1. Ставка Л. Джорджа
На основании прошедших перед нами фактов мы имеем право сказать – даже без оговорок, – что несостоявшийся в весенние месяцы отъезд царской семьи в Англию сам по себе ни в коей степени не стоял в связи с изменениями, которые произошли к концу марта во взглядах английского правительства на целесообразность предоставления Царю права убежища в Англии. Формальной ответственности за то, что царская семья осталась в России, на английское правительство возлагать нельзя. Поскольку речь может идти об этой ответственности, вопрос в отношении английского правительства должен быть поставлен по-иному. Если бы английское правительство проявило и в дальнейшем ту настойчивость, какой была проникнута нота 11 марта, когда, как мы знаем, английский посол в Петербурге получил предписание указать Врем. Прав. на «величайшую важность» скорейшего перевала императорской фамилии в Англию, не изменилась ли бы несколько двойственная с самого начала позиция революционного правительства и не разрешился ли бы вопрос об отъезде совершенно независимо от расследования дела о верховной власти в Чрез. След. Комиссии? Если бы вопрос так принципиально разрешился, то историческая оценка из сферы политической морали, т.е. нравственной ответственности, переходил бы в область весьма субъективного учета тогдашней конкретной обстановки в России – могло ли бы Вр. Правительство при содействии англичан фактически вывезти царскую семью из России? Однако, нет никакого сомнения, английское правительство моральную проблему откинуло и встало, под влиянием бывшего тогда премьером Л. Джорджа, на путь реалистической политики интересов дня, как они рисовались тогда руководителям парламентского общественного мнения.
Дочь Бьюкенена в своих, по-видимому, нашумевших в Англии воспоминаниях относительно телеграммы «10 апреля» (нов. ст.) дала такие пояснения: взволнованный посол рассказал своей семье, что в Лондоне находят теперь «предпочтительным отговорить императорскую семью от мысли приехать в Англию». «Правительство опасается, как бы это не вызвало внутренних волнений. Идут какие-то революционные разговоры в Гайд-Парке; рабочая партия заявляет, что она заставит рабочих бросить работу, если Императору будет разрешен выезд. Мне предписано отменять соглашение с Времен. Правительством». Впоследствии посол сообщил дочери, что намеченный план переезда царской семьи был разрушен Л. Джорджем, сообщившим королю сведения о враждебных настроениях в стране и убедившим короля, что опасность, грозящая императорской семье в России, крайне преувеличена британским посольством в Петербурге, которое излишне прислушивается к мнению бывших придворных.
В дополнение к рассказу мисс Бьюкенен Дионео в «Посл. Новостях» привел выдержку из передовой статьи, появившейся в «газете премьера» (т.е. «Daily Telegr.») и озаглавленной «Почтительный протест»: «Мы искренне надеемся, что у британского правительства нет никакого намерения дать убежище в Англии Царю и его жене. Во всяком случае, такое намерение, если оно действительно возникло, будет оставлено. Необходимо говорить совершенно откровенно об этом. Если Англия теперь даст убежище императорской семье, то это глубоко и совершенно справедливо заденет всех русских, которые вынуждены были устроить большую революцию, потому что их беспрестанно предавали нынешним врагам нашим и их. Мы жалеем, что вам приходится говорить это об экзальтированной даме, стоящей в столь близких родственных отношениях к королю, но нельзя забыть теперь про один факт: Царица стала в центре и даже была вдохновительницей прогерманских интриг, имевших крайне бедственные последствия для вас и едва не породивших бесславный мир. Супруга русского Царя никогда не могла забыть, что она немецкая принцесса. Она погубила династию Романовых, покушаясь изменять стране, ставшей ей родной после замужества. Английский народ не потерпит, чтобы этой даме дали убежище в Великобритании. Царица превратит Англию в место новых интриг. Вот почему у англичан ныне не может быть никакой жалости к павшей Императрице, ибо она может предпринять шаг, который будет иметь гибельные для Англии последствия. Мы говорим теперь совершенно откровенно и прямо: об убежище не может быть речи, так как для нас опасность слишком велика. Если наше предостережение не будет услышано и если царская семья прибудет в Англию, возникнет страшная опасность для королевского дома».
