с самой весны Публий Сципион не знал ни минуты покоя — битва при Илипе, неотступное преследование врагов до самых берегов океана, устроение дел в стране, поездка в Африку, во время которой он подвергся смертельной опасности, и сейчас же после возвращения — суровая война с непокорными испанскими городами — все это напряжение вдруг разом сказалось. Публий занемог, ему становилось все хуже, и вскоре друзья почти отчаялись в его спасении.
По Иберии пронесся слух, что Сципион болен, при смерти, а затем — что его уже нет на свете. И тут все в стране перевернулось. Все вокруг Публия держалось лишь им самим. Испанские вожди знать не знали никакого Рима. Они были связаны особыми узами только со Сципионом. Римские солдаты уже много лет воевали вдали от родины, успели забыть ее, стали чужими для Италии, не были приучены к суровой римской дисциплине, не признавали над собой никакой власти, но чтили как бога только Публия Сципиона. Сципион был тем магнитом, который связывал всех. Едва его убрали, все распалось во мгновение ока.
Узнав о смерти Публия, Андобала и Мандоний немедленно отложились и стали грабить союзные римлянам племена. Мало того. Мятеж начался среди самих римских солдат. Близ реки Сукрон стоял небольшой отряд в восемь тысяч человек. Это был резерв. Они давно не принимали участия в битвах; их развратило безделье, они умирали от скуки и теперь начали громко жаловаться, что не получают, как другие, доли в добыче. Жалованье им тоже перестали платить. Услыхав о смерти Сципиона, они заволновались; несколько ловких демагогов стали сеять среди них смуту. Солдаты наконец открыто взбунтовались, перестали повиноваться офицерам и передали власть демагогам. Те не остановились перед предательством и попытались войти в сношения с Андобалой и Мандонием (Polyb., XI, 29, 3; Liv., XXVIII, 27, 17). Римские военачальники были в ужасе, но помешать мятежникам было некому: Гай Лелий и Марций были близ Гадеса, где заперся Магон, а Силан не знал, что делать. Казалось, гибель неизбежна.
Но божество, как всегда, пришло на помощь римлянам. Внезапно, когда все уже погибало, Публий пришел в себя. На него разом обрушились все дурные новости: он узнал об измене иберов и собственных солдат. Молниеносно в его голове родился план действий, и он начал проводить его со своей обычной стремительностью.
Он велел как можно скорее собрать деньги для уплаты мятежникам. Затем послал к ним трибунов с приглашением явиться за жалованьем в Новый Карфаген. О том, что Сципион выздоровел, никто ничего не знал. Предложение пришлось как нельзя более кстати. Во-первых, у солдат не было денег, во-вторых, они боялись бродивших вокруг иберов и очень хотели укрыться за могучими стенами Нового Карфагена. Они решили, что, как только их впустят в город, они захватят его. Мятежников особенно обрадовало известие, что Силан с войском выступает из Карфагена против восставших испанцев. Теперь город остался беззащитным.
С такими приятными мыслями они вступили в Новый Карфаген. Их встретили трибуны, приветливо с ними поздоровались, и каждый пригласил к себе одного из вожаков мятежников. Восставшие сочли это за добрый знак: несомненно, в городе их боялись. Ранним утром, пока они спали, Силан действительно вышел из города, но они не знали, что войска Сципиона заняли ворота Нового Карфагена, а все их вожаки были схвачены. Ни о чем этом мятежники не догадывались и, когда утром их разбудил звук трубы, ничего не подозревая, бросились на главную площадь. Солнце уже взошло, и вот они увидели, как со всех сторон появляются вооруженные легионеры и оцепляют площадь. Они оказались в ловушке. В смятении они бросились вперед и тут на возвышении перед собой увидели Публия Сципиона, которого считали мертвым. Они окаменели.
Некоторое время Публий молчал. Наконец он заговорил. Речь его была суровой. Он назвал их предателями и изменниками,{29} достойными самой позорной смерти. «Но я прощаю вас, — сказал он в заключение, — только зачинщиков я решил покарать без пощады».
