Суд над колдуном — страница 5 из 19

Отравное зелье

В горнице дома Одоевского лежала на лавке, спрятав лицо в изголовье, боярыня Овдотья Ермиловна. Телогрея боярыни была вся измята. Из под волосника[33] выбились пряди темных нечесанных волос.

Дверь тихо отворилась и в горницу вошла ключница.

– Матушка боярыня, гостья к тебе, Стрешнева боярыня, Наталья Панкратьевна.

Овдотья Ермиловна встала и пошла навстречу гостье.

– Заждалась я тебя, Наталья Панкратьевна. Что долго не шла?

Гостья скинула опашень[34] и убрус[35] на руки ключнице. Лицо боярыни было по обычаю набелено и нарумянено. Но смотрела гостья тоже не весело.

– Пошто присылала, Овдотья Ермиловна? Ведаю, что сердце твое изболело. Молодший сыночек всегда у матери любимый. Те то уж поженились. Женатый сын – отрезанный ломоть. А того, Иванушку, господь в утешение вам послал. Утешный мальчик то и был. Нельзя не скорбеть. И прослезиться надобно, да в меру. Чтоб господа бога наипаче не прогневить.

– Ох, государыня моя, то и страшуся я, что господа бога прогневила.

– Васильевна, – сказала боярыня ключнице, – ты подь, я кликну, как надобно будет. А ты, сестрица, сядь на лавку поближе.

Боярыня закрыла лицо руками и старалась удержать слезы.

– Не ропщи, мать, – сказала Стрешнева. – Сына твоего господь взял. А ведаешь сама, бог все на лутчее нам строит. Даст тебе бог снова и сына и дочь.

– Ох, не говори, Наталья Панкратьевна, не будет у меня такого сынка, как Иванушко. Скорблю я по ем день и ночь. А только не затем я за тобой посылала, чтоб на горе свое великое жаловаться. То горе в могилу с собой унесу. Другое ноне мне сердце гложет. Нет мне покою, что обманула я хозяина своего, Никиту Иваныча. Сама ведаешь. Пустила я к Иванушке ведунью. А Никита Иваныч строго-настрого мне заказывал – с колдунами да с ведуньями не знаться. И слушала я его. А тут уж больно меня тот лекарь спужал, как Иванушке опух резать надумал. Голову я потеряла. Памятуешь? А ты мне про ту ведунью в тот час и сказала.

– Что ж, та ведунья добрая, – сказала гостья. – Многажды меня лечивала. Не худого тебе хотела, Ермиловна. Да, видно, не было на то господней воли, чтоб выздороветь Иванушке твоему. Аль поздо уж позвали мы ее. Нет тут вины моей.

– Христос с тобой, сестрица. Не к тому я. Ведаю, что добра мне хотела. И сама я так полагаю, что божья воля. А все думается – ну, как лекарь бы лутше помог. Его-то питье я боле не давала, как ведунья свое дала, а лекарево давать не велела. От его-де, – сказывала ведунья, – помереть может Иванушка. А ноне, что дале, то боле – в голове ровно молотом стучит: ну, как та ведунья не ученая и вред Иванушке сотворила. Може, не от лекаря он и помер?

– Не греши, Ермиловна, – сказала Стрешнева. – Не от лекаря и не от ведуньи Иванушка помер. Господь его взял. А на бога не оскорбляйся.

– Боюсь я, Панкратьевна, ох, боюсь! – заговорила горестно Одоевская. – Не узнал бы хозяин про мое ослушание. Добр он до меня. А тут не помилует. Впервой обманула я его так. Как помер Иванушка, ни о чем и думать мне не вмочь было. А тут вечор Никита Иваныч пришел, говорит – из Приказа прислали, велели остатное питье Иванушкино дать – дохтура его в Оптекарском приказе смотреть будут, доброе ли то питье. Не от его ль смерть ему приключилась? «Я де, – молвил хозяин, – у Иванушки на поставце питье взял да и отдал.» – С той поры нет мне покоя. Сама я не ведаю, кое питье хозяин мой взял – лекарево аль ведуньино? Сгинули обе скляницы. Искала я искала ноне – не найду. Ведуньино-то питье белесое было, а лекарево с краснинкой – то́ я памятую. А кое Никита Иваныч отослал – не ведаю. А спросить не смею.

– Пошто ж испужалась так, Овдотья Ермиловна. Коли Улькино питье, ведомо доброе. Бабка она ведущая. Сколь годов ее ведаю. Лечивала меня не единожды. И все с молитвою. Не как лекарь твой. Его-то кто лечить научал? Чай немцы – нехристи. И все их ведовство от нечистого. Неужли младенца нехристю доверить? Лекарь и душеньку ангельскую погубит. Ноне его душенька прямо к богу пошла. За тебя, небось, молится.

– Ох, болит мое сердце, сестрица! Боюсь, ну, как я сама детище свое рожоное сгубила. Поспрошать бы хоть бабку ту, Ульку, доброе ль питье Иванушке моему давала. Пошли ты мне ее, Панкратьевна, на поварню.

– Христос с тобой, Ермиловна! Да я ту жонку с той поры и не видывала. Жалеючи тебя, прислала к тебе, как Иванушке худо было. А с того дня и не видывала. И куды пошла она, не ведаю. Ты, мотри, сестрица, за мое добро мне худа не сделай. Не сказывай князь Никите Иванычу, что я ту жонку тебе прислала. Не любит князь Никита Иваныч ведуний. Коль он сведает, что была она у Иванушки, осердится и на меня.

– Не скажу, Панкратьевна, пошто сказывать? То мой грех перед хозяином.

