Опять увенчаны мы славой,
Опять кичливый враг сражен,
Решен в Арзруме спор кровавый,
В Эдырне мир провозглашен.
………………………
Восстань, о Греция, восстань.
Недаром напрягала силы,
Недаром потрясала брань
Олимп и Пинд, и Фермопилы.
При пенье пламенных стихов
Тиртея, Байрона и Риги
Страна героев и богов
Расторгла рабские вериги.
Под сенью ветхой их вершин
Свобода юная возникла…
В 200 году до н. э., едва отгремели грозы Ганнибаловой войны, в Рим явилось посольство из Афин, Родоса и Пергама. От имени всех свободных эллинов они заклинали квиритов вспомнить о родстве с греками и о том, что только они одни в целом свете живут в демократическом обществе. Во имя этого они молили спасти их от произвола македонского царя Филиппа, который с неслыханной жестокостью притесняет эллинов континента и Малой Азии.
В другое время квириты были бы, вероятно, очень польщены этим предложением и оценили бы все выгоды, с ним связанные. Но сейчас они смертельно устали, о чем со свойственной римлянам резкостью и прямотой и объявили в народном собрании. Но сенаторы взглянули на дело по-другому. Консул, выступив перед народным собранием, напомнил, что Филипп — один из самых могучих и дерзких царей своего времени. Он мечтает возродить великую Македонию Александра. После битвы при Каннах Филипп решил, что римляне уничтожены, и поспешил предложить союз новой великой силе — победоносному Карфагену, вернее, Ганнибалу. Македонская фаланга сражалась против римлян при Заме бок о бок с пунийцами. Один раз римляне с удивительной беспечностью позволили Гамилькару и Ганнибалу создать империю в Испании. Так же они намереваются поступить и сейчас, позволив другу Ганнибала захватить Грецию и бóльшую часть Малой Азии. Потом Филипп нападет на них в Италии, но будет поздно. Притом они оттолкнут естественных союзников и друзей — эллинов. После небольшого колебания квириты решились. Война Македонии была объявлена (Liv., XXXI, 1–7).
ПОЛОЖЕНИЕ В ГРЕЦИИ
Эллада, где предстояло воевать римлянам, была в ужасном положении. Никогда, даже во дни былого могущества, страна не была единой. Ранее, во времена Греко-персидских войн, она распадалась на отдельные города, претендовавшие на первенство. Сейчас их место заняли союзы городов, имевшие свою конституцию, территорию, обычаи. Их раздирали непрерывные междоусобные войны. «Не знаю, почему, — с грустью замечает историк Полибий, — пелопоннесцы, наиболее склонные к спокойному человеческому существованию, издавна наслаждались им меньше всех… Напротив, они, как выражается Еврипид, „всегда зажигали войны и никогда не имели покоя от брани“» (Polyb., I, 106, 4–5). Братоубийственные войны велись с несвойственной эллинам жестокостью. Этоляне, захватив общегреческие, освященные традицией святилища Дий и Додону, безжалостно разграбили их, сожгли храм, где столько веков благоговейно молились их предки. Когда же победоносный вождь этого славного похода вернулся домой, его не судили, не признали нечестивцем, говорит Полибий, но превознесли почестями и взирали на него как на доблестного мужа, оказавшего услугу государству (V, 62, 2–4; 67, 3). Во время этих войн не только убивали людей, жгли дома, но истребляли деревья, уничтожали поля, чтобы отнять у людей все средства к существованию. Таково было озлобление на себе подобных, замечает Полибий (XXIII, 15).
Вот каковы были междоусобные войны между племенами. Но и внутри каждого города было неспокойно. Ибо всякий город стоял на пороге революции. Каждую минуту могла вспыхнуть резня между богатыми и бедными, между сторонниками тирании и ее противниками. В эти дни кровь лилась рекой. Об этолянах, например, Полибий пишет: «В междоусобной войне не было жестокости, перед которой они остановились бы, а теперь, когда незадолго перед тем была испробована братняя кровь в Арсинойской резне… они были на все готовы и так одичали, что не давали правителям своим собираться на совещание. Посему безначалие, насилие, убийства наполняли страну. Действий осмысленных, рассчитанных по плану, не было вовсе. Напротив, все делалось без толку, наобум, как будто ураган налетел на них. Такое же положение было в Эпире» (XXX, 11, 1 — 12, 1).
В Беотии вот уже двадцать пять лет (221–196 гг. до н. э.) не было ни одного судебного решения, ни общественного постановления (Polyb., XX, 6, 1). Кинефяне «с давних пор… обуреваемы были непрестанными жестокими распрями, в которых многие были умерщвлены и изгнаны, сверх того, имущество расхищалось, производились все новые переделы земли» (ibid., IV, 17, 4–5).
Представители враждебных партий не останавливались ни перед чем. Они призывали македонцев, ночью открывали ворота этолянам и с их помощью устраивали кровавую резню, в которой часто гибли сами. Но и этого мало. Во многих городах были тираны. Приходили они к власти путем страшных насилий, а держались только террором. Вот рассказ только о двух из них. Тиран Аргоса, проливший море крови, страдал манией преследования. Он даже не решался выходить из дома днем, а выползал из своего логова ночью, как чудовищный змей. Когда Арат, поклявшийся избавить Элладу от этой пагубы, сделал попытку захватить Аргос, граждане не рискнули ему помочь, парализованные ужасом. Арат вынужден был отступить. Но все же граждане были наказаны. Восемьдесят человек были подвергнуты пыткам и удавлены на глазах своих семей (Polyb., II, 59, 8–10).
А вот рассказ о другом.
«Тиран лакедомян Набис… вконец истребил противников своей власти в Спарте, изгнал граждан, выдававшихся богатством… а имущество их и жен роздал… своим наемникам. Это были убийцы, грабители, воры, обманщики. Вообще Набис старался отовсюду собрать вокруг себя людей, для которых родина была закрыта подлыми и преступными деяниями. Объявивши себя вождем и царем таких людей, обративши их в своих оруженосцев и телохранителей, Набис… рассчитывал… надолго утвердить свою власть… Он не довольствовался изгнанием граждан: для изгнанников нигде не было безопасного и надежного пристанища. За одними он посылал в погоню убийц, которые и убивали их на дорогах, других возвращал из места ссылки и предавал смерти. В довершение всего по тем городам, где поселялись изгнанники, он… нанимал дома, смежные с жилищем изгнанников, и поселял в них критян, а они продырявливали стены и через отверстия метали стрелы, которые поражали насмерть изгнанников, когда одни из них в собственных жилищах стояли, другие лежали, так что ни место, ни время нисколько не спасали несчастных лакедомян от гибели. Такими-то мерами Набис истребил очень много лакедомян» (ibid., XXIII, 6).
Естественно, тысячи людей оставались без крова и пищи. Дороги кишели разбойниками. «Запасаться оружием было тогда делом обычным, потому что чуть ли не любой в те времена покушался на чужое имущество и жизнь» (Plut. Arat., 6). Выходить из города было опасно, посольства, посланные иностранным державам, зачастую до места не доходили: их захватывали заложниками или убивали. Существовали целые пиратские государства, как Союз этолян, занимавший Среднюю Грецию. В их конституции было записано, что они могут грабить кого угодно, и они, не стесняясь, разоряли земли и врагов, и друзей, а однажды, внезапно напав на Спарту, угнали пятьдесят тысяч человек.
От всего этого в Элладе ощущалась страшная усталость. Все мечтали хотя бы ненадолго насладиться миром. Полибий с грустью говорит об обработке полей, унаследованных от предков, жертвоприношениях, всенародных празднествах… «По причине непрерывных войн прежнего времени все подобные предметы в большинстве городов были почти забыты» (V, 106, 2–3). Будучи людьми впечатлительными и восторженными, эллины жили теперь надеждой, что откуда-то из далеких земель явится прекрасный душой чужеземец и спасет их. Потому-то они так охотно призывали иноземцев. Одно время они приняли за своего спасителя беспринципного авантюриста Деметрия Полиоркета. Афиняне объявили его богом и сложили в честь него гимн:
«Высшие из богов и благодетельнейшие приближаются к этому городу… Деметра и Деметрий несут нам счастье. Она приходит, чтобы совершить у нас священные таинства Девы. И он, ясный, как подобает богу, прекрасный и улыбающийся, является вместе с ней… О сын светлого неба, ты, сын Посейдона и Афродиты! Другие боги или далеко, или не имеют ушей; может быть, их и совсем нет, или они не смотрят на нас. Но тебя мы видим близко. Ты стоишь перед нами не каменный или деревянный, но телесный и живой. Итак, мы молимся тебе: сотвори нам мир, о возлюбленный, ибо ты господин его» (Athen., VI, 253).
В Элладе того времени было несколько политических сил. Наибольшим влиянием пользовался Ахейский союз, который объединял почти весь Пелопоннес. Конституция союза была демократична, поведение умеренно, и он заслужил всеобщее уважение эллинов. Особенно вознесся союз при Арате, который поставил себе целью освободить всю Грецию от тиранов и от македонцев. Он был уже почти у цели, но в это время страшно усилился старый враг ахейцев Спарта. Спартанский царь захватывал у союза город за городом, и Арат решился на ужасное предательство: он собственными руками снова предал всю Элладу Македонии. В важнейших греческих городах были поставлены македонские гарнизоны, сам Арат превратился в македонского вельможу, а союз стал почти что рабом македонского царя. Теперь Филипп не только полновластно распоряжался всеми делами ахейцев, но, вступая в какой-нибудь их город, «открыто посылал за всякой женщиной, которая только приглянулась ему, а если та не являлась немедленно на его зов, он в сопровождении буйной толпы врывался в дом и там оскорблял женщину». Ахейцы все терпели покорно и «сносили чудовищные обиды» (Polyb., X, 26, 1–6).
Второй силой был Этолийский союз. Это были разбойники, жившие в неприступных горах Средней Греции. Но, несмотря на свои ужасные грабежи, эти пираты не лишены были благородства и упорно боролись против Филиппа за свободу Эллады.
Афины и Спарта стояли особняком. Спарта была ныне под властью тирана Набиса, а до этого около сорока лет ее потрясали перевороты и революции. Афиняне сильны были только моральным своим авторитетом. Но они были слабы и заискивали перед всяким сильным владыкой. «Они не принимали участия ни в каких движениях прочих эллинов… Они простирались в прах перед всеми царями… и по легкомыслию своему мало заботились о соблюдении достоинства» (ibid., V, 106, 6–8). Но к чести их надо сказать, что они были очень великодушны. Если кому-то требовалось задобрить могучего врага, к нему непременно слали афинян.
Наконец, существовал еще Филипп Македонский. Об этом владыке следует поговорить особо. Он пришел к власти семнадцати лет. Греки очарованы были его умом, талантами и благородством. Его называли любимцем Эллады и твердо верили, что именно этот юноша возродит былое величие Древней Греции. Но со временем с Филиппом произошел такой же переворот, как с Иваном Грозным, который из великого воителя Казани превратился в свирепого тирана. Говоря о Филиппе, Полибий вспоминает аркадскую сказку о человеке, который, отведав человеческой крови, превращается в волка. Так и македонский царь, говорит он, вкусив раз людской крови, стал свирепейшим зверем. Он беспощадно уничтожал и друзей, и врагов, вырезал целые семьи, твердя, что из оставшегося в живых младенца вырастет со временем грозный мститель. Всюду чудились ему заговоры, и днем он не знал ни минуты покоя. А ночью являлись ему страшные тени убитых и терзали его до рассвета. Но, вставая с постели, он начинал казнить с еще большим ожесточением. «Ни один из прежних царей не обладал в такой мере, как Филипп, ни достоинствами, ни пороками», — говорит Полибий (X, 26, 7). В самом деле, он был смел, энергичен, находчив, умен, остроумен. В то же время он был свиреп, коварен, мстителен, развратен и страдал припадками ярости.