Как только он произнес эти слова, стоявшие вокруг воины разом ударили мечами в щиты и под этот леденящий душу звон ввели вожаков восставших, раздетых и связанных, и отсекли им головы. «Грозная обстановка и развертывающиеся перед глазами ужасы навели на толпу такой страх, что никто из присутствующих не изменился даже в лице, не издал ни единого звука… все оцепенели, пораженные зрелищем. Зачинщиков мятежа, обезображенных, бездыханных, поволокли сквозь толпу, а остальным солдатам вождь и прочие начальники дали клятву, что никто больше не будет наказан. Со своей стороны, солдаты выходили по одному вперед и клятвенно обещали трибунам пребывать впредь в покорности велениям своих начальников и не злоумышлять против Рима. И так Публий искусно отвратил грозящую опасность и восстановил в своих войсках прежний порядок» (Polyb., XI, 25–30; ср. Liv., XXVIII, 24–29).
С этого часа Публий вел себя с солдатами так, будто ничего не случилось. Ни словом, ни взглядом он никогда не намекал на их измену. Самый внимательный наблюдатель не смог бы заметить, чтобы его обращение с бывшими мятежниками хоть чем-то отличалось от его поведения с остальными. Они получили жалованье и с тех пор были верны присяге. Не прошло и нескольких дней, как воскресшего Публия по-прежнему окружала восторженная любовь всех его солдат. Теперь необходимо было заняться Андобалой и Мандонием.
Известие о выздоровлении Публия должно было заставить испанских вождей горько раскаяться, но отступать было уже поздно. Они успели достаточно хорошо изучить характер военачальника римлян, чтобы заметить, что нет в его глазах большего преступления, чем предательство. Между тем они после стольких клятв изменили и за спиной Сципиона готовили ему удар. Все это было слишком дурно, и они не смели надеяться на снисхождение. Оставалось одно — бороться.
Перед выступлением из Нового Карфагена Публий собрал свои войска и горячо говорил о наглости и вероломстве иберов. Речь его произвела на римлян как нельзя более сильное впечатление. Они так и рвались в бой, на следующий день они вышли из города, а через четырнадцать дней форсировали Ибер и достигли тех мест, где обосновался Андобала. Скаллард оценивает позиции иберов как очень сильные. Именно этот район в 76 году до н. э. занимал Серторий, и в борьбе с ним оказались бессильными Метелл и Помпей. Кроме того, Сципиону предстояло бороться с партизанской войной, а это было не под силу лучшим полководцам мира.[65] Поэтому план Публия заключался в том, чтобы как можно скорее навязать варварам решительную битву.
Иберы заняли какой-то холм. Публий расположился на соседнем холме и зорко следил за неприятелем. Главное было выманить иберов из их укрепленного лагеря. Между обоими холмами Публий заметил долину, тесную и узкую. Здесь и будет битва, решил он. Наутро он велел согнать в долину часть скота, который шел за войском. Он должен был служить приманкой для иберов. Сципион не ошибся. Варвары не выдержали вида добычи, и их легкие отряды бросились вниз в долину. Сейчас же навстречу им вышли легковооруженные римляне. Завязался бой. В самый разгар его на них ударила римская конница. Ее еще с утра укрыл за холмом Сципион. Командовал ею Лелий, уже успевший вернуться с берегов океана. Он отрезал варваров от своих. Они были частью перебиты, частью рассеяны.
Поражение раздосадовало, но не смутило варваров. Наутро они приготовились к решительной битве. Так Публий достиг своей цели. Он навязал им бой, причем там, где хотел. Долина была такая узкая, что враги не могли выстроиться там в боевой порядок. Публий смотрел с холма, как нелепо строятся враги, и нарочно удерживал своих, чтобы они выстроились в возможно большем числе. Когда он решил, что настало время действовать, он бросил легкие отряды против варваров, стоявших у предгорий, а пехоту повел на врагов в долину, выстроив ее по четыре когорты в линию — больше не хватало места. В это время Лелий со своей конницей двигался по гряде холмов и тут ударил в тыл вражьей конницы. Пехота и конница разом подались назад. Иберы оказались окруженными со всех сторон и сдавленными в теснине. В давке они терпели от своих не меньше, чем от чужих. В результате все войско, находившееся в долине, погибло, спаслись только легковооруженные, составлявшие около трети. С ними и сам Андобала (Polyb., XI, 32–33, 1–6; Liv., XXVIII, 32).
