1
Николай Муравьёв не удивился, когда в полночь Кутузов отдал приказ войскам отходить с Бородинского поля. Потери во всех частях были огромными. И по тому, как быстро из-за малочисленности на марше проходили мимо главнокомандующего, стоящего рано утром на обочине дороги, дивизии, бригады и полки, всем стало ясно, что армию надо спасать во что бы то ни стало. Второго подряд генерального сражения она не выдержит. Но, как водится, эти трезвые мысли, которые посетили даже прапорщиков-квартирмейстеров при ознакомлении с состоянием армии после битвы, были затуманены у многих генералов и офицеров соображениями, никакого отношения к военному делу не имеющими. У некоторых, таких как начальник штаба армии генерал Беннигсен, голова была занята только тем, как подсидеть Кутузова и занять его место главнокомандующего, и на русскую армию ему, честолюбивому ганноверскому немцу, у которого руки были по локоть в крови отца нынешнего императора, седому разбойнику, как его прозвал Барклай де Толли, было просто наплевать. У большинства же военных русских людей от мысли, что придётся отдать неприятелю матупгку-Москву, Первопрестольную столицу, голова шла кругом и хотелось просто сжать в руках ружьё или саблю и кинуться на врага на пороге своего родного дома, а там будь что будет! Но Михаил Илларионович Кутузов не мог поддаваться в этот роковой для его Родины час ни благим порывам, ни тем более шкурническим. Несмотря на старческую немощь, он железной рукой вёл армию, а значит, и всю страну по единственно в то время правильному пути. Дальнейшие события показали верность его стратегии. Но какой ценой ему досталась эта победа над самым мощным противником, когда-либо приходившим до этого с мечом на Русь! Недаром он всего только на три месяца пережил «Великую армию», которую так беспощадно разгромил. Ведь приходилось если не воевать почти со всеми подчинёнными генералами, рвавшимися в бой, то уж держать их в узде — это точно. А сил у Кутузова становилось всё меньше. Он это чувствовал. Поэтому-то и вынужден был вести даже на войне покойный, неторопливый образ жизни, так раздражавший всех молодых, честолюбивых и полных сил генералов. Но Михаил Илларионович молил Бога только об одном: ему надо было дожить до того момента, когда последний неприятель или погибнет на русской земле, или будет вышвырнут вон.
«А там уж и помирать можно. Но до этого — ни-ни! Вези свой воз, покряхтывай, но вези. Это твой долг перед Родиной, матушкой-Россией, а всё остальное не имеет никакого значения!» — думал частенько старый полководец, поглядывая на многочисленную норовистую свиту или перечитывая нетерпеливые и раздражённые письма царя.
Вот и сейчас рано утром, после одного из величайших сражений в истории человечества, в котором его армия бесстрашно выстояла в битве с гениальным полководцем, он не предавался гордым иллюзиям, а уже деловито размышлял о том, что будет делать после того, как оставит Москву. А пока мудрый стратег играл партию с гениальным тактиком, исподволь заманивая его в западню, — военная жизнь, полная не только суровых испытаний, страданий и горя, но и высокого полёта патриотического духа русской армии, всего народа и страны в целом шла своим роковым чередом: москвичи покидали свой родной город. Тому, кто никогда не переживал раздирающего душу чувства бессильной ненависти и стыда, которое овладевает всем существом военного, вынужденного отдать врагу свой родной кров, свой город, где он родился и вырос, тому просто не понять, что переживал Николай Муравьёв, проезжая по московским улицам 31 августа 1812 года.
