Ступеньки, нагретые солнцем — страница 6 из 35

Славка убирает в сарай козлы, заворачивает пилу в тряпку, ногой набрасывает снег на опилки, чтобы не оставалось никаких следов.

— Всё. Теперь Курятников ничего не заметит.

— Слав, а вдруг заметит?

— Ты что? Ночью он в сарай не пойдёт, какой дурак пойдёт в сарай ночью? А мы завтра до школы всё закончим. Тут всего-то на час работы. Не проспишь?

— Почему это я просплю?

— Нет, я так спросил. А то можно Коляню позвать.

Любка не догадывается, что он дразнит её. Обижается:

— При чём здесь Коляня? Нечестно!

— Да ладно! — смеётся Славка. — Ты молодец. Хорошо пилишь, хотя и культурная. Завтра свистну под окном, сразу выходи.

Двор совсем тёмный, чёрный. До войны не было таких тёмных вечеров — двор освещали окна. Оранжевый свет, голубой свет, зелёный — у кого какой абажур. Шёлковые абажуры с кистями висели низко над обеденным столом, и на столе лежал светлый круг, а из окна падал во двор мягкий свет — свет домашнего тепла, уюта, порядка.

Теперь, в войну, все окна были занавешены плотными шторами. Если случайно пробивалась узкая полоска света, в квартиру стучал дежурный противовоздушной обороны или просто дворничиха Полина: «Проверьте светомаскировку!» А один раз Полина сказала Любиной маме:

«Кто свет плохо занавешивает, тот есть шпион и диверсант».

«Ну зачем же так, — ответила мама, у неё стало виноватое почему-то лицо, — бывает же случайно».

«Нас сам начальник Бляхин инструктирует. Бдительность прежде всего».

Мама не стала спорить с Полиной. Как-то так выходило, что Полина разбирается лучше. А почему, Люба не знала.

До войны Полина подметала двор и никого ничему не учила. До войны. Мало ли что было до войны. В войну та жизнь вспоминалась какой-то прекрасной, сытной — гораздо лучше, чем была на самом деле.

— Славка, а ты до войны любил мандарины? А я любила. Знаешь, почему? Сказать? Потому что они пахнут ёлкой. Нет, они, конечно, пахнут мандаринами. Но немного и новогодней ёлкой.

Славка молчал. Ему не хотелось говорить, что он ел мандарины всего два раза в жизни и не помнил, какие они на вкус и чем они пахнут. Славка до одиннадцати лет жил в деревне, там никаких мандаринов не было.

— Слав, а котлеты я два раза оставила — не захотела доедать. Представляешь? Мама кладёт мне котлеты, а я не хочу. Дура была ненормальная. Сейчас бы штук сто съела!

— Сто не съела бы, — говорит Славка рассудительно. — Сто даже я не съел бы, а штук двадцать — запросто.

— Славка! Кто-то смотрит! — Люба схватила его за рукав. Она на короткий миг оглянулась и увидела, что вдалеке, там, где стоял сарай старика Курятникова, белеет лицо, повёрнутое к ним. Она увидела, но лицо скрылось так быстро, что Люба стала сомневаться: может, видела, а может, показалось.

Славка всмотрелся в темноту — ничего нет. Чёрный длинный двор, голая ветка качается на фоне чёрного неба.

— Что ты! Показалось. Никого там нет.

— Может, и правда, никого.

— Берегитесь чёрного гроба! — засмеялся Славка. — Ладно, я пошёл. Пока.

Он скрылся в своём парадном. А ей надо пройти ещё шагов тридцать. Это очень много. Как только Славка ушёл, Люба пустилась бегом, и всё равно ей показалось, что до своей двери она бежала долго-долго. И нарочно громко пела: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой». Это была мужественная, смелая песня, и Люба любила её петь. В тот вечер она пела для храбрости, а сама так мчалась по двору, что ветер свистел мимо щёк.

Она добежала до своей двери и никак не попадала ключом в замок — дрожала рука. Наконец открыла.

В комнате тихо, чёрный круглый репродуктор передаёт сводку Советского информбюро. А мама задремала на чёрном кожаном диване. Люба сразу поняла, что мама не ужинала, ждала её. Сразу стало надёжно, ласково и совсем не страшно. Ну в самом деле — кому там быть, в тёмном промёрзшем дворе? Никого там нет. Сама себя испугала.

— Пришла? — Мама подняла растрёпанную голову, близоруко прищурила серые глаза. — В ящик смотрела? Писем нет?

Даже во сне мама ждёт писем от папы. Ну откуда так поздно возьмётся в ящике письмо? Последняя почта в шесть вечера. И мама, когда шла с работы, наверняка заглядывала в ящик. Но Люба говорит:

— Сейчас посмотрю.

А ящик висит во дворе, прямо на входной двери, обитой клеёнкой. Опять выйти в чёрный двор, точно зная, что идёшь зря… Но Люба выходит. Ей даже хочется выйти, что-то победить в самой себе.

Некоторое время она стоит во дворе, правда у самой своей двери. Синие холодные звёзды в чёрном небе. Посмотрела налево — никого. Направо — тоже никого. «Пусть ярость благородная вскипает, как волна… — на всякий случай запела Люба. Никого — это тоже страшно. — Идёт война народная, священная война».

— Что ты там распелась? — зовёт мама. — Каша стынет… Писем нет?

Пусто во дворе и как-то мирно, хотя уже полтора года идёт война.

Люба открывает ящик, на нём белеют буквы: «Для писем и газет». Ящик пустой, письма от папы опять нет. Люба не замечает в темноте, как из ящика выпал на снег совсем маленький, свёрнутый квадратиком, листок бумаги.