Этот-то царь мечтал возродить былое могущество Македонии, а для этого покорить эллинов материка и Малой Азии. Пользуясь раздорами среди греков, он подчинил себе Ахейский союз, захватил важнейшие греческие города и поставил в них македонские гарнизоны. Он был почти что у цели, когда в Элладе появились римляне.
Греция и Македония.
ПЕРВЫЕ ГОДЫ ВОЙНЫ
Ситуация в Греции была сложной и запутанной. Очень много требовалось от полководца, который взял бы на себя ведение этой войны. Прежде всего он должен был завоевать любовь эллинов. А это было не так-то просто для варвара. Он должен был, по словам Плутарха, более полагаться на красноречие, чем на меч (Plut. Flam., 2). Он должен был восхищаться великим прошлым Эллады, свято чтить законы и обычаи всех мелких городков и в то же время одним властным словом уметь пресечь взаимные распри. Он должен был спокойно выслушивать жалобы шести-семи различных партий какого-нибудь крохотного поселения и давать быстрый и точный ответ. При этом он должен был обладать изящными манерами и говорить чистым греческим языком — а то он показался бы эллинам грубым варваром — и совершать красивые и великодушные поступки, ибо греки были чувствительны ко всему прекрасному.
Но такого вождя в римском войске не было. Напротив, римляне воевали нехотя, угрюмо и меньше всего думали о том, чтобы пленить эллинов. В конце концов войска даже объявили забастовку, говоря, что не желают сражаться за чужие интересы. Консулы делали вид, что возмущаются своеволием солдат, но в душе их одобряли. Они сами, получив полномочия, тянули под любыми предлогами время, чтобы подольше пробыть в Риме и попозже поехать на эту ненужную и непопулярную войну (Plut. Flam., 3).
Прием, оказанный им в Греции, еще более их разочаровал и расхолодил. Римляне приехали в Афины вместе с царем Пергама Атталом. Им предстало роскошное зрелище. Весь народ с женами и детьми высыпал встречать царя. Все храмы были открыты. Все алтари были украшены цветами, на каждом жертвеннике лежало животное, и царя просили его заколоть. Аттала буквально осыпали почестями: афиняне назвали его именем одну из фил, причли его к своим родоначальникам, непрерывно лучшие ораторы произносили в его честь восторженные речи. Родосцев также ласкали на все лады (Polyb., XVI, 25–26).
Одни римляне ровно ничего не получили и были на этих торжествах, по греческой поговорке, «как осел на посвящениях». Вообще надо сознаться, что греки и римляне вначале совсем не понравились друг другу. Римляне казались грекам холодными, насмешливыми и необычайно гордыми; вдобавок они любили окружать себя атмосферой неприступности. Например, даже отлично зная греческий, они говорили с эллинами только через переводчиков. А римлян греки раздражали своей непомерной угодливостью, льстивостью и легкомыслием. Они не могли скрыть насмешливой улыбки, видя эти бесконечные венки, слыша по каждому ничтожному поводу гром рукоплесканий и взрыв непомерного восторга. Цицерон, живший много лет спустя и глубоко восхищавшийся Грецией, тем не менее никак не мог примириться с этими свойствами греков. В одном частном письме он пишет: «Что касается самих греков, нужно тщательно остерегаться дружеских отношений с ними, за весьма немногими исключениями, если кто-нибудь окажется достойным Древней Греции. Настолько очень многие из них лживы, легкомысленны, а вследствие продолжительного рабства приучены к чрезмерной угодливости… Они склонны к чрезмерной дружбе, но не особенно надежны, ибо не осмеливаются противиться нашим желаниям и завидуют не только нам, но и своим соотечественникам» (Quint. fr., I, 1, 5(16)).[129] Так продолжалось два года. Война шла через силу, вяло. Римляне застряли на севере, в горах. Но вот на третий год консулом был выбран Тит Квинктий Фламинин.
ТИТ ФЛАМИНИН
Тит принадлежал к новому поколению. Он был представителем молодежи, выросшей во времена Пунической войны: ему не было и десяти лет, когда Ганнибал вторгся в Италию. Тит почти что вырос на поле боя, уже в восемнадцать лет был опытным офицером, и ему поручили даже управлять захваченным у врага Тарентом. Он наделен был от природы живым умом, бурной энергией и неугомонным характером. Тит был совершенно неспособен, подобно Сципиону, спокойно сидеть дома. Всю жизнь он посвящал кипучей деятельности: то выезжал основывать колонию, то отправлялся на войну, то находился в посольстве, то интриговал в сенате. Даже под старость, когда человеку полагалось отойти от всяких дел, Тит не знал ни минуты покоя, за что его часто осуждали (Plut. Flam., 20). А в то время, о котором идет речь, он буквально одержим был мечтами о приключениях и подвигах.
Титу было около двадцати лет, когда он услышал о блестящих подвигах Публия Сципиона. Подобно всей молодежи, Тит восхищался Сципионом, подражал ему, смотрел на него, как на своего кумира. Стать вторым Сципионом стало его мечтой.{67} Когда началась война в Греции, Тит сразу понял, что это его «Тулон». Он выставил свою кандидатуру в консулы, хотя ему не было и тридцати лет и он не занимал никакой должности, кроме квестора. Ну что же? Ведь Сципион был как раз его возраста, когда стал консулом, а до этого тоже не занимал никакой должности, кроме эдила. Став консулом, несмотря на сопротивление стариков, Тит «взял в набор почти исключительно тех воинов, которые служили в Испании и Африке» под началом Сципиона и знали его новую боевую тактику, и переправился в Грецию «с большей поспешностью, чем имели обыкновение делать другие консулы» (Liv., XXII, 9).
Тит разом обворожил греков. Они отправлялись к нему заранее предубежденные, ожидая увидеть грубого варвара. Но вместо того они видели очаровательного молодого человека, который говорил по-гречески, как прирожденный афинянин, и с искренним восторгом рассуждал о великой Элладе и ее возрождении. Они разом уверовали в Тита и прониклись глубоким убеждением, что это и есть тот герой, которого они так долго ждали (Plut. Flam., 5).
Тит и впрямь производил самое приятное впечатление. Он импонировал своими простыми, дружелюбными манерами, обаятельной веселостью и задорной насмешливостью. Он был чрезвычайно общителен. Везде у него были приятели. В Риме им счета не было. Но вот стоило ему приехать в Грецию, выяснилось, что вождь эпиротов, упорных врагов римлян, его хороший приятель. Он разбил впоследствии македонского владыку и взял в заложники его юного сына. И что же? Вскоре обнаружилось, что этот мальчик обожает Тита, чтит его больше отца и всех близких. Когда приезжали послы из Малой Азии, то они, окончив свою официальную миссию, неизменно направлялись на обед к всеобщему приятелю Титу Фламинину (Liv., XL, 5; Арр. Maced., IX, 6; Nep. Hann., 12, 1). Не всегда эти друзья были солидные, почтенные люди. Например, очень близким его приятелем был мессенец Дейнократ, отчаянный сорвиголова и повеса (Polyb., XXIII, 5, 2–13). Эта дружба доставила впоследствии Титу много горьких минут. Его приятель поднял войну в Греции и втянул родное государство в чудовищную авантюру. Он приехал в Рим в надежде, что Тит ему поможет. Сам он был по-прежнему весел и беспечен, пировал с утра до вечера, развратничал, слушал певцов и певичек и, наконец, исполнил какой-то новомодный танец в женской одежде. Тит ничего ему тогда не сказал, но когда на следующий день Дейнократ подошел к нему с какой-то просьбой, Тит с досадой отвечал:
— Хорошо, Дейнократ, я сделаю все, что могу. Удивляюсь только, как ты можешь бражничать и плясать после того, как накликал на эллинов столько забот.
Дейнократ искренне удивился и очень смутился (ibid.).
При всем этом Тит был умен и тонок, и талантлив. «Всякое предприятие он вел очень умело», — говорит Полибий (Polyb., XVIII, 12, 2). Но лишь тот, кто очень хорошо знал этого человека, понимал, что Тит «один из проницательнейших римлян, обнаруживавший несравненную предусмотрительность и ловкость не только в государственных делах, но и в личных сношениях» (ibid., XVIII, 12, 3–4). Иными словами, Тит был очень хитер, чего греки сразу не заметили, но зато хорошо узнали позднее. «При всем том, — заключает свою характеристику Полибий, — Тит был еще очень молод» (XVIII, 12, 5).
Войско римлян, когда к нему прибыл новый консул, давно уже стояло в бездействии. Тит разом сдвинул войну с мертвой точки. Прежде всего он свиделся с представителями эллинских общин и совершил чудо: ему удалось объединить в единый союз ахейцев, этолян,[130] беотийцев, афинян и малоазийских греков, — словом, он сделал то, что до него не удавалось еще ни одному политику. Даже с тираном Набисом он заключил договор. Теперь Тит действительно мог выступать от имени всей Эллады. Ахейцы никогда бы не поручили переговоры о своем будущем этолянину, этоляне никогда не доверились бы спартанцу, а афиняне — фиванцу, но римлянину Квинктию все верили. И Тит требовал теперь от Филиппа не просто прекратить войну и возместить потерпевшим убытки, нет, он от имени всех греков приказывал ему освободить Элладу. Каким-то чудом Тит сумел сообщить свой энтузиазм римлянам. Они сражались теперь с невероятным рвением, считая, что для них нет славы лучше, чем слава освободителей Эллады (Polyb., XVIII, 11, 11).
Греки и римляне сражались теперь плечом к плечу, и очень многое удивляло эллинов. Они изумлялись, видя, как римляне, оторванные от своих коммуникаций, голодные, идут по вражеской стране, но никогда не позволяют себе грабить. Еще более поражала их выносливость римлян. Полибий рассказывает, что Тит, не зная, где придется разбить лагерь, приказал воинам тесать полисадины и нести их с собой. «Невыполнимой кажется эта задача по эллинским понятиям и нравам, но весьма легкой по римским. Так, эллины едва могут в походах выдержать тяжесть одних только сарисс и с трудом переносят причиняемое ими утомление. Напротив, римляне со щитом на кожаном ремне через плечо, с дротиками в руках не тяготятся нести еще палисадины» (Polyb., XVIII, 18, 1–4).
Удивлялись греки и великой религиозности римлян. Давно проникнутые холодным скептицизмом, они с презрением глядели на набожные молитвы своих новых друзей. Они с усмешкой рассказывали, что римский консул «совершал ауспиции… возглашал обеты, как жалкий жрец-прорицатель» (Liv., XXXV, 48). Полибий пишет: «То самое, что осуждается у всех других народов, именно богобоязнь, у римлян составляет основу государства». Религия, говорит он, настолько пронизывает их частную и общественную жизнь, «что невозможно идти дальше в этом отношении». И историк замечает, что его соотечественники находят такое поведение нелепым (Polyb., VI, 56, 7–9).
