Но дьяку Прошкин рассказ не очень понравился.
– А для какой справы[49] Ондрейка тех бесов скликал? Чай, не для пляски? Сказывай, напускал он тех бесов на кого, али как?
– Напускал, государь, напускал, – с охотой заговорил Прошка. – Возьмет какого беса и тотчас напустит.
– Да как напускал-то? Ведаешь? приговаривал, чай, что.
– Приговаривал, – повторил квасник, не так бойко. – Как не приговаривать? Только вот малость запамятовал, как он приговаривал-то. Дай срок…
– Государь, батюшко, – сунулась вдруг горбатая старушонка Феклица. До той поры она стояла в углу, никто об ней и не вспомнил. – Дозволь, государь, я тебе подлинно скажу, что вор Ондрейка приговаривал.
– Говори, коли ведаешь.
– «Стану я, не перекрестясь, выду я, не благословясь, пойду я на море-окиян. Есть на море-окияне лежит бел горюч камень. На том камени стоит дерево суховерхое. И как то дерево сохнет, чахнет, так бы раб божий какой сохнул да чахнул». На кого так по ветру напустит, тот враз и зачахнет. И то он все сказывал, как на костях ворожил. У его, государь, завсегда в горнице человечья кость припасена была.
– Государь, – выступила вдруг Олена, – дозволь и мне слово молвить. – Феклица та сама ведомо ворожея. То она и приговоры борзо сказывает. Клеплют они, государь, на Ондрейку.
– Не любо, Оленка, как послухи на мужа доводят! – злым голосом сказал дьяк. – Не поспела, знать, блинками да пирожками их употчивать.
– Пошто, государь, потчевать? Мы не так богаты.
– Батька казны пришлет. Он у тебя богатей. Молчи лутче, Олена. Нет тебе веры.
Олена посмотрела на мужа, но тот отвел глаза в сторону. Не мог он ей сказать, про отцовскую грамотку.
– Не меня, так Афоньку спроси, государь, – сказала Олена. – Он ведает, ворожил ли Ондрейка.
– Ин, будь по твоему слову, – согласился дьяк. – Подь сюда, Афонька. Сказывай, колдовал ли тот вор Ондрейка. Аль ты за его порукой, что не ворожил он и порчи на людей не насылал?
Глянул дьяк на Афоньку, тот весь так и задрожал, даже зубы во рту застучали.
– Государь милостивый! – взмолился он. – Сирота я бесталанный! Помилуй ты меня, холопа твоего! Не вели казнить!
– Как все подлинно скажешь, как попу на духу, так и не казнят тебя, – сказал Алмаз Иванов.
– Все скажу, государь милостивый! Как на духу, – торопился Афонька.
– Ну, говори. Ворожил Ондрейка, порчу насылал, зелье колдовское варивал? Кости человечьи у себя в горнице держивал? – спрашивал дьяк.
– Варивал, государь, зелье. Не сказывал мне в те поры, что колдовское. Кабы ведал я, ох, и к печи б не подошел. – Афонька задергал руками, да они были крепко связаны. Слезы так и бежали у него по лицу. – Помилуй меня, государь!.. И кости человечьи у его, государь, были. Ворожей он, государь. А меня по неразумию моему… Как я сирота горький…
Алмаз Иванов опять начал сердиться.
– Сказывай, какие наговоры Ондрейка приговаривал, как порчу насылал, – сказал он.
– Скажу, государь, не гневись лишь. – Афонька еще сильней задрожал. – «Стану я… на дерево… горюч-камень… Пойду я… на море-окиян… И как оно сохнет, чахнет… Помилуй, государь, запамятовал я…
– Ладно, – сказал Алмаз Иванов. – А то памятуешь, что те наговоры Ондрейка приговаривал, как зелье варил, да порчу насылал?
– Памятую, государь, памятую…
– Афонька! – крикнул вдруг Ондрейка. – Побойся ты бога!
– Молчи, вор Ондрейка, – закричал на него дьяк. – Ведаем мы ноне про все твое ведовство и колдовство. И про смертное убойство ведаем. Не поспела, знать, твоя жонка послухов накупить. Сыщем и про твое умышленье на государское здоровье. Быть тебе, Ондрейка, в срубе сожженным. – Бориско, – обратился дьяк к подъячему. – Всех приводных людей за караулом держать. Домой никого не пущать.
– А квас-от мой, государь, как же?.. – крикнул было Прошка, но стрельцы уже гнали всех в заднюю дверь.
– Чуешь, Юрий Ондреич, каков малый-то! – сказал дьяк, как за приводными людьми закрылась дверь. – Горюном прикинулся, а выходит самый злой вор и богоотступник. И убойца смертный! А у князь Никиты-то Одоевского с им добрая по́знать была. Я для князя опросный лист приготовил. Когда государь назначил боярам допрос ему чинить?
– А я, Иваныч, тово, путем-то государя не спрошал. Смутен больно ноне государь. Да ты не сумлевайся. Ноне же поговорю государю. Завтра аль бо после завтрава и позовем князь Никиту. И тебя я в те поры вверх[50] возьму.
– И Фынгаданова дохтура допросить бы надо поскорея для того, как Ондрейка на государское здоровье умышлял.
– Про дохтура-то я сказывал. То не ближний боярин. Государь дозволил Фынгаданова в Приказе допросить. Тебе лишь молвить запамятовал я.
– Ин ладно. Допрошу немца, Юрий Ондреич, и тебе доложу.
Немец доктор
На другой день дьяк Алмаз Иванов позвал в Приказ доктора Фынгаданова.