В той же статье Дионео был приведен ответ Л. Джорджа, напечатанный «во всех английских газетах», на вопрос журналистов по поводу разоблачения мисс Бьюкенен – б. премьер признал, что «по всей вероятности, я посоветовал королю не давать разрешения на приезд в Англию Николая II. Мой совет вызван был тем, что в то время мы пытались убедить Керенского продолжать войну с германцами Позволив Царю приехать в Англию, мы повредили бы нашему ходатайству у Керенского». «Ответ» Л. Джорджа в связи с полемикой Милюкова, что «объяснение это звучит некоторым анахронизмом, но оно весьма вероятно», вызвал большое негодование Керенского, протестовавшего письмом в редакцию «Пос. Нов.» и заявившего, что объяснения Л. Джорджа «ни в малейшей степени не соответствуют действительности». Несуразный контекст «ответа» Л. Джорджа, с указанием имени Керенского, которого английский премьер должен был якобы убеждать «продолжать войну», и нежеланиеи Керенского считаться с датой, к которой должно быть отнесено указание Л. Джорджа», затемнили простое и действительно «вероятное». Не без присущего «маленькому валийцу» лукавства Л. Джордж, конечно, умолчал о мотивах, выдвинутых в свое время в «предостережении», которое делал «Daily Telegraf». Суть дела была в том, что волнения «левых» в Англии, являясь отзвуком оппозиции советских кругов в России отъезду быв. Императора, могли помешать военной акции в России в представлении премьера[175]. Английский премьер, конечно, не очень хорошо разбирался в русских делах и в русских общественных течениях; для него имя Керенского было синонимом только «заложника демократии» в правительстве – своего рода советским представителем в этом правительстве; это было имя лица, которое может в создавшейся обстановке воздействовать на советы и «заставить Россию» воевать» (так считал Бьюкенен, как видно из его полудневника).
В выпущенных затем воспоминаниях Л. Джордж решительно умолчал о «совете», который он давал королю, и о посылке Бьюкенену телеграммы, скрывшей за завесой преждевременности опубликование всех документов, относящихся к этому делу. Точный текст телеграммы «10 апреля» остается нам неизвестен, но самый факт посылки телеграммы не подлежит сомнению. Милюков до известной степени прав, указывая, что первоначальное объяснение Л. Джорджа, свидетельство дочери Бьюкенена и разговор самого посла с русским министром ин. дел сходятся друг с другом, как «обрывки одного и того же листа разорванной бумаги» (даты остаются, конечно, на ответственности дочери Бьюкенена и Милюкова), – осторожнее было бы сказать, что их роднит общий дух. Умолчал б. английский премьер и о последующем, имевшем в судьбе вопроса об отъезде царской семьи гораздо большее значение, нежели телеграмма «10 апреля», которая, очевидно, не имела характера окончательных директив, ибо письмо Бьюкенена в Лондон, помеченное 15 апреля (н. ст.) и цитированное в воспоминаниях Л. Джорджа, все еще говорило о предпочтительности отъезда в Англию, хотя и отмечалась возможность отъезда царской семьи в Англию, куда желал бы выехать сам Царь. Писалось сообщение это со слов кн. Львова. Можно было бы рассматривать указание посла, как средство воздействия на английское правительство: он информировал своего министра, что кн. Львов опасается задержки поезда рабочими по пути и обеспокоен угрозой, которую это может представить для царской семьи. Однако тут же он указывает, что «Керенский совершенно не подготовлен принять на себя ответственность за выезд царской семьи», и отмечает рост враждебного отношения левых элементов к отъезду, т.е. подкрепляет позицию первого министра[176].