Прапорщик с трудом пробирался на коне по центру Москвы. Человеческое море захлёстывало его. По улицам сплошным потоком ехали роскошные кареты рядом с простыми телегами, щегольские дрожки и обшарпанные, просторные семейные рыдваны. Вот мимо остановившегося прапорщика проезжает на скрипучей, старой коляске поп, надевший одну на другую все свои ризы. По его медному круглому лицу катятся крупные капли пота. Но он даже утереться не может широкими рукавами: на его коленях — огромный узел с церковной утварью, сосудами и старинными книгами. Рядышком пристроился с большой иконой дьячок, зажатый между попом и дородной попадьёй, в руках которой весело блестит на теплом солнце самовар. Их коляску тащат, выбиваясь из сил, старая кляча и припряжённая ей в помощь корова, она испуганно смотрит по сторонам и громко, жалобно мычит. А рядом с ними в открытой коляске, забитой всяким домашним скарбом, на вьюках и перинах восседает купчиха в парчовом наряде, жемчугах и разноцветных шалях, во всём, что не успела уложить в сундуки. Мимо продолжали проплывать странные фигуры: то мужчина в каком-то платке на голове с кастрюлей в руках, то женщина в мужской шинели, а вот другая в байковом сюртуке. Плакали дети, цепляющиеся за юбки матерей, сидящих в экипажах или бредущих по пыльной дороге. У Николая было такое впечатление, что весь этот люд опрометью выбегал из своих домов, хватая из своего добра то, что попадётся под руки. В общем, ехали кто в чём попало, лишь бы вывезти побольше с собой, не оставлять же в добычу злодею! Над всей этой толпой стояло облако пыли, слышалось громкое ржание лошадей, мычание коров, и что особенно неприятно поразило молодого прапорщика, так это почти непрерывный, жалобный и тоскливый вой собак, сопровождавших своих хозяев.
Николай с трудом пробился сквозь толпу, на которую хотелось смотреть то улыбаясь, то плача, и наконец въехал во двор большого дома на Дмитровке, где вот уже двенадцать лет жила его семья. Отец прапорщика, Николай Николаевич Муравьёв, был управляющим у князя Урусова, своего отчима, он завещал ему за многолетние труды этот дом и подмосковное имение Осташево, кстати, сейчас уже занятое французами. Громко стуча каблуками по ступенькам лестницы, прапорщик взбежал наверх в бельэтаж, в знакомые комнаты, которые покинул полтора года назад, уезжая на службу в Петербург. Его шаги глухо раздавались по пустым залам просторного особняка. Семья Муравьёвых уже давно выехала в Нижний Новгород, оставив здесь только несколько слуг. Навстречу вышел в расстёгнутом нараспашку мундире старший брат Александр, служивший также квартирмейстером в армии.
— Тише, тише, не шуми, — проговорил он, размахивая длинными руками, — Михайла умирает. У него антонов огонь показался, и теперь ему операцию делают.
Николай осторожно вошёл в кабинет, где на столе лежал младший брат. Над его ногой склонился доктор с засученными рукавами и скальпелем разрезал загнившую рану, пуская из неё кровь и гной. Михаил посмотрел на вошедшего мутными от нестерпимой боли глазами и кивнул. Закусив побелевшие губы, он не издавал ни звука, только громко сопел, набычившись.
Николай почему-то вспомнил, что младший братишка вот так же вёл себя в этих же стенах кабинета, когда отец, строгий преподаватель военных наук и математики, спрашивал его урок, который он не успел выучить. Стоял, вобрав большую, круглую голову в плечи, и, насупившись, тяжело сопя, молчал. Правда, это бывало редко. Михаил обладал блестящими способностями, особенно к математике. В ней он преуспел больше всех, хотя со времён деда, автора первой русской алгебры, в семье Муравьёвых эту науку все мужчины знали блестяще.
Оба старших брата вышли из кабинета. Вскоре к ним присоединился и доктор, лучший в Москве оператор-хирург, швейцарец Лёмер. Он помыл свои жилистые волосатые руки в тазике, принесённом старым слугой, вытер их о белое полотенце и, застегнув манжеты, закурил сигару.
— Надежда есть, молодые люди, но очень небольшая, — проговорил он сквозь зубы и вынул большую серебряную луковицу часов. — Я покидаю вас, господа, — поклонился чопорно, — у меня ещё один визит, и затем мне тоже пора выезжать из города.
Братья остались одни в гостиной. Из приоткрытого окна слышался шум толпы, запрудившей Дмитровку, а рядом стоявшие часы пробили полдень и заиграли старинный минуэт. Эти знакомые до боли милые домашние звуки гулко отдавались мрачным прощальным эхом под лепными сводами высоких комнат родного дома, который они через несколько часов должны были покинуть, отдав врагу. За дверью послышался стон и голос младшего брата. Он просил воды. Братья бросились в кабинет. Им было почему-то стыдно, что они живы и здоровы.
Вскоре братья уже отправили умирающего Михаила в Нижний Новгород в сопровождении известного московского доктора Мудрова. А сами на следующий день тоже покинули родной город.