Доктор немец, хоть и не мало лет в России прожил, а говорить по русски не научился. Все с переводчиком ходил. К каждому немцу доктору такой переводчик назначался, толмачем назывался, из русских, да только языку немецкому наученый. Правда, понимать-то доктор по русски понимал не плохо, а говорить сам не мог.
Фынгаданов (фон Гаден) был доктор ученый. Во дворце лечил. Не самого царя Алексея Михайловича, а детей царских и царицу первую Марью Ильинишну. Вторая, Наталья Кирилловна, молода еще была, не хворала.
Росту Фынгаданов был высокого, сутуловат только немного, волосы рыжие, а усы и борода сбриты. Вошел он в Приказ, точно в гости, кивнул дьяку, сказал: «Guten Tag»[51] и что-то переводчику заговорил.
– Фридрих Карлович, – сказал переводчик, – просит спрос учинить поскорея. Надобно ему в Оптекарский приказ итти, травам каким-то испытанье делать.
– Вишь, какой прыткий! – сказал дьяк: – вызван он сюды по государеву указу ответ держать. Дело важное. Государево слово сказано. Спроси ты его, ведает он Ондрейку Федотова, лекаря и давно ли, нет ли?
Доктор Фынгаданов головою закивал и сразу что-то заговорил толмачу.
– Лекаря того, Ондрея Федотова, доктор давно ведает, – сказал толмач. – С той поры, как лекарь Федотов в Оптекарском приказе учеником был. У его-де, у Фынгаданова, лекарь Федотов и лекарской науке обучался. Ондрей Федотов лекарь добрый.
– Вишь ты! – ученик его, – сказал дьяк, нахмурясь. – То-то он его и хвалит.
Доктор опять что-то живо заговорил.
– Чего он лопочет? – спросил дьяк.
– Говорит, всякие, мол, ученики бывают. Русские-де в науке мало понимают. Иные ученики сколь много лет учатся, а толку нет. А Федотов-де, лекарь ученый, добрый лекарь.
– Вишь, нашел себе Ондрейка заступу! А пошто он Ондрейку вверх, в государынины хоромы водил и государских детей ему показывал?
Фынгаданов отрицательно замотал головой и сказал сам:
– Нэ било. Дворес нэ водиль.
– Вишь, – не признается! А нам про то, дохтур, подлинно ведомо, – сказал дьяк прямо Фынгаданову. – Государево слово сказано. А как будешь ты, дохтур, от того отрекаться, так отправим мы тебя в Пытошную башню. И будут тебя там пытать. Небось тогда и по русски заговоришь, немец!
Доктор руками всплеснул, сердито захохотал и что-то заговорил по немецки, строго так, даже ногой притопнул.
Переводчик помялся немного, в затылке почесал, но Фынгаданов еще что-то ему сказал, и он тогда заговорил:
– Сказывает дохтур, что, мол, ты это зря про пытку. Он-де, цесарского величества подданный, и пытать-де его не мочно, а коли ты с пригрозою молвить ему будешь, он сказывать не станет, и великому государю на тебя доведет.
– Вишь ты, норовистый какой! – удивился Алмаз Иванов. – Ну, да ин ладно. Не об ем спрос. Сказывай, дохтур – нам про то подлинно ведомо, – пошто ты того лекаря Ондрейку к царице Марье Ильинишне водил, в те поры, как царевич Симеон Алексеич живой был? А тот Ондрейка на царицу Марью Ильинишну да на царевича Симеона Алексеича по ветру напустил и след их государский вынял. А с того самого наговора царица Марья Ильинишна занедужила и царевич тож. А там царицы и не стало, а спустя малое время и царевич, Симеон Алексеич, помер. А приключилась им смерть с того, что тот Ондрейка, колдун и чародей, на их след пеплу чародейного сыпал. А тот след ты Ондрейке указал.
На тот раз доктор видно не понял слов дьяка, хоть и слушал его хорошо. Толмач должен был ему все перевести.
Пока переводчик говорил, Фынгаданов не один раз фыркнул и плечами пожал. А потом быстро заговорил по немецки.
– Дохтур говорит, – сказал толмач, – что царица Марья Ильинишна померла от огневицы. Приключилась у ней, как царевна Марья Алексеевна родилась. А царевич, Симеон Алексеич с роду здоров не бывал, все ножками маялся, и вылечить-де его никак не мочно было. Сам он, дохтур, и лечивал его и другие дохтура, немцы же. И про то про все в Дворцовом разряде писано. А про порчу-де и наговоры на след, так то, мол, все бабьи сказки.
Фынгаданов еще что-то сказал и толмач нехотя прибавил:
– И тому, мол, верят едино лишь дураки.
– Русски! – крикнул Фынгаданов. – Russische Narren![52] – повторил он по немецки.
– Про то спросу не было, – с обидой сказал дьяк.
– А вот пошто ты, – обратился он к доктору Фынгаданову, – того Ондрейку вверх к царице Марье Ильинишне водил и царевича Симеона Алексеича ему показывал?
Фынгаданов на минуту задумался, а потом вдруг хлопнул себя по лбу, рассмеялся и заговорил, стукая правой рукой по ладони левой.
– Дохтур говорит, – сказал толмач, – что, мол, царевич Симеон Алексеич родился в 173-м году[53] (1665) помер в 177-м (1669), алекарь-де Ондрей Федотов посылан в полк много ране, как царевич не родившись был, а на Москву воротился лекарь тот, когда и царица Марья Ильинишна и царевич Симеон Алексеич померши были. Дохтур Фынгаданов не мог-де тому лекарю Ондрейке Федотову царевича Симеона показывать, когда того лекаря в те поры и на Москве не было.