Титу удалось оттеснить Филиппа и разбить его в небольшом сражении. Царь видел, что чаша весов склоняется в сторону римлян. И он попросил Тита и его союзников явиться на переговоры. Эти переговоры настолько ярко передают характер этой войны, эллинов и Филиппа, характер всей этой смутной эпохи, что на них необходимо остановиться подробнее.
ПЕРЕГОВОРЫ С ФИЛИППОМ
Свидание назначено было на берегу Малийского залива. Тит и представители всех эллинов сидели на берегу и ждали Филиппа, который должен был приплыть на корабле. Наконец показалось царское судно. «Тит и спутники его подошли к морю, а Филипп оставался на корабле, хотя и близко к суше. На предложение Тита сойти на берег Филипп, ставши на корабле, отвечал, что не сойдет. На новый вопрос Тита, чего он боится, Филипп отвечал, что, кроме богов, он не боится никого, но не доверяет очень многим из присутствующих, больше всего этолянам. Римский военачальник с удивлением заметил, что опасность одинакова для всех, как и одинаково положение всех их. Но Филипп на это возразил, что Тит ошибается, ибо, случись что с Фенеей (стратегом этолян. — Т. Б.), многие смогут занять должность союзного стратега этолян. Напротив, умри Филипп, никого не найдется теперь, кто мог бы стать царем македонцев. Все находили, что непристойно начинает Филипп переговоры».
Тогда консул предложил ему объяснить причину его прибытия. Но царь, настроенный все говорить напротив, немедленно возразил, что объяснить следует не ему, а Титу, хотя сам только что так настойчиво просил свидания. Не тратя времени на пререкания, римлянин отвечал, что его собственные требования будут просты и ясны — очистить Элладу. Сам Тит более ничего не говорил. Он предоставил слово союзникам.
Представитель Пергама потребовал, чтобы Филипп возвратил захваченные им корабли, и пожаловался, что македонский царь кощунственно и безбожно осквернил и разрушил святилище Афродиты. Затем говорили родосцы и ахейцы. Но особенно много шума подняли этоляне. Они, как и римляне, потребовали очистить Элладу и отдать им назад их города. Тут слово взял Александр, который слыл среди этолян за человека красноречивого. Он произнес очень длинную обличительную речь против Филиппа. Царь подвел свой корабль ближе, выпрямился во весь рост и закричал, что «сочиненная Александром речь по своей лживости и напыщенности достойна этолянина». Но он не успел развить свою мысль, как его перебил Фенея, союзный стратег этолян, страдавший близорукостью. Он назвал речь царя нелепой болтовней, ибо, сказал он, надо или побеждать, или покоряться сильнейшему. Положение Филиппа было трудное, но, оставаясь верен себе, он обратился к Фенее со словами:
— Да это, Фенея, и слепой видит.
Вообще, Филипп был весьма находчив и насмешлив. Оглушив Фенею этой неожиданной наглостью, царь снова обратился к Александру. Осыпав этолян насмешками и упреками, он воскликнул наконец:
— Сколько раз я и прочие эллины обращались к вам с требованием отменить закон, дающий вам право громоздить добычу на добычу, а вы отвечали, что из Этолии скорее будет изъята Этолия, чем этот закон.
Тит с удивлением спросил, что значат эти выражения. Филипп попытался объяснить смысл этих слов. Дело сводилось к тому, что конституция этолян разрешала грабить кого угодно.
— И они еще смеют жаловаться! — воскликнул Филипп. — Но возмутительнее всего, что этоляне приравнивают себя к римлянам и требуют, чтобы македонцы очистили всю Элладу от своих войск. Хотя во всяком случае предъявление мне подобного требования есть наглость, в устах римлян оно еще терпимо, но никак не в устах этолян. Какую же Элладу вы велите мне очистить? Ведь большинство этолян не эллины. Или вы их уступаете мне? — Тит засмеялся, а Филипп продолжал: — Впрочем, против этолян сказано достаточно. — Тут он перешел к жалобам Пергама. Конечно, требование отдать корабли тоже показалось ему наглостью. Но он согласился на это, как он дал понять, ради Тита. Что же касается кощунства, им совершенного, — он вырубил священный участок Афродиты, — то он пообещал Атталу хорошего садовника.
Тит опять засмеялся в ответ на новое издевательство Филиппа. А царь перешел к ахейцам, называя их предателями. Что до их требований, то один город он обещал им отдать, а о другом поговорить с Титом.
Покончив со всем этим, он повернулся к консулу и сказал, что обращается к одному только Титу и римлянам, и спросил его о судьбе некоторых городов. Но Тит и рта не успел раскрыть. «Вместо него пожелали отвечать ахейцы и этоляне», то есть подняли невообразимый шум. Филиппу, разумеется, вовсе не интересно было их слушать, а потому он объявил, что пора расходиться. Уже темно. В заключение он попросил дать ему список требований каждой стороны. «Он одинок, — говорил Филипп, — не имеет советников, поэтому желает наедине поразмыслить над предъявленными требованиями». Это была шпилька по адресу Тита, который силен чужим умом и окружен советчиками. Титу новая насмешка Филиппа доставила большое удовольствие. Но, не желая, чтобы другие поняли это, он сказал:
— Понятно, Филипп, почему ты одинок теперь: ты погубил ведь всех друзей, которые могли бы дать тебе прекрасный совет.
Царь македонян улыбнулся ядовитейшей[131] улыбкой и замолк (Polyb., XVIII, 1-7, 7).
У Полибия передан с необыкновенной яркостью удивительный характер этих переговоров. Это не обмен мнениями, а обмен ругательствами. Все перебивают друг друга, кричат и ссорятся. Из этого рассказа ярко вырисовывается характер Филиппа. Историк сравнил его однажды с диким зверем, гонимым собаками. Это сравнение особенно подходит к этим переговорам. Все, особенно этоляне, окружают его, как свора псов, но чуть один из них подскочит слишком близко, дикий волк лязгнет зубами — и дерзкий с визгом отскакивает назад. Его находчивость, насмешливость, наглость и жестокость видны как на ладони. Замечательно и поведение Тита. Сразу заметно, что он насмешлив и любит шутки. Он смеется и тогда, когда Филипп задевает его союзников, которых он взялся защищать, и даже когда царь попытался уколоть побольнее его самого. Это доставляет ему огромное удовольствие, которое он постарался скрыть от друзей.
На другое утро союзники опять пришли на берег моря. Но Филипп не появлялся. Прошло утро, настал день. Уже стало смеркаться, а царя македонцев все не было. Тит, привыкший к римской точности, уже давно говорил, что ждать, очевидно, бесполезно. Но греки смотрели на дело по-иному. Когда почти совсем стемнело, появился Филипп. Он и не подумал извиняться, а просто сказал, что долго думал над предъявленными ему требованиями. Это была ложь. Просто он понял, что греки опять на него набросятся и весь день опять пройдет в пустых криках. Поэтому, подъехав к берегу, он попросил Тита приблизиться и переговорить с ним наедине, потому, пояснил он, что ему надоели праздные пререкания и он хочет по-настоящему договориться о деле, а это возможно только с Титом. Консула это предложение удивило. Он считал невежливым по отношению к союзникам вступать в сепаратные переговоры с царем. Но все греки дружно советовали ему пойти и переговорить с Филиппом. Тогда Тит позвал своего друга Аппия Клавдия, все остальные отошли, и царь наконец спустился на берег. Разумеется, Филипп был достаточно умен и понимал, что ни Тит, ни Аппий не будут посягать на его жизнь, а потому не счел нужным поднимать вопрос о том, сможет ли кто-нибудь стать римским консулом, если погибнет Тит. Квинктий с Филиппом довольно долго ходили по берегу моря, наконец они распрощались. Царь снова поднялся на корабль, а Тит вернулся к своим. Что сказал македонцам Филипп, мы не знаем, говорит Полибий, нам известно только то, что поведал нам Тит. Римский консул со свойственной ему четкостью и ясностью изложил условия Филиппа. Все это были полумеры, которые никого не удовлетворили. Греки разом издали возмущенный вопль. Филипп понял, как приняты его предложения. Он поспешил уехать, попрощавшись с Титом и заверив его, что приедет завтра.
На третий день Филипп опять появился и, обращаясь теперь исключительно к Титу как к единственному положительному существу среди всего этого гама, просил его не прерывать переговоров. Он просил разрешения отправить послов в сенат. Эллины в ответ кричали и требовали немедленной битвы. Наконец, когда они немного угомонились, Тит сумел вставить слово. Он заметил, что требование царя вполне законно, что все равно без согласия римского народа он, Тит, ничего не может решить и что наконец наступает зима, а зимой никто не воюет. Этими доводами он вполне убедил эллинов. На самом деле у Тита были свои причины действовать так, как он действовал, но об этом ни Филипп, ни греки не догадывались (Polyb., XVIII, 7–9; Liv., XXXII, 32–34). Тит, вероятно, поражен был удивительным характером этих переговоров. Если бы он лично не переговорил с Филиппом, дело вообще не сдвинулось бы с мертвой точки. Причины же, почему Тит решил дать Филиппу снестись с сенатом, были следующие. Срок полномочий его кончался. Вопрос стоял о том, пришлют ему преемника или нет. Консул решил, что в последнем случае он заключит мир, если же ему продлят полномочия, продолжит войну с македонским царем.{68} На этом основании можно было бы обвинить Фламинина в двуличии, но к чести Тита надо сказать, что он почти не сомневался в успехе. Настолько хитро и обдуманно он действовал.
Прежде всего он тщательно отобрал состав греческого посольства в Рим. Эллины должны были красноречиво рассказать отцам о своих бедах. Тит был уверен, что им удастся разжалобить сенаторов. Среди посольства находился местный царек Аминандр. Тит решил, что присутствие коронованной особы придаст посольству блеск и занимательность. А главное, Тит связался со своими друзьями в сенате. Они должны были отчаянно интриговать, чтобы ему продлили полномочия, а посольство пока любыми путями задержать и не пускать в сенат.
Все случилось так, как и хотел Тит. Как только ему утвердили провинцией Грецию, друзья его ввели эллинов в сенат. При этом они дали им четкую инструкцию, как говорить и как держать себя, а посольство царя Филиппа задержали, чтобы оно вошло в сенат непременно позже греков. Дипломатия Тита увенчалась полным успехом. Отцы были так растроганы, что даже слушать не хотели послов Филиппа. Решено было воевать, а война поручена была Квинктию.
КИНОСКЕФАЛЫ (197 г. до н. э.)
Решительная битва произошла в суровом горном ущелье, называемом Киноскефалы — Собачьи головы. Если битва при Заме не вызвала особого интереса среди греков, то к событиям при Киноскефалах были прикованы взоры всего мира. И не только потому, что решалась судьба Греции, Македонии и Малой Азии. Дело в том, что македонцы владели искусством фаланги. Строй этот всего полтора века назад дал Александру Великому власть над миром. Он считался непобедимым. Его тщательно скрывали от народов Востока в уверенности, что в нем-то и заключен вернейший залог победы. Эмилий Павел, шурин Сципиона, признавался впоследствии, что за всю жизнь не видел ничего страшнее фаланги. К тому же Филипп был, несомненно, прекрасным полководцем, молодой же военачальник римлян был еще никому не известен с этой стороны.