Мама говорит:

— Ешь кашу. С маслом. Не сливочное, конечно, какое-то хлопковое. Раньше никогда не слышала, что бывает такое масло — хлопковое.

Люба быстро съедает кашу, проглатывает кипяток с кусочком хлеба и невольно оглядывает стол: что ещё можно съесть? Мама кладёт перед ней ещё кусочек хлеба.

— Ешь, ешь, ты растёшь, тебе надо.

— Не хочу, — ответила Люба. — Куда мне столько?

Мама грустно погладила её по голове.

Ты умеешь висеть вниз головой?

Солнце сияет так ясно, как будто его вымыли или почистили. И от этого кажется, что жизнь безоблачна, нет в ней никаких неприятностей, грустных мыслей, сложностей.

Тимке, во всяком случае, сегодня так кажется. Он чувствует, что скоро весна. Странно, что это чувство пришло к Тимке именно сегодня, хотя ещё снег лежит, и мороз, и каток во дворе не тает. Весну человек чувствует независимо от погоды. Ещё утром, когда шёл в школу, была зима. А вышел из школы — весна.

Он идёт не спеша, подшибает ногой ледышку. Прозрачная ледышка с белыми пузырьками внутри. От каждого толчка она катится далеко, а Тимка приближается и опять ударяет, и она опять катится далеко.

А по другой стороне улицы, тоже медленно, идёт Катя. Размахивает портфелем, чтобы все видели, что настроение у неё прекрасное. А Тимка и так знает, что у Кати всегда хорошее настроение. Вот она остановилась и опять смотрит вверх. Тимка давно уже понял, что ничего там она не разглядывает, а просто так смотрит, может быть, чтобы на него не смотреть. На Тимкину несчастную очкастую физиономию, на его сутулую фигуру, выражающую печаль и неуверенность даже тогда, когда у него всё в порядке. Впрочем, когда это у живого человека всё в полном порядке? Что-нибудь обязательно тревожит и мешает жить.

Катя смотрит вверх. И он не удержался, посмотрел. Ничего, даже голубей там сегодня нет. Пролетел сверхзвуковой самолёт, оставил белую тающую полосочку в синем небе. Звук ещё слышен, а самолёта уже не видно. Тимка вспомнил, как папа однажды сказал: «В войну таких самолётов не было», — и вздохнул.

— Эй, Тимка! Это ты? Привет.

Перед ним стоит Надежда. Удивительное дело Надежда в серой шубе, в красной шапке, с папкой на шнурках, в которой носят ноты. Это так удивительно, что он не сразу соображает, кто это. Надежда, а может, и не Надежда.

Они пошли рядом. Надежда что-то быстро говорит, а Тимка видит совсем другое. Он видит пионерский лагерь. Разноцветные финские домики над оврагом. А в овраге малина, там сыро и прохладно.

…Эту девочку он увидел в первый раз на спортивной площадке. Она зацепилась ногами за гимнастические кольца и висела вниз головой долго-долго. Тимка, конечно, на неё уставился. Не каждый день встретишь человека, который может так долго висеть вниз головой, да ещё с непроницаемым лицом.

Он стоял и смотрел. Тем более, что спешить было некуда — до ужина ещё долго.



Увидев, что Тимка на неё уставился, девочка сказала тоненьким голосом:

— Подойди поближе.

Тимка подошёл.

— Можешь так? — спросила она и слегка качнулась на кольцах. Качнулись светлые длинные волосы, которые свисали, как бельё на верёвке.

— Нет, — честно признался Тимка. — Но я умею снимать кино… А как тебя зовут?

— Подумаешь, кино. Сторож дядя Филя тоже снимает кино скрытой камерой.

Тимка и сам знал, что сторож лагеря, высокий лысый дядя Филя, вдруг начинал стрекотать аппаратом откуда-нибудь из-за угла столовой или с крыши пионерской комнаты.

— Ну и что — дядя Филя, — тупо сказал Тимка. — А как тебя зовут?

— Надежда. Кино снимать каждый дурак может.

На этих совершенно диких словах она перевернулась, спрыгнула с колец и ушла. Всем своим видом она показывала, что Тимка ей не понравился.

— А ты попробуй сними! — крикнул ей в спину Тимка, но Надежда была уже далеко и не слышала.

Тимка сел на траву и задумался. Почему всегда так получается: когда надо ответить быстро, у Тимки наступает долгое раздумье? А Надежда и видела его всего один раз, и то вверх ногами, — наверное, вверх ногами труднее понять человека. Но почему-то она сразу это Тимкино качество поняла. Скоро он в этом сам убедился.

Пришёл вечер, Тимка отправился к умывальнику мыть ноги. Уже почти вымыл, тут появилась Надежда.

— Привет! — и смеётся.

А что смешного — человек ноги моет. А с Надеждой ещё две девчонки из старшего отряда, Тимке совсем не знакомые, но тоже смотрят на него и улыбаются. Тимка злится, а что сказать, никак не сообразит. А Надежда голову набок наклонила, смотрит, как Тимка по сырой вечерней траве на одной ноге прыгает. А он прыгает потому, что тапка куда-то задевалась. Нога мытая, а тапки нет.

— Смотрите, девочки, прыгает, как кузнечик, — говорит Надежда.

Тимка смотрит, а тапка в кустах лежит. Как она туда попала, не поймёт. Да ладно бы молчал, а то вслух сказал: «Как она туда попала, не пойму». Девчонки за животы схватились, согнулись пополам от хохота. А он полез в колючий куст шиповника за тапкой.