2
Николай к вечеру второго сентября был уже в пятнадцати вёрстах от Москвы. Рязанскую дорогу, по которой он ехал, всю сплошь заполонили беженцы и отступающие войска.
— Ну, слава богу, весь народ в поход поднялся! Супостату теперь несдобровать! — проговорил невысокий, коренастый солдат, шагающий рядом.
Николай всмотрелся в него. В сумерках белели седые усы на его дочерна загорелом лице.
И тут вдруг раздался страшный грохот. Все обернулись назад, к покинутой Москве.
— Это пороховые склады рвануло, — громко печальным голосом, хриплым от волнения, сказал пожилой чиновник, снимая покрытую густым слоем пыли шляпу и крестясь.
Над городом вспыхнул огненный столп и осветил жутким заревом все окрестности на сотни вёрст вокруг.
— А вот это уже винные и водочные магазины пошли гореть, — добавил крупный бородатый купец, посматривая на сине-алые волны пламени, бегущие над Москвой.
— Мамочка моя родная, что же это творится-то с родимой? — плакала высокая худая женщина в чёрном платке и с каким-то узлом, перекинутым за плечи. — Бедная наша Московушка, — запричитала она пронзительно громко, как по покойнику.
— Хватит, мать, выть! — строго прикрикнул на неё купец. — Садись лучше на телегу вот ко мне и помолчи. А французишки пусть знают, — повернул он к Москве широкое бородатое лицо, освещаемое темно-красными, кровавыми сполохами, и, рванув на груди рубаху, ударил себя в волосатую грудь, — последнюю копейку на ополчение отдам, сам пику возьму в руки и, видит Бог, не успокоюсь, пока хоть один нехристь-лягушатник останется на земле нашей православной. Попомнят они этот пожар, — проговорил глухим голосом и пригрозил здоровым кулачищем в сторону алого зарева.
На лицах окружающих тоже застыло строгое, решительное выражение. Хотя все шли в молчании, Николай понял, что никто из окружающих его людей никогда не склонит головы перед завоевателем. Теперь это уже была не толпа беженцев, а именно, как сказал старый солдат, народ, поднявшийся в поход на завоевателей. И тут молодой прапорщик впервые почувствовал нерасторжимую связь уже не только с армией и с каждым солдатом из её рядов, так остро осознанную им во время Бородинской битвы, но кровную, неразрывную связь со всем русским народом. Это пронзительное чувство общности с любым русским человеком, с простым мужиком, так же как и он, столбовой дворянин, страдающим и негодующим в этот трудный для Родины час испытаний и бредущим по пыльной Рязанской дороге с болью в сердце и с крепнувшей решимостью умереть, но отомстить врагу за поругание отеческих святынь. Всё это ощутил Николай Муравьёв в тяжёлый, но одновременно и великий для России час во время начала грандиозного пожара в Москве 1812 года. Отблески этого зарева осветили всю Россию. Каждый русский почувствовал огонь этой всё сметающей на своём пути ненависти к захватчикам. «Великая армия» Наполеона была обречена, хотя ещё и не догадывалась об этом. Горела уже не только Москва — горела вся Россия. И никто патриотический огонь погасить был теперь не в силах. Это чувствовал Муравьёв не только все последующие месяцы Отечественной войны, но и всю свою нелёгкую, но прожитую с честью и славой жизнь. Россия в судьбоносные дни менялась на глазах, вместе с ней взрослел и крепчал не только в плечах, но и духовно юный прапорщик. Многоводный поток русской жизни продолжал нести его, как миллионы и миллионы других людей, но теперь он уже не был просто малой песчинкой в грандиозном движении, а осознавал себя неразрывной частью великого всемирно-исторического процесса, где его личные усилия неминуемо отражались на общей судьбе, и от того, как он себя поведёт, как будет выполнять свой долг, зависит и будущее его народа, а в чём-то, пусть и в малой доли, и всего человечества. Эта гордая убеждённость в своей предназначенности для великих дел давала силы Николаю в последующем выходить, казалось бы, из безвыходных ситуаций, служить России во что бы то ни стало, часто вопреки судьбе и воле власть имущих, частенько пытавшихся вставлять ему палки в колеса. И этой основополагающей черте своего характера Муравьёв был обязан трагическому и славному Двенадцатому году.