Фаланга напоминала бронированное чудовище, которое все сокрушает на своем пути. Полибий говорит, что нет в мире силы, которая выдержала бы лобовой удар фаланги. Подобно острому мечу, она разрезала любое войско, и отдельные его части становились беспомощными. Так случилось и на сей раз. Фалангиты неслись вперед, разбрасывая противников в разные стороны. Уже вестники примчались к Филиппу со словами:
— Царь, неприятель бежит, не теряй случая! Сегодня твой день, твое счастье!
Уже Филипп торжествовал. Но он радовался рано. Легион, реформированный Сципионом, невозможно было разрезать на части. Поистине, он напоминал тех животных, которых можно разрубать на куски, не причиняя им ни малейшего вреда, ибо каждый член продолжает жить и быстро вырастает в целое животное. Ведь легион состоял из манипул, которые легко расступались перед врагом. «Когда Тит увидел, что его войска не в состоянии выдержать наступления фаланги», он развернул правый фланг, обошел фалангу и ударил ей в бок. Замечательно, что Полибий приписывает честь победы столько же Титу, сколько одному военному трибуну, прошедшему школу Сципиона, который быстро сообразил, как надо действовать. Филипп еще не понял, что случилось, а был уже разбит наголову. Македонцев пало около восьми тысяч, около пяти тысяч взято в плен (Polyb., XVIII, 22–27).
В этот светлый для римского оружия день случилось одно небольшое обстоятельство, несколько омрачившее всеобщую радость. Как мы уже говорили, римляне, отрезанные от своих баз, последнее время очень бедствовали. Однако они утешали себя мыслью о великолепной добыче, которая ждет их после битвы в царском лагере. Когда македонцы дрогнули, римляне по приказу Тита, не думая о добыче, кинулись их преследовать, дабы не погубить всего дела. Они возвратились в радостном возбуждении и устремились к лагерю. Какова же была их досада, когда они увидели, что лагерь уже пуст! Этоляне побывали тут раньше их и обчистили все до нитки! Римляне негодовали на союзников, которые все опасности войны взвалили на них, а добычу взяли себе.
Филипп стремительно бежал с поля боя. После битвы при Киноскефалах в нем произошла резкая перемена. Полибий еще раз с изумлением останавливается на характере этого человека. В юности он склонен был к добру, потом в счастье превратился в кровавого и взбалмошного деспота, зато теперь, в несчастии, он выказал столько твердости, достоинства и самообладания, что Полибий имел полное право сказать, что удары судьбы сделали его другим человеком (XVIII, 33).
Но этоляне с удивлением стали замечать, что изменился и Тит. Он стал каким-то холодным, молчаливым и высокомерным. С ними он почти не говорил, а совещался только со своими друзьями-римлянами. Словом, его как подменили. Этоляне с недоумением спрашивали себя, что случилось со стратегом римлян. Они сумели подыскать два объяснения. Во-первых, они имели все основания полагать, что их безумная алчность при разделе добычи раздражала римлян и что Тит не забыл случая с лагерем (Polyb., XVIII, 34, 1). Во-вторых, они заметили, что Тит не только честолюбив, но мелочно, иногда по-детски тщеславен. Он удивительно чувствителен был к комплиментам, аплодисментам и похвалам.{69} А между тем этоляне всем и каждому твердили, что разбили македонцев они, а вовсе не римляне и, по выражению Полибия, с необыкновенной наглостью приписывали честь победы над Филиппом себе и наполняли Элладу шумом о своих доблестях (XVIII, 34, 2; Plut. Flam., 13). Это возмущало Тита больше, чем какие-то присвоенные этолянами деньги, будь то хоть сокровища Креза. Некий Алкей Мессенский взялся воспеть великую победу над Македонией. Стихи были написаны в форме автоэпитафии македонских воинов. Вот как они звучали:
Здесь без могильных холмов, без надгробных рыданий, о путник,
Тридцать нас тысяч (Sic! — Т. Б.) лежит на Фессалийской земле.
Нас этолийская доблесть повергла и храбрость латинян,[132]
С Титом пришедших сюда от Италийских равнин.
Горе стране Македонской! Сломилась надменность Филиппа,
С битвы, оленя быстрей, он, задыхаясь, бежал.
Стихи эти подлили масла в огонь. Сам Филипп, привыкший всю свою жизнь выслушивать нападки греков и отвечавший им бранью и насмешками, отнесся совершенно спокойно к тому, что на него обрушился очередной эллин. Это вызвало у него только прилив едкого остроумия. Он ответил Алкею двустишием, в котором высмеял его напыщенный стиль:
Здесь без коры, без листвы возвышается кол заостренный.
Путник, взгляни на него! Ждет он Алкея к себе.
Но Тит вспыхнул, когда услышал злополучные стихи, где на первое место была поставлена доблесть этолян, а потом уже «Арес латинян» (Plut. Flam., 9). Возможно, этоляне и верно подметили слабости Тита, и все же они жестоко ошибались. Немного позднее Тит сказал этолянам, что они не понимают ни характера римлян, ни его намерений (Polyb., XVIII, 37, 1). И это было правдой. Этоляне так до конца его и не поняли, и всегда его поступки были для них неожиданностью. Так и сейчас, они объясняли его поведение мелкими ссорами и дрязгами, а между тем он действовал по заранее продуманному плану. Теперь он слишком хорошо знал этолян и прекрасно понимал, что после изгнания македонцев этоляне будут господами Эллады (Polyb., XVIII, 34, 1). Для Греции это было бы гибелью. Поэтому, если римляне желали водворить хотя какой-то порядок в Элладе, с этолянами надо было порвать.
Тем временем в лагерь союзников явились послы от Филиппа просить перемирия. Тит тут же согласился. При этом военачальник римлян был необыкновенно вежлив и любезен с послами. Этолян это поразило. Они помнили, что раньше, когда Филипп был еще грозен, Тит не очень-то с ним церемонился. Теперь же, когда он повержен, Квинктий стал с ним так подчеркнуто обходителен. Почему? Этолянам мгновенно стало все ясно. «К тому времени продажность и нежелание делать что-либо безвозмездно стали в Элладе явлением обычным, а у этолян эта черта нравов вошла в общее правило. Вследствие этого этоляне не могли допустить, чтобы столь резкая перемена в Тите в отношениях к Филиппу произошла без подкупа. Не имея понятия о нравах и исконных установлениях римлян в этих случаях, этоляне судили по себе», — пишет Полибий (Polyb., XVIII, 34, 7–8). Сам историк, который семнадцать лет прожил среди римлян и несколько лучше представлял себе их характер, объясняет, что ничего подобного просто быть не могло. Между тем поведение Тита казалось совершенно естественным для римлянина. В Риме считалось, что с победоносным врагом следует разговаривать властно и надменно, с побежденным же мягко и любезно. Но всего этого этоляне не знали, как не знали, какой сюрприз преподнесет им в ближайшем будущем Тит.
Филипп попросил разрешения еще раз переговорить с союзниками. Но перед этим надлежало решить, какие условия мира продиктовать Македонии. Представители эллинских государств собрались в Темпейском проходе. Когда все были в сборе, римский военачальник встал и предложил каждому высказаться. И немедленно выступили этоляне. Оратором от них был тот самый красноречивый Александр, который в свое время пререкался с Филиппом. Прежде всего он ядовито поблагодарил Тита, что он наконец-то созвал всех на совещание. Затем он заявил, что Тит совершенно несведущ в положении дел, если думает, что Эллада и Рим могут быть спокойны, пока жив Филипп и существует Македония. Если Квинктий не уничтожит царя, он нанесет ущерб родине и будет обманщиком в глазах союзников, которые ему доверились. Долго говорил в этом смысле Александр и наконец замолчал.
Тит сидел неподвижно и ни разу не прервал оратора. Когда он кончил, римлянин взял слово. Он сказал, что Александр не понимает ни характера римлян, ни намерений его, Тита, но меньше всего он понимает выгоды эллинов. Прежде всего, римляне никогда не уничтожают врага. Тут он сослался на образ действий Корнелия Сципиона. Сколько зла причинили римлянам Ганнибал и карфагеняне, но, хотя римляне имели возможность стереть их государство с лица земли, они его пощадили. Кроме того, разве союзники все вместе не участвовали некогда в переговорах с Филиппом? Если бы царь выполнил тогда их требования, они бы больше не подняли оружия. Теперь они разбили царя и могут заставить его исполнить все то, что когда-то от него требовали. Но не больше того. Почему же они настроены так непримиримо?
— Неужели это потому, что мы победили? Но такой образ действий — верх безумия. Пока враг ведет войну, доблестному противнику подобает действовать настойчиво и с ожесточением, в случае поражения вести себя с достоинством и не падать духом, а победителю подобает умеренность, кротость и сострадание. Ваши же теперешние требования как раз противоположны этому.
Наконец Тит напомнил, что для эллинов выгодно лишь принижение Македонии, но не ее окончательное уничтожение, ибо Македония была всегда заслоном Эллады от варваров. Поэтому он сам и его друзья-римляне, закончил проконсул, решили заключить с Филиппом мир на предложенных раньше условиях. Тогда вскочил Фенея и закричал, что они воевали зря, Эллада погибла. Поднялся шум, казалось, совещание грозило превратиться в нечто подобное переговорам с Филиппом. Но тут неожиданно Тит поднялся с места и в гневе воскликнул:
— Замолчи, Фенея, и не болтай! Довольно шуметь, когда надо совещаться! Я заключу мир на таких условиях, что Филипп при всем желании не сможет вредить эллинам!
Как ни странно, этоляне, столь наглые и дерзкие этоляне, которых никак нельзя было заставить замолчать хоть на минуту во время переговоров с царем, после этих слов Тита вдруг разом притихли. После этого собрание разошлось (Polyb., XVIII, 36–37; Liv., XXXII, 12).
Возникает вопрос: почему на переговорах молчали ахейцы? Хотели ли они также гибели царя или сочувствовали римлянам? Я полагаю, что они полностью поддерживали Тита по следующим причинам. Главной заботой ахейцев было оторвать римлян от этолян, их заклятых врагов. Поэтому они настолько были довольны ссорой Тита с этолянами, что и не думали о Филиппе. Кроме того, они понимали, что царь македонцев теперь действительно не опасен для них. Наконец, стратег ахейцев Аристен, человек слабохарактерный, к тому времени совершенно подпал под влияние римского военачальника.
На другой день все снова собрались. Явился и Филипп. Царь держался очень сдержанно и умно. Этоляне беспрерывно его задевали, цеплялись к каждому его слову. Тит великодушно его защищал. Ахейцы и все прочие эллины поддерживали Тита. При этом проконсул проявил столько ловкости и замечательного умения трактовать отдельные пункты договора, что все только диву дались, а этоляне буквально онемели от досады и смущения (Polyb., XVIII, 38).
Можно заметить, что Тит, говоря о принципах внешней политики римлян, буквально повторял слова Публия Сципиона.{70} Теперь он продиктовал Филиппу точно такие же мирные условия, какие Публий продиктовал Карфагену. Армия царя сокращалась до шести тысяч человек, флот — до минимума, Филипп лишался права объявлять кому-либо войну без согласия Рима, римлянам он выплачивал контрибуцию. Как и карфагеняне, Филипп лишился всех своих владений за пределами Македонии. Сципион отдал отнятую у карфагенян Ливию Масиниссе. А Тит? Что он сделает с материковой Грецией и малоазийскими общинами, отвоеванными у Филиппа? Вот вопрос, который теперь волновал всех.