Дверь опять тихонько отворилась, и ключница просунула голову в горницу.

– Ты что, Васильевна?

– Князь Никита Иваныч из дворца приехал. Смутен больно. В повалушу пошел.

Гостья быстро встала и, поцеловав хозяйку, торопливо надела опашень и убрус. Боярыня сделала знак ключнице, и та повела боярыню Стрешневу через другое крыльцо во внутренний двор.

Минуты не прошло, как раздались тяжелые шаги, и в горницу вошел князь Никита Иванович. Боярыня робко встала с лавки.

– Плачешь все, Ермиловна? – сказал боярин, и ласково положил ей руку на плечо. – А я к тебе с недоброю вестью.

Боярыня вся задрожала.

– Вишь, пуглива сколь стала. А весть та боле для меня недобрая. Сердце твое правду чуяло. А меня, видно, бес попутал. Доверился я лекарю тому. Ин, сказать тебе боязно. Отравил он, душегуб окаянный, Иванушку нашего.

Боярыня зашаталась и, как стояла около лавки, так и упала на нее.

– Виноват я перед тобой, Ермиловна. Не послухал тебя. И на ум не всходило мне, что убойца злой лекарь тот. Не ведал я, что и в Приказ Разбойный его забрали. А ноне поутру, как шел я от обедни за государем, жонка его попалась мне на площади, поведала, что забрали Ондрейку, а за что и сама де не ведает. Била мне челом, чтоб государю я за его слово молвил – вины де за им никакой нету. А я, сама ведаешь, до его добр всегда был. Тихий он такой а, науку лекарскую, думал я, понимает. И как помер свет наш, Иванушка, я на его сердца не имел. Сам он шибко убивался. Ну, думаю, видно, воля божья. Так и государю молвил, как он в передней ко мне подошел. А как государь к себе пошел, – я уж домой собрался – из Оптекарского приказа боярин Матвеев, Артамон Сергеич, приходит. Ко мне подошел да и молвит: – Что́-де ты, Никита Иваныч, к нам в приказ зелье присылал, так его-де дохтура смотрели и вышло-де то зелье лихое. Как дали его голубю испить, так тот голубь, мало спустя, и помер.

– Помер! – со стоном вскричала боярыня. Голова ее откинулась на изголовье, правая рука свесилась с лавки.

Боярин испугался и громко кликнул Васильевну.

В горницу прибежала ключница, а за нею сенные девушки. Они уложили боярыню поудобнее и стали ее растирать, чтобы она опамятовалась.

Боярин ушел к себе в повалушу[36].

Ученик доводит

В городе Смоленске тревога. Воевода, князь Мышецкий получил от великого государя указ – учинить большой повальный обыск и ратным людям в Стрелецком полку и посадским в городе. Расспросить их накрепко про лекаря Ондрейку Федотова. Долго ли, нет ли он на Смоленске жил и ладно ли ратных людей лечивал и не было ли за ним какого волшебства или чародейства или другого какого воровства[37]… И все распросные речи тех людей прислать на Москву в Разбойный приказ за своеручными подписями.

А еще велено сыскать в Смоленске лекарского ученика, Емельку Кривого, и расспросить его с великим пристрастием[38] про того же Ондрейку Федотова, а расспрося, прислать самого Емельку на Москву в Разбойный же приказ.

Ратных людей допросить не хитрое дело. Велел воевода полковнику Дамму построить полк на площади, вызвать попа и прочесть государев указ. А там и спросить ратных людей, не ведают ли они за лекарем Ондрейкой какого ду́рна.

Полковник так и сделал, как указано было. Вывел полк на площадь. Поп присяжную молитву прочел, а полковник указ великого государя. Ну, из ратных людей ни один не вышел и ни про какое Ондрейкино воровство не поведал.

Тогда полковник Дамм спрашивает:

– Ладно ли вас Ондрейка лечивал?

Кричат:

– Ладно! Добро!

– А волшебством али колдовством каким промышлял Ондрейка, как в полку лекарем был?

– Не промышлял! – кричат. – Не ведаем! Не было того!

– А люб вам тот лекарь был?

– Люб! – кричат.

– Ну, ин, подписуйтесь на листе, кто из вас грамотный.

Вышел стрелец, Кузька Косой, и за себя и за других полчан руку приложил. Тем дело и кончилось.

А вот с посадскими[39], с теми хлопот не оберешься. Когда еще соберешь их. Разослал воевода подъячих по городу и к торговым людям, и к мастеровым, и к целовальникам, и к крестьянам. Тот в отъезде, тот хворый лежит, тот дома не сказывается – кому охота в приказ итти.

Только на третий день собрали в приказной избе обыскных[40] людей: торговых людей – пять, целовальника – одного, мастеровых – десять, ямщиков – пять, крестьян – десять, всего – тридцать один человек. Меньше никак нельзя. Не то быть воеводе от великого государя в опале.

А тестя Ондрейки Федотова, купца Ивана Баранникова, не звали, да он сам пришел. Проведал, что с Ондрейкой беда стряслась.

Ну, ничего. Посадские люди тоже худого про Ондрейку не показали. Парень он был простой – дашь ему калач или яиц пяток, а он мази от вередов или питья от трясовицы даст – и помогало. А колдовать, шептать да наговаривать этого за ним не ведали. На том и руку приложили. Да коли бы и ведал кто, – кому охота показывать. Затягают потом по судам. Не ровен час еще на Москву пошлют. Бывали случаи. Нет, от судов лучше подальше. – Не ведаем – тут тебе и весь сказ.