Все роковые для себя последствия пожара Москвы французы осознали значительно позднее. Сначала они не обратили особого внимания на мелкие очаги огня, возникавшие то тут, то там в различных предместьях оставленного москвичами города. Но на третий день по вступлении врага в русскую столицу началось такое, что ужаснуло даже самых грубых и бесстрашных вояк.
…Было жарко, невыносимо пекло солнце. Он идёт во главе колонны еле бредущих по пустыне солдат. Слышны удары прикладов о камни. Многие уже опираются на ружья, как на костыли… А над головами, в бледно-голубом небе, зловеще парят стервятники, слетевшиеся сюда со всей Сирийской пустыни. Скоро, очень скоро им будет чем поживиться… Наполеон открывает глаза и облизывает пересохшие губы.
«Господи, что за чертовщина? Он опять на этой жуткой, выжженной солнцем пустынной дороге, отступает после неудачной осады проклятой им тысячи раз крепости Сен-Жан д’Акр в Сирии. Неужели все его десятки успешных кампаний и выигранных сражений по всей Европе, его императорство — только бредовый сон молодого, умирающего от жажды генерала в дикой, зловещей пустыне? А на самом деле ничего этого не было, и то, что ждёт его впереди, это только участь стать поживой для летающих всё ниже и ниже тварей с огромными клювами и когтями?»
Бонапарт вскочил с дивана, на котором прикорнул, укрывшись шинелью. Огляделся. Над головой низкие своды, расписанные какими-то диковинными птицами и зверями. В маленькие оконца бьёт нестерпимо яркий, неестественный свет…
— Да я же в Москве, в царских палатах! — воскликнул Наполеон, тряся головой и пытаясь отогнать от себя те жуткие видения, которые его так испугали. — Я же в московском дворце, чёрт побери, и уже много лет император Франции и властитель всей Европы, — говорил он сам себе, словно хотел убедиться в этом. — Но почему так жарко, пахнет какой-то гарью и хочется нестерпимо пить, как тогда, тринадцать лет назад, в Сирийской пустыне?
— Пожар, император, Москва горит, и уже дымятся крыши дворцов у нас в Кремле! — выкрикнул громко, тяжело хромая на ходу, вошедший к императору его генерал-адъютант Жан Рапп, раненный в бедро на Бородинском поле, но не оставивший службу при обожаемом властелине.
Наполеон, ничего не говоря, прямо босиком подошёл к окну и распахнул его. В лицо ему пахнуло таким жаром, что казалось, опалило ресницы и брови. Император отшатнулся. Сначала он подумал, что отворил дверку печки, а не окно, но, прикрыв лицо рукой, всмотрелся. Перед ним бушевал огненный океан. Вся Москва горела разом. По ней перекатывались огромные огненные волны. Бешеный ветер нёс миллионы искр, груды угля и пылающих головешек. К оконной раме и стене нельзя было притронуться — так они раскалились. В комнате уже стали тлеть занавески и ковёр под ногами.
В палату вбежали пасынок Наполеона Евгений Богарне и начальник штаба Бертье. Они умоляли покинуть Кремль. Император, натянув сапоги, стал мрачно шагать по залам дворца. Вот он — сюрприз, который ему подготовили этот полусумасшедший фанатик-патриот Ростопчин и хитрый, одноглазый чёрт Кутузов. Наполеон в бешенстве кусал губы.
— Какое ужасное зрелище! Это они сами жгут. Сколько дворцов! Такой прекрасный город — и всё в пепел! Какое невообразимое решение! Что за люди! Это скифы! — кричал хриплым, сорвавшимся от дикой ярости голосом император, и вдруг ему почудилось, как над головой вновь зашелестели крылья стервятников. — Неужели это был вещий сон и нужно убираться из Москвы и вообще из России подобру-поздорову?
Он смертельно побледнел, но тут же взял себя в руки. Нет, он поставит на колени этих дикарей! И выедет из этого города победителем на белом коне, как и въехал сюда два дня назад, полный радостных надежд.
