Да и знакомая по Союзу логика церковного мышления напоминает в Израиле «русским» евреям узнаваемую здесь логику иудаистов. Скажем, толкование поэтичнейшей любовной лирики — «Песни песней» — как аллегории любви Израиля к Богу (именно на этом основании рабби Акива включил ее в канон Танаха): разве не точно также использовали свои тексты Отцы церкви? Или читаешь о еврейском «руах ха-кодеш» — и вдруг вспоминаешь: батюшки, в буквальном-то переводе это же Святой дух… А идея жертвенного искупления, эта вечная еврейская идея, когда погибшие мученики общин, страдальцы гонений и погромов, искупали грехи всего Израиля? Как же не вспомнить христианского Агнца, слагавшего голову за греховный мир?
И потому относиться к еврейству равнодушно, просто как к некоей параллельно-чуждой религии христианство не могло. Это было свыше его сил.
Вот нескольких парадоксальных сюжетов европейской истории. Например, насильственное крещение евреев не раз зафиксировано историками в Европе, но ни отцы Церкви, ни папы не одобряли и не санкционировали подобных акций — крещения оставались потугами ревнителей-любителей (потому евреи и смогли сохраниться как народ в Европе)… Почему так необычно — с точки зрения миссионерской по своей сути религии, христианства? Потому, что по догме миссионеры обязаны нести «благую весть» (Евангелие) тем, кто весть еще не получал. А евреи ее получили, более того, им ее принес самым первым, и самый авторитетный источник, который только имело христианство. Куда уж миссионерам… Евреи отвергли? Должны понести наказание за свое заблуждения. По этому вопросу в христианском мире споров не было. Но потому же — их нельзя насильственно обращать в веру…
Униженные, опозоренные, подавленные, евреи должны были — по решениям соборов и пап — все же дожить до второго пришествия Христа и убедиться, своими глазами, наконец, увидеть сами, что — неправы были перед Спасителем мира. Когда убедятся, только тогда только и может наступить на Земле новый, высший мир.
Этот церковный постулат в реальной жизни вызывал парадоксальные для христианского мира ситуации. Евреям дозволялось (не всюду и не всегда, конечно, но все же, все же…) жить в городах средневекового мира, считаться сословием, особого рода, но все же сословием христианского общества («рабами короны», личной собственностью суверена), владеть имуществом, пользоваться синагогами, кладбищами и пр. Они имели право на собственную униформу, какая положена была и любому средневековому сословию, нередко это была униформа «благородного человека» (камзол, жилет, башмаки и пр.) — в отличие от католиков-крестьян, скажем…
И евреи тоже не могли не размышлять о невероятности ситуации, при которой их злейшие враги, презиравшие, унижавшие, топтавшие их, одновременно позволяли им делать то, чего не позволяли своим единоверцам (истребление христианами собственных инакомыслящих — в Провансе ли, в Германии эпохи Тридцатилетней войны, в Британии в эпоху установления англиканства — отлично известно евреям. Как нация купеческая и ремесленная, они поддерживали контакты со всеми христианскими группами в обществе.)
Евреи обычно платили христианству полной взаимностью в чувствах. Переводчик на русский язык того текста, о котором я буду говорить ниже, Пинхас Гиль, написал в предисловии: «Еврейский народ всегда — с момента возникновения христианства и по сей день — с глубочайшим презрением относился к этой религии, рассматривая христианскую догму, как нагромождение глупостей и несуразностей, а христианскую мораль — как лживую и лицемерную. Евреи старались даже не упоминать имени основателя этой религии… Разнузданность нравов христианских народов, их жестокость и кровожадность, их отношение к евреям вызывали у наших предков лишь отвращение и страх» (8). Это естественно — уж если христиане с их заповедью «любить врагов своих», преследовали евреев долго, остервенело, ожесточенно, часто беспричинно, если христианское презрение и отвращение перешло по наследству даже к бунтовщикам против этой веры, к деятелям Просвещения (например, к Вольтеру), потом к антихристианам — нацистам и социалистам (коммунистам) — почему ж евреи с их потомственным высокомерием единственных знатоков Единобожия могли к соседям отнестись по-другому?
В Талмуде, главном сочинении еврейских мудрецов, встречаются в адрес Иешуа немногие презрительные оценки и отзывы. Я умышленно не цитирую их — точно так же, как не коллекционирую антисемитские выпады христианских богословов (скажем, Иоанна Златоуста). Если бы писал исследование, без того, конечно, нельзя было бы обойтись. Но я работаю в жанре эссе, и ненавидящие строки и абзацы — с обеих сторон — ну, что могут добавить к моему сочинению? «Ненависть тоже может быть средством гнозиса», — справедливо подмечал Николай Бердяев, но, увы, взаимная ненависть христиан и евреев никакого гнозиса, никакого познания ни с той, ни с другой стороны никогда не рождала. Тупые, слепые и бесплодные страсти, приводившие к жутким и глупым действиям, но никогда — к подлинному религиозному творчеству.