ИСТМИЙСКИЕ ИГРЫ (196 г. до н. э.)
Однако сомнения греков длились недолго. Филипп вывел свои гарнизоны из трех ключевых городов — Акрокоринфа, Деметриады и Халкиды — города эти назывались «цепи Эллады», — и тотчас же Тит ввел туда римские легионы. Тогда греческим политикам стало ясно, что произошло не освобождение Греции, а смена господ (Polyb., XVIII, 45, 6). Среди таких-то настроений наступило время Истмийских игр. Это знаменитый древний праздник, великолепием своим уступавший лишь Олимпийским играм. В эти дни в Истм стекались люди не только со всей Греции, но из Малой Азии, из Египта, Месопотамии, со всей великой державы Александра, ибо эллины тогда рассеяны были повсюду.
Зрители расселись на огромной равнине и с нетерпением ждали начала представления. Обычно в дни празднества болельщики разговаривали между собой о лошадях, о знаменитых атлетах и бегунах, гадали об исходе состязаний и заключали друг с другом пари. Но сейчас разговоры вертелись вокруг политики. Об играх, казалось, и не думали. Говорили о судьбе Эллады. Этоляне поносили римлян и Тита и спрашивали, что лучше: македонские колодки или римские? Римские, конечно, легче и изящнее, но уж от них грекам ввек не избавиться. Тит, говорили они, конечно, наш благодетель, ибо он, развязав Греции ноги, накинул ей веревку на шею. Со всех сторон слышны были споры. Одни говорили, что римляне ни за что не освободят «цепи Эллады», другие, более дальновидные и тонкие политики, с хитрой улыбкой замечали, что непременно освободят, а сами займут города не менее важные, но менее знаменитые. Знатоки только спорили, какие именно города.
В это время на арену вышел глашатай и попытался водворить тишину. Но толпа, растревоженная и возбужденная всеми этими разговорами и ожидаемым зрелищем, сначала не обращала на него внимания. Наконец среди относительной тишины, которую водворил трубач, глашатай произнес:
— Римский сенат и полководец с консульской властью Тит Квинктий, победив на войне Филиппа и македонцев, даруют эллинам Европы и Малой Азии свободу, дабы они не содержали у себя гарнизонов, не платили дани и жили по отеческим законам.[133]
Тут началось что-то невероятное. В первую минуту не все даже поняли эти слова. Им казалось, что голос слышится им во сне. Поднялся страшный шум. Все требовали, чтобы глашатай повторил. Его поставили на самое высокое место, и он снова прочел то же самое. Весь стадион вскочил, раздался такой оглушительный крик и такой взрыв рукоплесканий, что, говорят, птицы, кружившие над ареной, замертво попадали на сцену. Все звенело от воплей. Волна звуков долетела до моря, до зрелища никому уже не было дела. Все были как в экстазе. Все рвались приветствовать спасителя и освободителя Эллады.
Титу угрожала страшная опасность. Ведь вся эта ревущая многотысячная толпа ринулась к нему, и каждый хотел схватить его за руку, заглянуть в лицо и излить на его груди свой восторг и благодарность. Вот почему уже впоследствии, когда все несколько пришли в себя, эллины начали задавать себе вопрос, как вообще их освободитель остался жив; некоторые передают, что он вскочил и стремительно убежал сразу после объявления глашатая. Толпа будто бы вопя ринулась за ним. Но Тит успел скрыться в палатке. Все обступили палатку и неистово кричали, но Квинктий не вышел, хотя они простояли почти до ночи (Plut. Flam., 11). Однако, по-видимому, это не так. Даже страх смерти не мог заставить Тита отказаться от искушения присутствовать на своем триумфе и пожать плоды всеобщего восторженного обожания. Он остался. Говорят, что только молодость, ловкость и энергия спасли Титу жизнь в этот день (Liv., XXXIII, 33). «Толпа закидала его венками и лентами и едва не разорвала на части» (Polyb., XVIII, 46, 12).
Люди никак не могли успокоиться. Ночью никто не спал. До рассвета все вместе пировали, поздравляли друг друга, плакали и призывали благословение богов на голову всех римлян, а более всего Тита (Polyb., XVIII, 46; Plut. Flam., 10–11; Liv., XXXIII, 32–33).
Это эффектное театральное представление было совершенно в духе Тита. Его собственные радость и восторг были, пожалуй, не меньше, чем у эллинов, только выражались не так бурно. Отныне лед треснул. Между римлянами и греками воцарились самая горячая любовь и дружба. Полибий говорит, что всеобщий восторг был такой, о котором даже трудно составить представление современному читателю (XVIII, 46). Все были как пьяные. Люди обнимались на улицах, и эллины твердили: «Есть же на свете такой народ, который подвергается трудам и опасностям, ведя войны за свободу других, переплывает моря с тем, чтобы на земле не было несправедливой власти, чтобы везде царили справедливость, естественное право и законы» (Liv., XXXIII, 33).
Тот самый Алкей, который так недавно раздосадовал Тита своими стихами, теперь взялся воспевать его подвиги. Он писал:
Некогда Ксеркс приводил на Элладу персидское войско,
И из Италии Тит войско с собою привел.
Но если первый стремился ярмо наложить на Европу —
Освободить от ярма хочет Элладу второй.
В Греции начали чеканить золотую монету с изображением Тита. Но этого мало. Жители Смирны, малоазийского города, воздвигли храм Роме, богине Рима (Тас. Ann., IV, 56). Но большинство греков пошло еще дальше. Они обожествили самого Тита (Plut. Flam., 16). Ему воздвигали храмы, портики, посвящались гимны. Плутарх приводит заключительные строки гимна, который пели в святилищах богу Титу:
Верность великую римлян мы чтим,
Клянемся ее охранять.
Девы, воспойте
Зевса Великого, римлян и Тита.
О, Пеан Аполлон! О, Тит Избавитель!
Тит был слишком тщеславен, чтобы воспротивиться этой неслыханной почести. Кроме того, разве Публия Сципиона не называли богом или полубогом? А теперь и его, Тита, почитают как бога, и не дикие испанцы, а цивилизованнейший народ, греки. Тит не только допускал, чтобы его величали божеством, но даже сам начал так называть себя. По греческому обычаю, он посвятил в Дельфы оружие и золотой венок со следующими надписями:
Отпрыски юные Зевса и Спарты цари, Тиндариды,
Вы, чьи сердца веселит скачка ретивых коней!
Вам этот дар дорогой посылает потомок Энея
Тит. Он Эллады сынам снова свободу принес.
Чтобы достойно твои благовонные кудри украсить,
Этот венец золотой сыну Латоны принес
Вождь Энеадов великий. Даруй же и ты, Стреловержец,
Титу, что равен богам,[134] славу за доблесть его.
Тит, как видим, написал обращение к богам в форме изящных греческих дистихов и без ложной скромности именовал себя «великим Энеадом» и «божественным Титом».
ВОЙНА С НАБИСОМ. ПОСЛЕДНИЕ РАСПОРЯЖЕНИЯ В ГРЕЦИИ (195 г. до н. э.)
Собственно, после Истмийских игр Тит мог бы воротиться домой. Но он пока не торопился. В Греции его задерживало многое. Во-первых, в стране царил полный хаос, провозгласить свободу Эллады и оставить ее в таком положении было бы обманом и подлостью. Тит хотел навести в Греции хотя бы относительный порядок. И прежде всего его тревожил Набис. Мало того, что этот знаменитый своей свирепостью тиран владел старейшим и славнейшим городом Пелопоннеса, он организовал еще целую террористическую организацию, с помощью которой убивал своих политических врагов, где бы они ни находились.[135] Он держал в страхе весь полуостров. Во время смут последней войны с Филиппом он совсем осмелел и захватил Аргос, который называли кремлем Пелопоннеса. Эта история столь характерна для того времени, что ее стоит здесь рассказать поподробнее.
Вскоре после приезда Тита в Грецию Филипп решил расположить к себе тирана. Царь захватил у ахейцев Аргос и поставил там свои гарнизоны. Теперь же он дал знать Набису, что передаст ему город в обмен на его помощь. Набис отвечал, что он не захватчик, а освободитель Эллады, а потому не может принять Аргос иначе, как по просьбе самих жителей. Уважая эту щепетильность Набиса, созвали собрание. Все как один пришли в ужас и решительно отказались призывать тирана. «Тогда он решил, что имеет все основания разграбить город» (Liv., XXXII, 38). Ночью македонцы открыли ворота. Наемники Набиса ворвались в город и учинили там страшный грабеж и резню. Однако тиран, получив Аргос, немедленно отказался помогать Филиппу.
Набис вконец ограбил жителей. Вызывая по одному граждан, у которых, по его расчетам, были деньги, он говорил, что благо государства требует пожертвовать деньги ему, Набису. «Если названный гражданин поддавался внушениям, то тиран этим довольствовался. Если же кто начинал уверять, что денег у него нет, и отклонял требования тирана, Набис говорил ему примерно так:
— Кажется, я не умею убедить тебя. Полагаю, однако, моя Апега убедит тебя».
Это было имя жены Набиса. Дело в том, что тиран «велел изготовить следующую машину, если только позволительно называть машиной такой снаряд. Это была роскошно одетая фигура женщины, лицом замечательно похожая на жену Набиса… Чуть только он произносил эти слова, как являлось упомянутое изображение. Взяв „жену“ за руку, Набис поднимал ее с кресла, и „жена“ заключала непокорного в свои объятия, крепко прижимая к своей груди. Плечи и руки этой женщины так же, как и грудь, были усеяны железными гвоздями, которые прикрывались платьем… Так Набис погубил многих, отказывавших ему в деньгах» (Polyb., XIII, 7).{71}
Конечно, действия Набиса были нетерпимы. Ахейцы, с которыми сейчас более всего сблизился военачальник римлян, ненавидели спартанского тирана всеми силами своей души. Уничтожить его было их самой заветной мечтой. И на это было две причины: первая — явная, открытая, о которой они говорили и твердили повсюду, и вторая — тайная, скрытая, в которой они, быть может, не решались признаться даже самим себе. Первая — это страшные злодеяния, творимые Набисом. Вторая же, скрытая, заключалась в том, что каждый пелопоннесец с молоком матери всосал глубокую ненависть к Спарте. Некогда этот великий город поработил весь полуостров и обращался с жителями с варварской жестокостью. Без дрожи никто в Пелопоннесе не мог вспомнить о владычестве Спарты. И вот теперь пришло время расплаты. Поработить, сокрушить, стереть с лица земли эту ненавистную Спарту — вот какова была заветная мечта ахейцев. И тут-то им мешал Набис. Ибо, несмотря на все то зло, какое он причинил Лакедемону, нельзя отрицать, что он создал сильнейшую армию, с которой ахейцы тягаться не могли. Все попытки победить тирана на поле боя кончались ничем, надеяться же на то, что римляне будут воевать со Спартой, Аристен, стратег союза, не смел.