Но, как ни успокаивал себя император, покинуть Москву, причём очень поспешно, ему всё же пришлось через два часа — правда, пока не навсегда. С огромным трудом удалось вместе со свитой пробраться сквозь огненные коридоры, в которые превратились улицы, за город. Да и то Наполеону повезло, что неподалёку от Кремля они натолкнулись на мародёров из корпуса Нея и солдаты вывели заблудившегося в огне их «маленького капрала» в огороды, сплошными полями окружавшие русскую столицу. Император мрачно созерцал своё воинство, пёкшее в золе костров только что выкопанную картошку, восседавшее в грязных сапогах на роскошных креслах, обитых шёлком, и укрывавшее заморённых лошадок кусками драгоценных гобеленов, похищенных из дворцов, уже превратившихся в пепел. Солдатня пила из хрустальных бокалов, фарфоровых чашек и серебряных церковных потиров дорогие вина и горланила песни. Некоторые кидались к императору, чтобы угостить и его. Их с трудом отпихивали адъютанты и конные егеря из малочисленного эскорта.
— Веселитесь, ребята, Москва ваша, вы заслужили своей кровью и потом, чтобы пировать на развалинах столицы этих скифов. Я дарю её вам! — вдруг прокричал громко Наполеон.
— Да здравствует император! — прорычали привычный клич тысячи глоток.
Наполеон, несколько успокоенный, продолжил путь.
«Пока у меня есть армия, я не победим, снова уверен в своей счастливой звезде. А эта жуткая дорога отступления, что приснилась мне сегодня, никогда больше не повторится в моей судьбе! Никогда! — уверял себя гениальный полководец, но червь сомнения всё же копошился в его душе».
Вскоре император уже подъехал к загородному Петровскому дворцу, где провёл несколько дней, мрачно шагая по гулким залам и наблюдая, как над деревьями парка кружатся слетающиеся к догорающей Москве целые тучи ворон и воронов.
— Вскоре им будет чем поживиться, — бормотал себе под нос Наполеон и вновь, мрачный, нахохлившийся, шагал как автомат по дворцу, изредка взглядывая из-под чёлки давно не стриженных волос острыми, жгучими тёмными глазами в окна, где клубились облака дыма, пригоняемые ветром из города, да, громко каркая, летало воронье.
3
Все тридцать шесть дней, которые французы провели в Москве, русская армия, вставшая в укреплённый лагерь в Тарутино, к юго-западу от Москвы, прикрывая дорогу на Калугу, копила силы для решительного удара по захватчикам. А Наполеон, вернувшись, когда стих пожар, в Кремль, упорно ждал ответа на предложения о мире, которые он посылал и в Петербург императору Александру, и в Тарутино Кутузову. Но русские даже слышать не хотели ни о каком соглашении с врагом, захватившим их священную столицу и устроившим конюшни в московских храмах. И вот 7 октября (по старому стилю) 1812 года французский император покинул Москву. За ним плёлся огромный обоз. Солдаты «Великой армии» никак не могли расстаться с награбленным. Наполеон направлялся к Калуге. Он хотел провести своё войско к Смоленску по неразграбленной Калужской дороге. Но тут у него на пути встал 6-й корпус Дохтурова. Ожесточённый бой завязался прямо на улицах маленького провинциального городка Малоярославца. Он восемь раз переходил из рук в руки в течение всего дня 12 октября. Принцу Евгению Богарне со своим двадцатитысячным корпусом удалось всё же к вечеру взять город, но на следующий день, как только рассвело, французы увидели перед собой уже всю русскую армию. Кутузов решил стоять насмерть, не давая неприятелю прорваться на юг. И тут враг, впервые за всю войну, дрогнул. Он не решился напасть на выстроившиеся в предрассветном тумане русские полки, похожие на мощные тёмно-зелёные утёсы среди моря жёлто-серых осенних лесов и полей. Всего месяц назад Наполеон не задумываясь бы бросил солдат в атаку, но теперь медлил. Французский император сидел в избе небогатого крестьянина в деревеньке Городня, неподалёку от Малоярославца, и, склонившись над картой, размышлял: пробиваться к Калуге или отступать к разорённой Смоленской дороге? Он сжимал виски руками и не отводил взгляда от карты.
«Боже мой, я, непобедимый Наполеон, перед которым трепещут все монархи Европы, никак не могу решить: принять ли бой или позорно убегать?» — думал император и скрипел зубами в бешенстве от собственного бессилия.