Основная интонация главного талмудического текста про Иешуа — того текста, что был некогда, в старину, извлечен составителями из Талмуда, к нему прибавили тексты мидрашей, да еще сдобрили его «элементами того, что можно назвать еврейским народным творчеством» (по выражению переводчика, того же П. Гиля), не сводилась к ненавидящим страстям самоуверенных религиозных ортодоксов. Анализом древнеталмудического в своей основе текста — «Историей о повешенном или истории Йешу из Нацрата» я и собираюсь заняться ниже в этой главе.
Сначала должно подготовить нерелигиозного читателя этого эссе к знакомству с особенностями того необычного жанра, в которых творились сочинения, подобные «Истории», о которой речь зайдет ниже.
Талмуд, или Устная Тора, составлялся на протяжении примерно пяти веков несколькими тысячами мудрецами-законоучителями, принадлежавших ко многим поколениям евреев. Их целью — после утраты государства, а потом и родины — было воссоздание некоего «духовного государства», способного сохранить внутри своих границ народ, творение рамок поведения в любых пространства, во всех временах временах. Не дать народу раствориться в окружающих мощных и высоко культурных национальных и имперских конгломератах! Талмуд возводил незримую стену, которая окружила еврейство границами необходимого поведения — во всех концах обитаемой ойкумены, в любой возникающей неожиданной ситуации, в любую эпоху, среди любого народа. Отсюда невероятная подробность и разработанность деталей жизни и быта, отсюда колоссальное значение, которое Талмуду как наставнику жизни придавалось в нации.
Талмуд состоит из двух неравных частей. Главная — «галаха» (существительное, произведенное от глагола «лалехет» — «идти», т. е. как надо идти, как действовать). Это — свод религиозного законодательства. Как ни странно, именно Галаха составляет относительно малую часть Талмуда — примерно шестую долю всего текста. Вторая часть — «Агада» (видимо, от глагола «леагид» — «сказать», т. е. сказание) занимает остальные пять шестых этих томов. Отец научной иудаистики Л. Цунц писал: «В Агаде есть все, что только можно себе вообразить, кроме зубоскальства и бездумного зубоскальства» (8): она включает комментарии к Писанию, рассказы из жизни мудрецов и их учеников, нравоучительные истории, притчи, религиозную поэзию, фанатстические истории, анекдоты, врачебные советы, сведения по географии, астрологии, биологии, заклинания, ворожбу, народные истории, тексты, посвященные приходу Машиаха, исторические сочинения, размышления на теологические темы, крылатые пословицы и афоризмы и пр., и пр.
Обе части отличаются друг от друга не только тематикой, но стилем, даже авторским духом, хотя сочиняли и тот, и другой раздел часто одни и те же люди. Будто заковав себя в чеканные формулы Закона, авторы в главах по соседству давали волю своей творческой свободе. «Если Галаха вечно хмурится, то Агада напротив приветливо улыбается, — характеризовал разницу стилей „ивритский Пушкин“, Хаим-Нахман Бялик. — Первая — воплощение Закона: требовательна, ригористична, тверда, как железо; вторая — снисходительна, терпима, тягка, словно масло, она — само милосердие… Если там — давящая сила предписаний, обязанность, которая порабощает, то тут — постоянное обновление, свобода, легкость, независимость… Там — сухость прозы, раз и навсегда избранная форма, маловыразительный, лишенный нюансов язык, господство рационализма. Тут — сочность поэзии, разнообразие, постоянная смена настроений, красочность языка, царство чувства» (9).
Нередко вместо термина «агада» богословы используют иное слово — «мидраш» (от глагола «дараш» — «комментировать»). Однако это не одно и то же: мидраш, конечно, может быть «агадой» (сказанием), но может ею и не быть… Сохранилось несколько огромных сборников «мидрашей», толкующих не только заповеди, но вообще всю жизнь человеческую. Многие мидраши сочинены уже после окончания Талмуда, этим они тоже отличаются от классической «Агады». В чем, однако, состоит разница между агадой, мидрашами и привычным для нас, светских людей XX–XXI веков, народным творчеством, фольклором?
Как фольклор любых иных народов, агада и мидраши передавались из уст в уста (до тех пор, пока Талмудический запрет на запись «Устной Торы» не был снят раввинами). Подобно фольклору, они существовали веками, передаваясь из поколения в поколение. Подобно фольклору, агада и мидраши предназначались всему народу, и не было синагоги, где бы их не читали и не цитировали. И все-таки между агадой и фольколором есть принципиальная разница.
Фольклор сочиняется народом, вернее, безвестными творцами, и уже только потом шлифуется теми, кто хранит и передает его из уст в уста. Агаду и мидраши сочиняли совсем не простые люди, а профессионалы — лучшие из лучших знатоков Торы, из мудрецов, из проповедников. И простые люди не смели такие тексты править… Правда, мудрецы действительно были связаны с народом (это и сделало агаду и мидраши внешне похожими на еврейский фольклор). Когда вы познакомитесь с текстом «Историей о Йешу», то убедитесь, насколько эта «агада» есть подлинно народный по стилю и духу текст. И все-таки это, повторяю, не фольклор, а скорее — особого рода литература. Можно выразиться так: народная литература.