А между тем Тит решил положить конец произволу Набиса. Но, как всегда, у него была еще другая, задняя мысль. Вот в чем она заключалась. После победы над Филиппом у Рима появился новый могущественный враг, сирийский царь Антиох Великий. Он грозил обрушиться на Грецию.[136] А этоляне из ненависти к Титу готовы были вступить с ним в союз. При таких условиях вывести гарнизоны из Греции означало отдать эту разоренную и разобщенную страну в добычу Антиоху и этолянам. Следовательно, под любым предлогом надо было пока оставить гарнизоны в Элладе. Но, с другой стороны, сделать это было невозможно, ибо сам Тит торжественно обещал на Истмийских играх убрать солдат из греческих городов. О том, чтобы попробовать что-нибудь объяснить, при создавшихся обстоятельствах нечего было и думать. Последовал бы взрыв возмущения, разговоры о смене господ, о колодках и шейных петлях, ядовитые и крикливые насмешки этолян, а всего этого Тит уже вдоволь наслушался и вовсе не желал повторения. Положение казалось безнадежным. Но изворотливый ум Фламинина и тут нашел выход.
Греки ни за что не хотят, чтобы римские гарнизоны оставались у них еще хотя бы один день? Прекрасно. Но есть способ сделать так, чтобы они на коленях умоляли об этом. Надо предложить им войну с Набисом. Они, конечно, за это ухватятся. И Тит со всем войском, может быть, еще на год задержится в Греции. А за год, быть может, все разрешится. Тит убедил сенат в своей правоте. Получив наконец от отцов письмо с поручением воевать против Набиса, он созвал союзников на совет. Но Тит не был бы Титом, если бы просто вздумал объявить о предстоящей войне. Вместо того он сказал с безразличным видом, что кончил все дела в Элладе. Но, может быть, у эллинов будут еще просьбы к нему? При этих словах сердце Аристена, конечно, забилось. Не сказать ли об Аргосе?.. И вдруг, словно прочтя его мысль, Тит опять заговорил:
— Желаете ли вы оставить во власти Набиса Аргос?.. Этот вопрос интересует только вас. Римлян он, понятно, нисколько не касается. Если вас это не трогает, то мы и подавно отнесемся к этому спокойно и хладнокровно. Итак, я вас спрашиваю.
Ахейцы ушам не поверили от восторга. Но прежде, чем кто-нибудь из них успел открыть рот, вскочили этоляне, которые теперь язвили Тита так же, как некогда Филиппа. Они заявили, что сами избавят Элладу от Набиса, пусть только Тит убирается восвояси. Это вывело ахейцев из последних границ человеческого терпения. Аристен завопил, воздев руки к небу:
— Да не допустят всеблагие боги, покровители Аргоса… чтобы этот город лежал как награда между спартанским тираном и этолийскими разбойниками! Да этот город будет захвачен вами в еще более жалком виде, чем тираном! Тит Квинктий, море не защищает нас сейчас от этих разбойников! Что же будет с нами, если они устроят крепость посреди Пелопоннеса! У них только эллинский язык и человеческий образ, нравы же и обычаи свирепее, чем у любого из варваров, они хуже диких зверей!
И он умолял Тита отнять город у Набиса и так устроить дела в Греции, чтобы защитить ахейцев и от тирана, и от этолян. Тут все повскакали с мест и напали на этолян. Тит величественно и холодно сказал, что дал бы этолянам подобающий ответ, но все так озлоблены против них, что он считает своим долгом не разжигать страсти, а успокаивать их. Поэтому он возвращается к исходному вопросу и спрашивает, что решили эллины об Аргосе. Все дружно воскликнули, что решили воевать (Liv., XXXIV, 22–24).
После этого союзники стали обсуждать, где начать военные действия. Греки считали, что воевать надо под Аргосом, Тит как истинный ученик Сципиона объявил, что идти нужно прямо на Спарту. Этот грозный некогда город до сих пор внушал пелопоннесцам ужас, и не без внутренней дрожи согласились они идти туда за Титом.
В Аргосе вспыхнуло восстание, в самой Спарте было неспокойно. И все же тиран решился воевать. Но, когда римляне захватили приморские города, оплот Набиса, и подступили к самым стенам Лакедемона, Набис дрогнул и послал послов с просьбой о мире (Liv., XXXIV, 29–30). Тит согласился дать Набису аудиенцию. Он вышел к тирану, окруженный представителями греческих общин. Набис сильно волновался и приготовил очень длинную и патетическую речь. Время от времени он останавливался и вспоминал, что спартанцу надлежит быть кратким. Он заявил прежде всего, что вовсе не захватывал Аргоса, а освободил его исключительно по просьбе самих жителей. Что же касается того, что его называют свирепым тираном, то вся его вина в том, что он освобождает рабов и наделяет землей неимущих. По этому поводу он сказал несколько возвышенных и приличествующих случаю слов о равенстве.
К несчастью, эта речь не произвела ни малейшего впечатления на Тита Фламинина. Он коротко ответил, что ни на йоту не верит, что аргосцы сами призвали Набиса. Что же касается освобождения чужих рабов и раздачи чужой земли, то он, Тит, считает это не очень-то красивыми поступками. Но он даже говорить об этом не станет, так как все это ерунда по сравнению с теми злодеяниями, которые тиран совершает ежедневно. Тут Тит со свойственной ему простотой и ясностью спокойно перечислил все преступления, которые Набис совершил только за последнее время, проявив при этом удивительную осведомленность в лаконских делах (ibid., XXXIV, 30–32).
Тиран, видимо, был очень напуган. Он попросил себе день на размышления, а на утро заявил, что уходит из Аргоса, и спросил, чего еще желает от него Тит. Эти слова сказаны были в присутствии греческих союзников. Все как один вскочили и закричали, что ни о каких переговорах не может быть и речи. Тирана нужно уничтожить. Но, когда очередь дошла до Тита, он неожиданно заявил, что готов на мир с Набисом, разумеется, на приемлемых условиях. В ответ поднялась целая буря. Римлянина не хотели и слушать. И только удивительная хитрость Тита, который сначала сделал вид, что подчиняется общему решению, а потом предъявил союзникам совершенно невозможные для них требования, заставила греков согласиться на мир. Но повиновались они скрепя сердце и затаили в душе обиду.
Вырвав у греков согласие на мир, Тит к их величайшей досаде опять, как после Киноскефал, пригласил на совещание только римлян и вместе с ними составил такие условия: Набис должен был вывести все гарнизоны из Аргоса и других захваченных городов. Он должен был сократить свой военный флот до двух кораблей, распустить свое войско из критских стрелков, терроризировавших весь Пелопоннес, и не вести войн без согласия римлян. Он выплачивал контрибуцию в рассрочку и выдавал заложников.
Все эти условия — точная копия мирного договора, продиктованного Сципионом Карфагену. Совершенно такие же требования предъявил недавно сам Тит Филиппу. Но полагалось решить еще один важнейший вопрос. Касался он так называемых спартанских изгнанников. Это были люди, в свое время высланные Набисом или бежавшие из Спарты. Их дома, их жен и детей Набис отдал своим приспешникам. Все ожидали, что Тит сейчас потребует их возвращения, но он, ко всеобщему изумлению, этого не сделал. Он приказал, чтобы им вернули жен, но только в том случае, если сама жена того пожелает. В противном случае пусть остается с новым мужем. Против воли ни одна женщина не должна следовать за изгнанником, объявил Тит (Liv., XXXIV, 33–36).
Условия, предложенные римлянами, привели Набиса в отчаяние. Мало того, что он терял все, кроме самой Спарты, он должен был отказаться от своих критян и, что еще ужаснее, от приморских городов и флота, а он жил пиратством. Он объявил условия мира наемникам. Те пришли в бешенство, и спартанцы, даже не предупредив римлян, во время мирных переговоров засыпали их градом стрел. Тит тогда окружил город кольцом и повел войско на приступ. Римляне отбросили армию тирана и ворвались в город. Набис затрепетал от страха и потерял голову. Один Пифагор, правая рука тирана, осуществлявший все военные операции, не утратил присутствия духа. Он поджег город. Спарта запылала. Тит немедленно велел трубить отступление. Таким образом, когда Спарта была почти взята, римляне отозваны были назад и воротились в лагерь. Тотчас же к палатке Тита явился спаситель Лакедемона Пифагор умолять римлянина о прощении. Тит гордо велел ему удалиться, но Пифагор упал к его ногам и обнял его колени. Тит сразу же смягчился. Кончилось тем, что мир заключен был на прежних условиях (Liv., XXXIV, 37–40).
Почему Квинктий так поступил? Почему заключил он мир с Набисом? Он хорошо понимал, что тиран опасен. Кроме того, как человек очень тщеславный он должен был болезненно переживать, что мир с Набисом — темное пятно на его блестящей репутации, что греки, до сих пор носившие его на руках, никогда не простят ему этого. Стало быть, он имел очень серьезные причины поступить так, как он поступил. Что же им двигало?
Сам он в разговорах с эллинами обычно объяснял свое поведение тем, что он мог раздавить тирана только под обломками Спарты, а он, Тит, никогда бы не допустил, чтобы в огне пожара погиб славнейший город Эллады. Это объяснение не лишено основания. Для Тита Спарта была овеянным романтическими легендами городом Елены и Диоскуров, Ликурга и Леонида. Для ахейцев же это был политический враг, которого надо стереть с лица земли. И все же Тит не был до конца искренним. Ведь он продиктовал мир еще до пожара Спарты, когда городу не грозила опасность превратиться в развалины. Очень мало я верю и тому, чтобы римляне, взявшие штурмом столько твердынь, столько раз врывавшиеся в пылающие города, могли серьезно испугаться этого пожара, охватившего только ближайшие к стене дома.
Ливий говорит, что Тит боялся, что ему пришлют преемника и тот с блеском закончит войну с Набисом. Ливий имеет обыкновение объяснять таким образом действия всех полководцев. Но в данном случае он вряд ли угадал. Тит имел в то время слишком большое влияние на сенат и народ, чтобы серьезно бояться соперника. И уж если он так страшился этого, он должен был взять город, когда римляне туда ворвались. Нет, Тит руководствовался, по-видимому, совсем другими соображениями.
Он хорошо видел, что положение гораздо сложнее, чем казалось ахейцам. Положим, он уничтожил бы Набиса и вернул изгнанников. К чему бы это привело? Конечно, к гражданской войне. Ведь изгнанники вернулись бы совершенно нищими. Их дома, имущество и семьи были бы в руках у чужих людей, а заставить их отказаться от захваченного можно было только силой. А пока будет полыхать пламя войны, Спарта станет легкой добычей соседей-ахейцев. А еще неизвестно, что для спартанцев лучше — местный тиран или чужеземный властелин, ненавидящий все лаконское, который будет стремиться ослабить их, унизить и погубить.
Тит в то время уже несколько по-другому смотрел на Ахейский союз: он знал, какими безжалостными владыками могут стать ахейцы. Вероятно, этому способствовало одно новое знакомство, которое он завел совсем недавно. Во время похода на Спарту он очень подружился с Дейнократом-мессенцем, тем самым, который много лет спустя плясал в Риме в женском платье. Впрочем, очень ошибется тот, кто на основании этого решит, что этот Дейнократ был просто каким-то шутом. Он был очень знатного рода и получил самое блестящее воспитание, что должно было импонировать аристократу Квинктию. Дейнократ был любезен и находчив, вежлив и обходителен. Полибий замечает, что у Дейнократа не было глубокого государственного ума, но внешне он казался безукоризненным политиком. Он был очень смел, и не просто смел — ему свойственна была какая-то бесшабашная удаль, он, как гомеровские герои, выходил перед войсками и вызывал на бой храбрейшего. Вдобавок ко всему этому он был отчаянно весел и страстный волокита (Polyb., XXIII, 5, 4–8). Все эти качества, и серьезные, и пустые, были именно такого свойства, что очень привлекали к нему Тита. В задушевных беседах с римлянином, ночью, под походным шатром Дейнократ открывал ему сердце: он смертельно ненавидел Союз, мечтал освободить от него родную Мессену и красочно живописал его деспотизм и произвол.