Он сидел на простой лавке, облокотившись на шершавые доски стола, где были разложены карты и другие штабные бумаги. Маршалы в мундирах, расшитых золотом, полукругом стояли перед ним, переминаясь на скрипучих половицах. Только Мюрат сидел у дальнего конца стола, небрежно бросив на стол шапку из леопардового меха с торчащими страусиными перьями. В бедной крестьянской избе она выглядела просто фантастично, подчёркивая всю нелепость положения, в которое попал император Франции. Пахло крестьянским крепким духом: кислой капустой, луком, связки висели по стенам, и овчинами, сушившимися на печке. Генералы же принесли с собой ароматы одеколона, табака и конского пота.
— Дьявол! — выругался Наполеон и ударил по бегущему по столу таракану линейкой. — Вы так и будете все молчать? — зло уставился корсиканец на маршалов. — Хоть кто-нибудь из вас всё же осмелится высказаться?
Маршал Бессьер, командующий гвардейской кавалерией, кашлянул и, зажав под мышкой чёрную треугольную шляпу, обшитую золотым галуном, выступил вперёд. Его вытянутое лицо с большим носом, непривычно разросшимися усами и небритым подбородком выражало мрачную решимость.
— Принимать сражение, которое нам сейчас навязывает Кутузов, опасно и чревато гибелью всей нашей армии, Ваше Величество.
— Это почему же? — воззрился на него Наполеон, зло кусая свои красные пухлые губы.
— Так ведь надо же учитывать, в какой позиции и против какого врага мы собираемся сражаться. Разве мы не видели поля вчерашней битвы, не заметили, с каким исступлением русские ополченцы, едва вооружённые и обмундированные, шли на верную смерть! Ну, положим мы здесь, под Москвой, больше половины армии, самую боеспособную её часть, а с кем пойдём назад, к Смоленску? Со сбродом в бабьих кофтах и шубах, который уже давно забыл, что такое строй и дисциплина?
Бессьера поддержали другие маршалы. Они отводили глаза, но все стояли на своём: нужно отступать.
— Вас ещё не побили, а вы уже готовы улепётывать! — воскликнул император, вскочил с места и забегал по избе.
Раздавил ещё одного, убегавшего по коричневым половицам таракана носком сапога и плюнул себе под ноги.
— Вот в кого вы превратились за месяц сидения в Москве, — показал император на другое усатое насекомое, проворно шмыгнувшее в какую-то щель.
Наполеон огляделся. В избе было сумрачно, в маленькие оконца падал тусклый свет раннего осеннего утра.
— Я осмотрю позиции и только после этого приму окончательное решение, а пока будьте готовы принять бой, — сухо сказал Наполеон, кутаясь в свою длиннополую серую шинель без всяких знаков отличия, и стремительно вышел из избы.
Вскоре Наполеон уже скакал на чистокровном арабском скакуне по просёлочной дороге в сопровождении нескольких генералов и маршалов и маленького эскорта. Под копытами коней хрустел ледок на замерзших лужах. Из-за туч выглянуло солнце, и празднично засверкали покрытые инеем кусты репейника и чертополоха по обочинам дороги. Над ними, весело и беззаботно потрескивая, порхали в ярких пёрышках щеглы. Пахло сырой, подмороженной опавшей листвой и грибами. Император невольно залюбовался сине-прозрачным небом, зелёным полем, на котором густились дружные всходы озимых, и шелестевшей неподалёку серо-коричневыми, побитыми морозцем листьями дубовой рощицей. И тут именно из-за неё вылетели казаки в чёрных меховых шапках, синих мундирах с яркими малиновыми лампасами на широких шароварах. Они что-то громко кричали и, размахивая пиками с красными древками или кривыми саблями, широко рассыпавшись густой тёмно-синей лавой по изумрудно-зелёному полю, неслись стремительно и неотвратимо к дороге, по которой в это время неспешно тащился французский армейский обоз и артиллерийская батарея. Часть казаков, заметив группку всадников в ярко расшитых золотом мундирах и шляпах, скакавших неподалёку от обоза, свернула к ней. Генералы, выхватив сабли и шпаги, окружили своего повелителя. Наполеон, тоже со шпагой в руке, ждал приближения угрожающе кричавших и свистевших бородатых всадников на проворных, таких же косматых и диких лошадках. С жутким гиканьем казаки обрушились на французов. Малочисленный эскорт был мгновенно смят. Вот один из казаков, почти пробившийся к императору, пронзает пикой лошадь, взмывшую на дыбы, под генералом Раппом. Верный Жан падает на землю, но, несмотря на свою ещё не зажившую до конца рану бедра, проворно вскакивает и снизу прокалывает насквозь своей шпагой рвущегося к императору казака. Другие генералы тоже остервенело отбиваются от пик и шашек русских кентавров. Наполеон с каменным выражением лица — оно всегда появлялось у него в минуты опасности — перекладывает шпагу в левую руку и достаёт правой пистолет, хладнокровно взводит курок: живым не попадёт к ним в лапы. Императоры в плен не сдаются!