Теперь нечего было и думать о дальнейшем сопротивлении. Посовещавшись, Андобала и Мандоний решили, что единственное, что им остается, — это прибегнуть к обычному великодушию военачальника римлян. Андобале, однако, слишком стыдно было являться на глаза Сципиону, поэтому он послал к нему брата. Мандоний упал к ногам Публия, каялся в своих грехах, молил о прощении, клялся впредь не нарушать верности. Видя, однако, по выражению лица римлянина, что он очень мало верит его уверениям и клятвам, он предложил передать ему все оружие и семьи иберских вождей в заложники, как было при карфагенянах. Публий сухо отвечал, что не видит оправданий их вероломству, но милость не нуждается в оправданиях, а потому он их прощает. Он не возьмет у них оружия, так как это нужно лишь тому, кто боится, отнять у них оружие и детей — значило бы сковать их сердца страхом. Он этого не хочет. И если они задумают вновь отпасть, он накажет их, а не невинных заложников, вооруженных мужчин, а не безоружных детей и женщин (Liv., XXVIII, 34). Произнеся эти царственные слова, он заключил с Мандонием мир.
КОНЕЦ ВОЙНЫ В ИСПАНИИ (осень 206 г. до н. э.)
Теперь во всей Испании остались из врагов римлян только Магон Баркид и Масинисса. Оба они сейчас находились в Гадесе. Хотя это был старинный финикийский город, религиозный центр всего финикийского мира, Сципион знал, что он давно желает передаться римлянам, настолько тягостно для него правление брата Ганнибала. Что до Масиниссы, то тот уже давно вел тайные переговоры с Силаном. Сейчас Сципион встретился с Масиниссой, и они заключили союз. Магон не знал, что нумидиец изменил. После встречи со Сципионом Масинисса отплыл домой.
Магон не догадывался о предательстве Масиниссы. Но у него и без того было такое положение, словно он, по греческой пословице, держал волка за уши. Кругом враги, а главное, Гадес готов в любую минуту перейти к римлянам. В таком отчаянном положении он обратился за помощью к карфагенскому правительству, но Совет отвечал ему, что война в Испании уже проиграна, а потому пусть он навербует побольше наемников и как можно скорее плывет морем в Италию на помощь Ганнибалу. Для этого ему прислали необходимые средства. Магону ничего не оставалось, как покинуть Гадес, но прежде он ограбил город до нитки: он не только очистил государственную казну и обобрал частных лиц, но не остановился перед чудовищным кощунством — ограбил храм Мелькарта, куда стекалось золото со всего финикийского мира, где во время мистерий бога собирались паломники со всех концов света, где молился его брат Ганнибал, отправляясь в роковой поход.
Перед отъездом из страны Магон решил предпринять последнюю попытку: он задумал внезапно захватить Новый Карфаген, как несколько лет назад Сципион. Момент был выбран удачно — самого вождя в городе не было, римский гарнизон был невелик, а финикийское население, конечно, должно было помочь братьям по крови. Но он ошибся в расчете — жители встретили его как врага и не пожелали нарушить верность Сципиону. А вода в лагуне на сей раз не отошла. Магон вынужден был уйти. Он воротился в Гадес, но и тут его ждала неудача: граждане заперли перед ним ворота. Вне себя от злобы Магон попросил выйти к нему для переговоров городских магистратов, заверяя их честным словом, что не причинит им зла. Когда же они вышли, он приказал распять их на глазах гадитан. После этого подвига он отправился к большему из Балеарских островов, надеясь провести там зиму и набрать наемников. Но жители встретили его градом камней. Прогнанный и отсюда, он остановился на меньшем острове, а Гадес немедленно отправил послов к Сципиону, объявляя о сдаче (Liv., XXVIII, 30–37).
Теперь вся Испания от Пиренейских гор до берегов океана принадлежала римлянам. Сципион все успел к сроку: он предполагал вернуться в Рим к ноябрю, ко времени консульских выборов, чтобы выставить свою кандидатуру в консулы и немедленно ехать в Африку. Перед отъездом он основал в Бетике город, который должен был стать очагом римской культуры и влияния в Испании. Этому городу суждено было славное будущее, оттуда происходили знаменитейшие испанские римляне, в том числе Траян и Адриан. Колонию эту он назвал не своим именем, как было принято, но в честь своей родины — Италикой. Так кончилась для него эта труднейшая кампания, продолжавшаяся семь месяцев, с 1 апреля по 31 октября.[66]
«По завершении иберийской войны Публий возвратился в Тарракон среди величайшего ликования, ибо он… возвращался с блистательнейшей победой для отечества» (Polyb., XI, 33, 7). «Его слава казалась невероятной из-за его юности, стремительности подвигов и великого искусства» (Арр. Hiber., 155). Отдав последние распоряжения, он передал войско Силану и Марцию, а сам с Лелием отплыл в Рим на кораблях, блестяще украшенных золотом, оружием и разнообразной добычей (Polyb., XI, 33, 8; Арр. Hiber., 154).