Эти рассказы должны были произвести известное впечатление на Тита. Кроме того, разве он сам не видел, какой злобой горят сейчас ахейцы, как они рвутся стереть Спарту с лица земли? Ко всему прочему, Тита как истого римлянина очень волновала судьба женщин, согласившихся на брак с сообщниками тирана. Он предвидел худшее и не мог допустить произвола по отношению к ним.
Все расчеты Тита оказались совершенно верны. Через несколько лет после описываемых событий Набис был убит, и ахейцы воспользовались этим. Они захватили Спарту, срыли ее стены, сторонников тирана частью перебили, частью продали в рабство, а на вырученные деньги «как бы в насмешку», по выражению Плутарха, построили в Мегалополе портик. «Чтобы насытить свою ненависть к спартанцам», по словам того же Плутарха, они отменили все вековечные установления Ликурга и таким образом «перерезали жилы Спарте» (Plut. Philop., 16). Порядок, установленный в Лакедемоне ахейцами, был столь ужасен, что спартанцы, едва оправившись, отправили в Рим послов умолять о защите, причем во главе посольства стали те самые изгнанники, которые были возвращены ахейцами! «Они утверждали, что… подорвано могущество города и лакедемонянам оставлено государство бессильное и несвободное. Бессильное потому, что число спартанцев (после набега ахейцев. — Т. Б.) ничтожно и к тому же стены города разрушены. Несвободное потому, что они не только повинуются союзным решениям ахейцев, но и в частной жизни обязаны повиноваться предержащим властям союза» (Polyb., XXII, 1, 9; 15, 7–8). Благодаря противодействию ахейцев смуты не прекращались еще десять лет. Рим атаковали посольства. Одни требовали, чтобы изгнанникам вернули все имущество, другие — только часть; одни требовали возвращения новых изгнанников, другие с пеной у рта этому противились (ibid., XXIII, 1, 6). А отцы, вполне естественно, не могли и не хотели в этом разбираться. Все эти затруднения предвидел Тит, а потому и оставил пока в Спарте status quo.
Закончив спартанский поход, Фламинин двинулся на север, к Истму. Здесь его тщеславие было вполне удовлетворено тем приемом, какой оказали ему освобожденные им аргосцы. Они осыпали его самыми горячими выражениями благодарности и, главное, устроили древние Немейские игры, введенные еще Гераклом. Председателем мимо всех обычаев назначили иноземца Тита (Liv., XXXIV, 41). Аргосцы ликовали, Тит упивался славой, зато ахейцы были мрачны, как ночь. Этоляне от всего происшедшего пришли в восторг: они издевались над ахейцами и язвительно поносили римлянина, который делал вид, что не обращает на них ни малейшего внимания.
Это была последняя кампания Тита. Он намеревался вскоре покинуть Элладу. Впрочем эти последние дни были для него очень напряженными. Он все время занимался устроением дел в освобожденных городах. Были среди них такие, которые всю жизнь прожили под македонским игом и не имели собственных законов. Тит составил для них конституцию, возможно более умеренную. Прощание его с греками представляло собой эффектное театральное зрелище, которое он, видимо, уже заранее обдумал. Он созвал в Коринф представителей всех греческих общин. На огромной площади их собралось столько, будто это было народное собрание. Тит выступил перед ними и сказал несколько слов.
Свобода, говорил он, это вещь, к которой надо долго привыкать, и ее не дарят. Поэтому эту свободу, добытую чужим оружием и подаренную иноземцами, они должны старательно беречь, чтобы римский народ знал, что свобода дана людям достойным и дар его попал в хорошие руки. Умеренная свобода, продолжал Тит, спасительна и для отдельных людей, и для целых государств. А неумеренная свобода тяжела для других и гибельна для тех, кто ею пользуется.
Тит оставил свой насмешливый тон и говорил голосом, каким мог бы беседовать отец со своими детьми. Эллины были тронуты до слез. Они кричали и рыдали. Особенно поразил их последний, очень красивый поступок римлянина. Он попросил напоследок в благодарность за все, что сделал он для Греции, только одно: отпустить всех италийцев, которые во время Ганнибаловой войны проданы были в рабство и теперь трудились на полях Эллады. Греки с восторгом согласились.
— Завтра, — закончил Тит, — я уезжаю и увожу с собой все римское войско.
Тит еще продолжал говорить, когда все увидели, как по склону Акрокоринфа медленно спускаются, сверкая оружием, римские легионы. Когда их блестящие ряды дошли до площади, Тит повернулся и молча последовал за ними. Ничего не могло быть эффектнее такого прощания! Толпы людей бежали за ним, называя спасителем и освободителем (Liv., XXXIV, 48–50). На другой день проконсул покинул Элладу.
Когда Тит вступил на италийскую землю, у него, должно быть, еще голова кружилась от восторга. В первую минуту могло показаться, что он снова в Греции: на пристани его встречали толпы народа! Он ехал в Рим через всю Италию, и его дорогу только что не устилали цветами. Молодой победитель был в упоении. Его ожидал блистательный триумф — мечта всякого римлянина. Но Тит не мог примириться с мыслью, что торжество, ради которого он жил, продлится каких-нибудь несколько часов. Он решил растянуть удовольствие. Триумф его продолжался целых три дня. При этом все было обставлено так картинно и занимательно, что зрители не ощущали ни скуки, ни пресыщения и с нетерпением каждый раз ждали следующего дня.
В первый день везли вражеское оружие. Македонские шлемы, щиты и некогда непобедимые сариссы медленно проплывали перед римлянами, грозно сверкая на солнце. Затем везли великолепные мраморные и бронзовые статуи. Во второй день на повозках везли груды золота и серебра, в слитках и монетах. Богатства Филиппа произвели неизгладимое впечатление на квиритов. Само имя «Филипп» стало в Риме символом сказочной роскоши (Plaut. Aulul., 86, 704). А один хвастливый воин у Плавта, который то и дело хвалится какими-то неслыханными и небывалыми подвигами, говорит, что у него тысячи модиев золота Филиппа (Mil. glorios., 1064). Не могу отделаться от мысли, что этот эпизод навеян видом огромных телег, груженных царским золотом.
В третий день перед изумленными квиритами пронесли 114 золотых венков, подаренных Титу эллинами. И наконец в блестящей колеснице показался сам триумфатор, сияющий жизнью и счастьем. За колесницей как пленники следовали сын Набиса и македонский царевич Дементий, впоследствии лучший друг Тита. Но самым великолепным украшением триумфа были римляне, которых Тит вернул на родину, числом больше тысячи. Они надели войлочные шапки, как это делают рабы, получившие свободу, и в таком виде следовали за триумфальной колесницей (Liv., XXXIV, 52; Plut. Flam., 13) (194 год до н. э.).
НОВАЯ СМУТА В ГРЕЦИИ
Сбылись самые смелые, самые упоительные мечты, которыми некогда ласкал себя Тит Фламинин. Теперь он действительно сравнялся с кумиром своей юности, с Публием Сципионом. Сципион покорил Карфаген и Испанию, а Тит — Спарту и Македонию. Публий, по общему признанию, покорял всех не столько силой оружия, сколько своей добротой и благородством. Так говорили дикие иберы и нумидийцы. А Тита признали своим благодетелем и благороднейшим человеком не какие-нибудь там варвары, а самый цивилизованный народ в мире — эллины. Новый Карфаген, плененный великодушием Публия, стал чеканить серебряную монету с его изображением, честь, которая доселе не выпадала на долю ни одному из римлян. А благодарная Эллада стала чеканить золотую монету с изображением Тита. За триумфальной колесницей Сципиона шел спасенный им из плена Теренций в одежде вольноотпущенника, а за Титом шло более тысячи человек в такой одежде. Наконец, в Риме давно уже передавали шепотом друг другу, что Публий сродни небожителям, а Тит был официально признан богом, ему воздвигали храмы и приносили жертвы.
Правда, природный такт подсказал Титу, чтобы он не очень распространялся среди сограждан о последнем обстоятельстве. Он боялся не суровых укоров и цензорских замечаний, а ядовитых насмешек, которыми осыпали бы его злоречивые римляне. Ибо если в Публии и чудилось им что-то божественное, то в Тите они ничего такого не замечали.
Вскоре Титу на деле удалось доказать, что он не хуже Сципиона. Вот как это случилось. Младший брат Тита Люций Фламинин баллотировался в консулы, а соперником его оказался один из кузенов Публия (193 год до н. э.). Когда Тит узнал об этом, у него сердце забилось от волнения, счастья и гордости. Наконец-то он будет состязаться с самим Сципионом! На собрание, как водится, явились толпы народа. За обоими кандидатами шли друзья и родичи. Тит увидел в толпе Сципиона… Он поднялся на возвышение и заговорил ласково и вкрадчиво. Он сказал, что Публий Африканский, несомненно, совершил великие подвиги, но он уже получил за них награду: был цензором и буквально пресытился славой. А он, Тит, ничего еще не просил у римского народа за свои услуги. Кроме того, он просит за родного брата, а Публий за двоюродного.[137]
Мягкая речь Тита понравилась квиритам. И все же, быть может, они и склонились бы на сторону другого кандидата, если бы Публий сказал хоть слово. Но он и губ не разжал и стоял спокойный и гордый. Это решило дело. Консулом стал Люций Фламинин. «Слава Тита Квинктия была милее, — замечает Ливий, — слава же Сципиона была так велика, что уже порождала зависть» (Liv., XXXV, 10).
Но Тит не долго наслаждался прелестью спокойной жизни в Риме; впрочем, он не любил спокойной жизни. Дело в том, что положение в Греции стало угрожающим. Антиох был по-прежнему готов к войне. Теперь он нашел в Элладе неожиданных союзников в лице этолян. Они заверяли царя, что все греки как один станут на его сторону, ибо освобождение Греции — обман. Они объезжали греческие общины: клялись, интриговали, обещали, торговались. В результате взбаламутили всю страну. В Элладу тогда срочно послали Тита.
Тит летал по стране, как ветер, и многих удержал от необдуманных шагов одним своим видом. Главные усилия этоляне направили на то, чтобы привлечь к себе ахейцев. Все понимали, что поддержка союза может решить исход дела. Этоляне, конечно, прекрасно знали, как смотрят на них пелопоннесские соседи. Но они понимали, что ахейцы обижены на Тита за мир с Набисом, что Филопемен, самый влиятельный человек в союзе, — его личный враг, наконец, они просто надеялись запугать ахейцев нашествием азиатских полчищ. Поэтому они посоветовали Антиоху направить посольство к ахейцам, но не просить их союза — это бесполезно, — а только убедить держаться нейтралитета и не мешаться в эту войну.