Но в этот момент, который мог досрочно решить исход всей войны, на казаков обрушился вовремя подоспевший Бессьер с двумя эскадронами конных гренадеров и драгунов. Наполеон был спасён, однако никакой радости не выказывал.
— И это творится в тылу у наших войск! — воскликнул он.
— Ну я же говорил, Ваше Величество, — опуская саблю в ножны, ответил Бессьер, переводя дух. — Эти казаки да и всякие партизанские отряды, составленные даже из крестьян с вилами, шастают по нашим тылам, как у себя по огородам. Они облепили нашу «Великую армию», как огромные тучи слепней, будь они неладны. А наши вояки превратились в жалких маркитантов, стерегущих набитые награбленными пожитками обозы.
— Прекратите, маршал, и так тошно, а вы тут ещё заупокойную нам тянете…
— Я говорю вам правду, мой император, как старый солдат, и считаю делать это своим долгом.
— Ваш долг, маршал, храбро воевать, а не зудеть у меня над ухом, как осенняя муха, — огрызнулся Наполеон и поскакал на передовые позиции. Рекогносцировка должна была быть проведена во чтобы то ни стало, император не отступал от своих решений.
Но, осмотрев позиции русских и проверив состояние своих войск, Наполеон в этот же день отдал приказ отступать по разорённой Смоленской дороге. Впервые в жизни он не принял боя. Это было начало конца. «Великая армия», превратившаяся в один огромный обоз, потащилась по тому же пути, какой она победоносно прошла всего полтора месяца назад. Тем разительнее были те изменения, произошедшие с нахальными, бравыми вояками, которые совсем недавно смело, с высоко поднятыми головами шли на стрелявшие картечью по ним в упор русские батареи под Смоленском и Бородином. Теперь же угрюмые и озлобленные толпы, всё более теряющие не только воинский, но и просто человеческий облик, валом валили по грязным осенним дорогам России, устремившись на запад, к Смоленску, как в страну обетованную. Там они надеялись найти еду и кров. Но на подходе к Вязьме Россия вновь преподнесла сюрприз уже отчаявшимся воякам, согнанным на её необозримые поля со всех концов Европы великим честолюбцем, — 25 октября ударили морозы. И не два-три градуса, как обычно бывало ежегодно в это время глубокой осени, а сразу двадцать. В Москве «Великую армию» встретило море огня, теперь провожала жуткая стужа. Россия сомкнула вокруг незваных пришельцев ледяные объятия.
И вместе со всей своей армией по ледяной пустыне брёл Наполеон. Вновь над его головой зашелестели крылья чёрных птиц. Но теперь это были не стервятники, а воронье. И если ещё до Смоленска удавалось поддерживать хоть видимость порядка в рядах комбатантов, тех солдат, которые ещё подчинялись воинской дисциплине, то после того, как изголодавшиеся многоязычные орды разгромили собственные продовольственные склады в этом западном форпосте захватчиков, «Великая армия» разбилась на несколько частей и уже не пошла, а побежала на запад, откуда всего три месяца назад с такой помпой явилась на Русь. И по иронии судьбы именно под стенами Смоленска и под селением Красное, где в начале войны корпус Раевского и бессмертная дивизия Неверовского дали свой первый, самый ожесточённый отпор оккупантам, именно здесь русские авангардные части окончательно разгромили врага. За три дня боев под Красным наполеоновская армия перестала существовать. И теперь на запад бежали разрозненные отряды, возглавляемые отдельными маршалами и генералами. Сам Наполеон во главе поредевшей гвардии стремительно нёсся впереди бредущих полузамерзших мертвецов, которые уже даже не обращали внимания на казаков и другие русские войска, а, давно побросав оружие, только протягивали обмороженные руки и посинелыми, почти смёрзшимися губами выговаривали только одно знакомое им русское слово:
— Хли-иба, хли-иба!