На этом письме обрывается публикация относящихся к вопросу документов в мемуарах Л. Джорджа. Перед нами в известной степени белый лист. Довольно характерно, что русский министр ин. д., ведший первые переговоры, до самого последнего времени оставался уверенным, что в пределах его управления министерством «было начато и закончено дело об отъезде бывшего Императора» (Статья «Март – апрель 1917»). Несмотря на заявление Керенского, сделанное в «Воле России» еще в 21 г., что переговоры об отъезде были возобновлены преемником Милюкова и что в июне был получен «окончательный ответ», Милюков требовал еще в 32 г. подтверждения со стороны Терещенко, так как «по существу дела эта вторая просьба и второй отказ» казались ему несколько сомнительными». В специальном письме в ред. «Пос. Нов.» (21 июня 32 г.) Терещенко формально подтвердил. По его словам, вопрос о выезде царской семьи в Англию был «вновь возбужден Врем. Прав. в мае 1917 г.». «Наши усилия, – писал Терещенко, – закончились столь же неудачно, как и шаги, предпринятые… в марте 17 г. В конце июня или начале июля, точно не помню, получился окончательный отказ».
Терещенко оказался краток и скуп в своем сообщении[177]. В силу этого приходится пользоваться только показаниями Керенского, непосредственно не ведшего переговоры с послом, и по возможности не считаться со всеми теми неточностями, которыми изобилуют, как не раз было указано, в его воспоминаниях в силу черт, присущих ему как мемуаристу. Совершенно очевидно, что майские переговоры Терещенко с Бьюкененом, поскольку они имели место, могли носить в сущности тот же предварительный характер, какой они имели и при его предшественнике – согласно формуле Керенского о возможности выезда, если «дело» о верховной власти можно будет ликвидировать за отсутствием состава преступления. Красивые рамки, в которых хочется Керенскому вставить это продолжавшееся зондирование почвы, не больше, как цветы политического красноречия, облеченного в мемуарно-литературную форму, – их можно оставить в стороне. Недаром Жильяр записал 12 апреля (у Жильяра новый стиль) по поводу посещения министром Царского Села: «ни слова о нашем отъезде», т.е. Керенский, естественно, не счел нужным довести до сведения царственных узников об ответе Англии 10 апреля. Инструкцию, полученную Бьюкененом из Лондона, которая должна была отразиться на переговорах, Керенский резюмирует словами: «Надо взять приглашение назад, но сохранять апарансы действовать таким образом, чтобы инициатива отказа исходила от представителей русского правительства». Надо думать, что это лишь позднейшее умозаключение, сделанное на основании знакомства с опубликованными документами, в значительной степени под влиянием рассказа дочери Бьюкенен. Керенский вместе с тем уверяет, что под влиянием Лондона Бьюкенена стал сам развивать идею, что крайне левые партии и немецкие агенты воспользуются отъездом Царя для того, чтобы возбудить русское общественное мнение против Англии, и что предпочтительнее поэтому перевезти Николая II и его семью в Крым».
Но правительство не пошло на удочку, заброшенную «коварным» планом Ллойд Джорджа, побудить его принять на себя инициативу отказа от вывоза царской семьи в Англию. «К сожалению, – пишет он в книге, подводящей итоги его выступлений по этому поводу, – намерение русского Временного Правительства отправить Царя заграницу не зависело от взглядов английских либералов и рабочей партии. Вопрос решался нашим внутренним политическим положением, и мы не могли ничего изменить. Продолжить пребывание пленников (captifs) в непосредственной близости с Петербургом нельзя было думать. Обитатели Александровского дворца сами только и ожидали часа отъезда. Император постоянно возвращался в разговорах со мной, – особенно тогда, когда я приносил ему новости от его родственников в Англии[178]. Между тем положение улучшалось в России. Административное колесо наладилось в руках правительства и в хорошем состоянии. “Человек улицы” начинал интересоваться значительно меньше судьбой Царя, потому что вставали другие проблемы, бесконечно более важные. Это был благоприятный момент для того, чтобы организовать путешествие царской семьи из Петербурга в Мурманск, не подвергая ее никакой опасности. С согласия кн. Львова, наш новый министр ин. д. Терещенко осведомился у сэра Дж. Бьюкенена о времени, когда английский крейсер сможет взять низложенного монарха и его семью[179]. Одновременно, при содействии датского министра Сковениуса, было получено обещание немецкого правительства, что никакая подводная лодка не нападет на судно, везущее изгнанников. Сэр Дж. Бьюкенен и все мы ждали с нетерпением ответа из Лондона».