Когда послы от царя и этолян вошли в союзное собрание ахейцев, их ждал там неожиданный сюрприз: первый, кого они увидели, был Тит Фламинин. Он каким-то чудом успел приехать раньше их. Это привело этолян в ярость. Они разом потеряли все необходимое хладнокровие. Первыми говорили царские послы. Они очень долго распространялись о непобедимости сирийского войска, о бесчисленных лучниках, конных, пеших, о колесницах и прочем. Затем поднялись этоляне. Присутствие Тита, который молча насмешливо на них смотрел, действовало на этолян раздражающе. Вот почему они вместо того, чтобы говорить о Сирии, снова завели речь о Киноскефалах. Ложь этолян разрасталась с неимоверной быстротой. Сперва они говорили, что римляне не победили бы без них, потом — что они победили без римлян, сейчас же они заявили, что спасли самого Тита, ибо без них римлян перебили бы самым жалким образом. Далее они, естественно, говорили о черной неблагодарности Тита, а в заключение не совсем логично просили ахейцев соблюдать нейтралитет.
После них взял слово Тит. Он ответил и тем и другим со своей обычной насмешливостью. По поводу похвальбы азиатских послов он сказал следующее. Он, Тит, раз был в гостях у одного приятеля, и тот старался угостить его получше. С удивлением Тит видел на столе все новые разнообразные мясные блюда. Тит восхитился богатством стола, но тут же стал упрекать друга, который ради него несет такие непомерные расходы. Но приятель с улыбкой отвечал: «Это все свинина, Тит, только по-разному приготовленная». Так и воины царя — все сирийцы, только по-разному одетые. А сирийцы — жалкая смесь всех народов — невоинственны, трусливы и испорчены рабством. Что до этолян, то Тит заметил, что ему нет нужды говорить о Киноскефалах ахейцам, которые прекрасно помнят, как было дело. Пустое хвастовство этолян пусть действует на царских послов, которые еще не знают, с кем связались.
Наконец он заметил, что нет ничего глупее, как в борьбе между великими державами держаться нейтралитета. Ахейцы просто достанутся в жертву победителю. В заключение он просил ахейцев серьезно подумать, кому они хотят довериться: царю и этолянам или римлянам, чью верность слову они уже испытали. Ахейцы приступили к голосованию. Голоса были подсчитаны. Огромное большинство ахейцев проголосовало за то, чтобы воевать на стороне римского народа (Plut. Flam., 15, 17; Liv., XXXV, 48–50).
Тит настолько уверовал в свою удачливость, красноречие и обаяние, что решил явиться к своим врагам этолянам, выступить на их союзном собрании и образумить их. Но из этого ровно ничего не вышло. Стратег этолян даже не удостоил Тита ответом, а только сказал, что ему недосуг. Вот когда этоляне разобьют лагерь на берегах Тибра, у них будет время побеседовать. Тита вывела из себя не сама угроза — она была слишком нелепа, чтобы принимать ее всерьез, — но чудовищное легкомыслие, с каким этоляне ввергают в новую войну истерзанную Грецию и Италию. Он вспыхнул от гнева и воскликнул, что никто не изведает тяжести войны раньше, чем сами этоляне, что отныне все между ними кончено и они враги навеки (Liv., XXXV, 33). Вскоре оказалось, что слова Тита были пророческими.
МЕСТЬ ТИТА
В 191 году до н. э. Антиох переправился в Грецию. Доверившись этолянам, он вообразил, что вся Эллада встанет под его знамена, и взял с собой ничтожную горстку из своих несметных войск. Но почти никто к нему не примкнул, кроме самих этолян да тирана Набиса, которого этолянам удалось подбить на возмущение. При этом спартанского владыку ничуть не смущало, что его родной сын был заложником в Риме. Но однажды, когда они вместе устраивали военные упражнения, этоляне, глядя на лежащую поодаль богатую Спарту, не смогли устоять против искушения. Они убили своего друга тирана и галопом поскакали в город. Если бы, резонно замечает Ливий, они собрали тут же собрание и объявили, что пришли освободить Спарту, их, быть может, приняли бы как героев. Но вместо того они, как шайка бандитов, молча въехали в город и бросились грабить дворец. А спартанцы не менее быстро кинулись к оружию, окружили их и перебили всех до единого. Ахейцы, воспользовавшись смутой, захватили Спарту и произвели там все те жестокости, о которых говорилось ранее. Тем и кончилось участие Спарты в войне против Рима (Liv., XXXV, 35–36).
Консул Маний Ацилий Глабрион переправился в Элладу и без труда разбил маленькую армию Антиоха. Сам царь сбежал и совершилось то, что и предсказал Тит. Вся тяжесть войны пала на этолян. Хотя этоляне все последнее время действовали нелепо, просто глупо, но в трусости не обвинил бы их и заклятый враг. Они защищались отчаянно, как дикий зверь, загнанный в угол. Но силы были слишком неравны. Пришлось этолянам, как ни было им горько, идти к консулу просить мира. Во главе посольства стоял наш старый знакомый Фенея.
Этоляне, кажется, воображали себе Глабриона похожим на Тита. Но они жестоко ошиблись. Тит происходил из знатнейшего патрицианского рода: манеры у него были изысканные, он получил прекрасное воспитание и благоговел перед великим прошлым Эллады, а врожденное благородство не позволяло ему обидеть слабого. Глабрион же был человек новый,[138] происходил из низов, был резок, груб и неотесан, и Греция ровно ничего не говорила его сердцу.
Фенея, по обыкновению, приготовил длинную речь, но консул резко оборвал его, сказав, что ему сейчас не до болтовни. Этоляне растерялись, опять открыли было рот, но Маний снова оборвал их, заметив, что нечего тянуть: им остается только отдаться на милость римлян. Напуганные этоляне совсем не поняли, что значит это выражение, а спросить у консула не посмели. В конце концов они решили, что это что-то хорошее, потому что дело идет о милости. Но тут они ошиблись самым ужасным образом, потому что выражение это означало отдать себя на полное усмотрение победителя, причем последний обязался лишь сохранить им жизнь, но мог продать вместе с женами и детьми.
Посовещавшись, этоляне снова пришли к Манию. Тот угрюмо и с досадой выслушал их длинные речи, когда же наконец этоляне объявили, что отдаются на милость победителя, консул сухо сказал:
— Это действительно так, этоляне?
Те отвечали утвердительно. Тогда консул начал перечислять свои требования. Он еще не кончил, как Фенея воскликнул:
— Но это несправедливо и противоречит обычаям эллинов!
Консула эти слова не разгневали, но он хотел, чтобы этоляне осознали свое положение и пришли в ужас. Поэтому он мрачно произнес:
— Что вы еще толкуете об обычаях эллинов, долге и приличии, после того как отдались на милость римлян! Да если я только захочу, я велю заковать вас всех в цепи и отвести в тюрьму!
И он немедленно велел принести цепи и сковать этолян. «Фенея и его товарищи стояли, не говоря ни слова, словно это необычное обращение сковало им не только тело, но и душу» (Polyb.). Но тут вмешались присутствовавшие римские офицеры. Они просили консула не обижать послов. Маний наконец уступил. С этолян сняли оковы. Только тогда Фенея нашел в себе силы пробормотать, что для того, чтобы договор вошел в силу, нужно еще согласие народа. С тем Маний и отпустил их (Polyb., XX, 10).
У этолян было много пороков. Но они были горды и свободолюбивы. Когда Фенея вернулся, его рассказ вызвал бурю ярости. Решено было перенести что угодно, но не идти более к Глабриону. Теперь этоляне затворились в городе Навпакте. Это самой природой укрепленное место, неприступная скала над проливом, отделяющим Среднюю Грецию от Пелопоннеса. Крепость, расположенная на вершине горы, напоминала скорее разбойничье гнездо, чем город. Неудивительно, что консул тщетно осаждал Навпакт, но этоляне знали, что гибель их неизбежна, и оборонялись с отчаянием обреченных.
Однажды они, как всегда, стояли на башнях. Вдруг они увидели совсем возле стены какого-то одинокого римлянина, который осматривал укрепления. Он поднял голову. Они не могли ошибиться — то был Тит Квинктий Фламинин. Его назначили легатом Глабриона «в угоду эллинам», как говорит Плутарх, а скорее, он сам добился этого назначения, боясь, что Маний погубит все его дело. Увидав человека, в смертельной ненависти к которому они клялись, этоляне издали душераздирающий вопль. Они зарыдали, протянули к Титу руки и бессвязно умоляли их спасти. Тит знаками показал, что ничего не может сделать, и поспешно ушел. Этоляне провожали его глазами. Когда он скрылся из виду, исчезла и их последняя надежда.
А Тит вернулся в лагерь и вошел в палатку консула. Взглянув на него, Глабрион увидел, что он мрачен и озабочен. Не успел консул спросить, что с ним, как Тит воскликнул:
— Маний Ацилий, ты что, не видишь, что происходит, или видишь, но не понимаешь, как это важно для государства?
Маний встревожился и с волнением стал спрашивать Тита, что случилось. Фламинин мрачно отвечал, что консул вот уже очень давно стоит возле маленькой этолийской крепости, потерял массу времени, союзники тем временем захватывают область за областью, а скоро кончается срок полномочий Глабриона. Что он скажет в Риме? Маний смутился. Он признался, что совсем не знает, что предпринять: ведь уйти от стен нельзя, это будет позор. Что же делать? Он настойчиво просил совета у Тита. Тот погрузился в размышления и наконец сказал, что придумал. Он готов выручить Глабриона и великодушно берется докончить осаду сам. Консул горячо его благодарил.
Попрощавшись с Манием, Тит бегом бросился к крепости. На сей раз на стены высыпал весь город. Опять раздались стоны и рыдания. Тит поманил этолян рукой. Через минуту Фенея со всеми членами совета лежал у ног Тита и в слезах молил о прощении. Тит сказал:
— Ваше положение заставляет меня умерить свой гнев и не говорить резко. Случилось то, что я и предсказывал, и вам невозможно даже сказать, что случилось это не по вашей вине. Но по какой-то воле рока я назначен поддерживать Элладу и не перестану оказывать благодеяния даже неблагодарным.
И он заключил с этолянами перемирие (Liv., XXXVI, 33–35). Существует много рассказов о том, как он подобным же образом спасал греческие города то от разгневанных римлян, то от македонцев, то от самих греков. Каких усилий стоило ему спасти Спарту от жестокости ахейца Филопемена! Ибо он считал «своим долгом не допускать гибели ни одного города освобожденной Греции» (Liv., XXXVI, 34). И как он хитрил и изворачивался для этого!
Война в Греции на этом не кончилась. Она продолжалась, то вспыхивая, то затухая, еще много лет. Но и в период смут, и даже когда измученная страна окончательно перешла под власть Рима — никогда не стерся из памяти греков образ их освободителя, этого человека, полного мелких слабостей и в то же время такого мягкого и великодушного. Плутарх рассказывает, что и в его время, через столько веков после смерти Тита, ему поклонялись, как богу, в храмах, пели пеаны и творили молитвы (Flam., 17). «Не будь римский военачальник от природы человеком великодушным, чаще обращающимся к речам, чем к оружию, не будь он так убедителен в своих просьбах и так отзывчив к чужим просьбам, не будь он так настойчив, защищая справедливость, — Греция отнюдь не так легко предпочла бы новую чужеземную власть своей, привычной» (Plut. Flam., 2).
Война в Греции, повторяю, продолжалась, но настоящий наш очерк, посвященный Титу Фламинину, закончен.