Николай Муравьёв весь этот суровый месяц ноябрь, когда закатилась звезда и «Великой армии» и её предводителя, двигался в авангарде русской армии. Но если до Красного ещё шла война, гремели выстрелы и наши колонны шли в атаки на врага, то после этого рокового в судьбе захватчиков географического пункта Николай ехал по Смоленской дороге на запад, так сказать, среди французской армии или среди того сборища замороженных теней, в которое она превратилась. Случалось частенько, что приходилось останавливаться посреди дороги, вылезать из саней и вытаскивать очередного замерзшего мертвеца из-под полозьев; ледяные руки или ноги цеплялись и не давали дальше двигаться. Во многих деревеньках и городках встречались огромные костры, сложенные из мертвецов, пересыпанных конских навозом, чтобы получше горели. Они жутко дымили и издавали такой смрад, что невозможно было дышать и в нескольких десятках метров от них. С тех пор Муравьёв всю жизнь не мог переносить запах горящего навоза: сразу же вспоминался ноябрь 1812 года и эти жуткие костры. Николай, как, впрочем, и вся русская армия, не ожидал, что в конце осени уже въедет в Вильно, в тот город, откуда и начиналась первая в его жизни военная кампания.
Остановился, как и в первый приезд, в доме пана Стаховского на Рудницкой улице. Здесь его встретила немного поблекшая пани Магда.
— О, как не повезло этому великому человеку! — заявила она, как только осталась наедине со старым постояльцем.
— Зато повезло нам, Магда, — ответил бравый русский квартирмейстер, закручивая ещё жидкий ус и обнимая за столь знакомую талию очаровательную, опечаленную падением французского кумира полячку. Впрочем, пани Магда, как и вся эта непостоянная нация, быстро утешилась в старых, таких уже привычных и нежных объятиях.
И для молодого квартирмейстера потекли прежние армейские будни. Но теперь он уже смотрел на всё другими глазами. Война широко открыла их и осветила многие привычные предметы и явления прежней мирной жизни новым светом. Так, неприятно поразил его маленький эпизод на смотре Измайловского полка, который проводил вернувшийся из Петербурга в Вильно цесаревич Константин Павлович. В своей обычной грубо-бесцеремонной манере рявкнул перед строем:
— Эти вояки всякую выправку потеряли! Они умеют только драться!
И это он говорил о солдатах, на Бородинском поле вставших живой стеной перед кавалерией французов и не позволивших ей прорваться за Семёновский овраг в тыл всей русской армии. Они потеряли меньше чем за час половину полка, но выстояли. И об этих героях так пренебрежительно отзывается какой-то курносый фанфаронишка, всю войну отсиживавшийся с коронованным братцем в Петербурге, за сотни вёрст от врага! Николай Муравьёв с холодным презрением посмотрел на наследника престола и на следующий же день подал рапорт, в котором просился в отпуск на поправку здоровья. Заниматься мелким чинодральством, после того как враг был уже изгнан из России, Николай не хотел. И как ни убеждали его приятели, что именно сейчас-то и нужно оставаться в войсках, когда всех будут представлять к наградам и к чинам, Муравьёв, показав строптивый характер, уехал из Вильно в Петербург.
31 декабря он уже был под гостеприимным кровом дяди Николая Мордвинова, и впервые в жизни уже не старый гренадер, а молодой племянник рассказывал, покуривая трубочку, о боевых походах, лихих штыковых атаках и ночных рейдах в тыл противника. Вся семья внимала, открыв рты, рассказам молодого, но бывалого воина, а двоюродные братья и сестрицы дрались между собой, чтобы усесться поближе к старшему брату или удостоиться чести принести ему табаку или спичек. Это была главная награда Николаю за все испытания и ещё гордое чувство собственного достоинства, которое уже никто до конца его жизни не смог поколебать! А то, что многие его товарищи, оставшиеся при царственных самодурах, обошли его в наградах и чинах, так это было дело наживное. Николай был уверен, что в следующую кампанию против Наполеона в Европе в этом же, 1813 году он своё наверстает, ведь служить и, главное, воевать он умеет. Двенадцатый год научил!