Не будем вдаваться в рассмотрение гипотез о фактической возможности выезда царской семьи. Летом 17 г. нам (субъективно) технически он не представляется действительно возможным. Конечно, Керенский преувеличивает, когда говорит, что новый административный аппарат, находившийся в распоряжении правительства, был «en bon útat de marche» [180], но он все-таки ближе подходит к реальной оценке «атмосферы», которая окружала заключенных в Царском Селе, чем в тех случаях, когда эту атмосферу рисует раскаленной (противоречие, неразрешимое у мемуариста). «Равнодушие» в общественных кругах к заключенным могло совершенно переродиться при попытке изменить установившееся status quo. Мы не знаем и того, как отнеслось бы к самому факту далеко не однородное коалиционное правительство, в состав которого входил однопартиец Керенского, но его резкий антагонист Чернов, державшийся левого курса в политике. Много раз Керенский отмечает, что все разговоры о судьбе царской семьи почему-то велись в значительной степени втайне от всего состава правительства, и знало о них лишь трое, помимо Керенского, т.е. кн. Львов, Некрасов, Терещенко. Таким образом, Временное Правительство, как таковое, никаких решений не принимало. Это приходится подчеркнуть.
Гораздо важнее установить точную дату момента, когда новым составом правительства был в конкретной форме еще раз поставлен вопрос об отъезде царской семьи и получен «окончательный отказ» из Англии. Дело в том, что до появления в печати письма Терещенко, Керенский систематически – и в статьях и в интервью – фиксировал эту дату серединой июня, и даже более точно: «за несколько дней до начала наступления», т.е. 18 июня. Впоследствии Керенский дату изменил применительно к указаниям Терещенко – в книге он говорит, что не помнит того, было ли это в конце июня или в первые дни июля. Последняя дата – ее пока примем – логически примыкает к той тенденции, которая стала намечаться в работах Чр. Сл. Комиссии в смысле направления «дела» о судимости верховной власти и которая уже открывала возможность для «спора» (термин Керенского) Врем. Правительства с Л. Джорджем. О самом ответе, пришедшем из Лондона, Керенский рассказывает: «В глубоком волнении Бьюкенен принес Терещенко письмо одного высокого чиновника из Foreign Office, который был в тесных отношениях со Двором. Со слезами на глазах, едва подавляя свое волнение, сэр Дж. сообщил русскому министру ин. дел, что английское правительство отказывалось предоставить убежище бывшему Императору. Я не могу процитировать точный текст письма, прочитанного сэром Джоржем Терещенко. Я его не читал сам. Но я могу утвердительно сказать, что этот отказ вытекал исключительно из соображений внутренней английской политики. Письмо заключало даже некоторую ироническую остроту по адресу Временного Русского Правительства, объясняя невозможность для первого министра посоветовать Его Величеству предложить гостеприимство людям, прогерманские симпатии которых хорошо были известны» [181].
Вся сцена и описание ответа, описанные Керенским все же с чужих слов, способны вызвать некоторый скепсис, начиная с той исключительной взволнованности английского посла, которую отмечает мемуарист. Через три месяца повторяется как бы сцена, зарисованная уже дочерью посла при получении телеграммы «10 апреля». Между тем тот же Керенский отметил раньше новую аргументацию в устах посла, до некоторой степени исключающую совсем понятную взволнованность при получении повторного отказа, который мог ожидать Бьюкенен. Наш скепсис не доходит до пределов недоверия Милюкова, высказавшего в комментариях к письму Терещенко предположение, без всякого к тому основания, что Бьюкенен повторял лишь ответ, ранее данный предшествовавшему министру ин. д. («если следов этих переговоров не оказалось бы в британских документах, то пришлось бы заключить, что последние переговоры дальше Бьюкенена не пошли»).
Внешняя оболочка, приданная повествованию об июньских переговорах, имеет целью, словно нарочито, подчеркнуть личную ответственность английского премьера. Керенский так и заканчивает изложение июньского эпизода: «Таким образом, вопреки первоначальным намерениям Временного Правительства к собственному горячему желанию жить в Англии[182], Царь и его семья вынуждены были направиться на восток, в Тобольск…»[183] Коковцеву, сделавшему обзор печатной литературы по вопросу о проекте выезда царской семьи в Англию, кажется невероятной возможность отказа со стороны английского правительства… «Мы не имеем ни права, ни основания, пока нам не будут даны более точные данные, – говорил в своем парижском докладе Коковцев, – допускать самую мысль о том, что Король Георг, хотя бы по совету своего первого министра, мог взять назад свое предложение о гостеприимстве его другу и родственнику, нашему Государю в постигшей его участи. У вас нет на это права по самому характеру их взаимных отношений и ввиду положения царской семьи перед лицом грозившей ей опасности… Мы знаем, что приглашение царской семье найти убежище в Англии исходило не только от Короля, но и от его правительства, после обсуждения в военном кабинете, и передано через мин. ин. д. лорда Бальфура. При таких условиях не только Король Великобритании, но и простой человек, а тем более правительство великой страны не могло взять назад своего приглашения. У нас нет основания допустить возможность такого акта по его бесцельности и ненужности… налагать самим на себя, хотя бы перед лицом будущей истории, клеймо отказа в праве убежища, оставалось просто ждать неизбежного хода событий». Оставим в стороне политическую мораль, осложненную в данном случае взаимоотношениями короны и правительства в парламентарной монархии: [184] «В нашей конституционной стране, – сказал некий Гладстон, родственник Асквита, Маргулиесу в Лондоне, – чувства придворных кругов в политике никакой роли не играют». Пусть английский премьер будет прав в своем утверждении, что его правительство никогда не брало назад своего предложения. Л. Джордж так окончательно формулировал вопрос: [185] «Мы предложили Императору убежище, согласно обращенной к нам просьбе Временного Правительства, но сопротивление Совета, которое оно не имело силы превозмочь, все росло и углублялось. Правительство не решалось взять на себя ответственности за отъезд Императора и отказалось от первоначального намерения. Оно взяло на себя инициативу просить вас оказать гостеприимство и убежище царской семье. Мы изъявили нашу готовность и настаивали на ускорении выезда, и большего мы сделать не могли. Наше предложение осталось открытым, и мы его взяли назад. Если это преимущество не было использовано, то только потому, что Временное Правительство не могло справиться с оппозицией Совета… Конец событий был поистине трагическим, и его подробности наполнят ужасом грядущие поколения человечества. Но за эту трагедию наша страна не может нести какой-либо ответственности». Поскольку мы не знаем точного текста всех документов, заключавшихся в переписке Лондона с Петербургом, легко допустить, что формально прав Л. Джордж – его правительство никогда не отказывало царской семье в политическом гостеприимстве. Решали дело нюансы заключительных аккордов, облеченных, возможно, всей мудростью дипломатической тактики. Формальная сторона не может изменять суть. Неправда воспоминаний «первого министра» заключается в другом – в заявлении, что британское правительство настаивало на ускорении выезда (это было только в первые дни) и «больше ничего сделать не могло». Показательно, что тот же правительственный «официоз» в полемике с первой статьей Керенского, появившейся в 21 г. в «Воле России», опровергая тезу о «проблематическом» отказе английского правительства, однако, говорил о желании Английского правительства «отсрочить выезд ввиду опасности от германских подводных лодок у Мурманска и высказывал сомнение – согласился бы Николай II покинуть Россию и смог ли бы Керенский, в случае благоприятного ответа, вывезти своих пленников за границу». В обстановке того времени убеждение отложить отъезд в сущности было почти равносильно отказу.
Думается, что Коковцев был прав в своем осторожном отношении к «положительным данным» разоблачений мисс Бьюкенен. Безоговорочно их принять едва ли возможно. Дочь посла утверждала, что ее отец не мог в воспоминаниях сказать «всей правды», ибо ему в министерстве сказали, что если он это сделает, то ему не только предъявят обвинение в нарушении закона о государственной тайне, но лишат пенсии. И посол по соображениям материальным и карьеры вынужден[186] был держаться официальной версии, что он и выполнял в своих воспоминаниях, остановившись только на эпохе самых первых переговоров с Милюковым. Посол и премьер говорили почти одними словами. «Мы предложили Государю убежище, согласно требований Временного Правительства, – пишет Бьюкенен, – но так как оппозиция Совета, которую оно напрасно надеялось преодолеть, все возрастала, оно не решилось взять на себя ответственность и отступило от своей первоначальной позиции. Мы также имели своих крайних левых, с которыми приходилось считаться, и мы не могли взять на себя почин без того, чтобы нас не заподозрили в видах на дальнейшее. Кроме того[187], для нас было бесполезно настаивать на разрешении Государю приехать в Англию, после того, как мы узнали, что рабочие угрожают развинтить рельсы впереди его поезда. Мы не могли предпринять каких-либо шагов, чтобы охранять его во время путешествия к порту Романов. Эта обязанность лежала на Временном Правительстве. Так как оно само не было хозяином в собственном доме, весь проект провалился». В 23 г. в «Revue de Paris», возражая Милюкову, Бьюкенен еще раз подтвердил в тех же словах, как впоследствии Л. Джордж в воспоминаниях, версию, что английское согласие никогда не было взято обратно. Карьерные соображения могли бы побудить дипломата к молчанию, но трудно себе представить, чтобы он настойчиво повторял нечто противоположное. Бьюкенен говорил, как свидетельствует Пэрс в предисловии к книге Керенского, что «будет спокоен только тогда, когда она (семья Царя) покинет Россию». Быть может, и говорил в первые дни. Но едва ли энергично действовал в этом направлении. Приходится скорее заключить, что сэр Дж. Бьюкенен в общем разделял позицию своего первого министра и левых общественных кругов в Англии[188].
Общественная совесть была слишком остро затронута чудовищной екатеринбургской драмой, и поэтому были естественны невольные мотивы самооправдания, которые звучали в показаниях людей, в руках которых была дирижерская палочка в событиях первых месяцев революционного времени. Эту сторону отметил один из первых обозревателей судьбы царской семьи после переворота. Дипломат Боткин, принадлежащий к кругу знаменитой семьи, писал в «Русской Летописи» в статье «Что было сделано для спасения имп. Николая II»: «Никакого суда еще нет, и обвинительный акт еще не составлен, а обвиняемые уже спешат занять места на скамье подсудимых, и каждый хочет вас уверить, что он не виноват». В историческом обозрении саму постановку об ответственности приходятся отбрасывать. Если «весь мир выказал невероятное равнодушие» к судьбе царской семьи, то ведь это объяснялось прежде всего уверенностью в безопасности семьи при Врем. Правительстве и, следовательно, ненужностью вмешательства, которое могло только повредить делу. Было, пожалуй, только целесообразно со стороны быв. мин. ин. д. и посла Извольского (его революция захватила на посту посла в Париже) предостеречь французское правительство от «дружественного представления» в пользу Царя, о чем в Париже хлопотала группа лиц, которая считала, что Царю угрожает опасность. «Я счел своим долгом, – телеграфировал 19 марта Извольский Милюкову, – в частной беседе с г. Камбон предостеречь его от подобного шага. При настоящем составе Временного Правительства, – сказал я, – подобные опасения являются совершенно неосновательными и могли бы иметь место только в случае победы радикальных элементов, и поэтому подобные представления могли бы показаться у вас не только ненужными, но даже оскорбительными».
Инициатива и настойчивость в смысле вывоза из России царской семьи могла исходить только от Временного Правительства. Керенский и утверждал в письме в редакцию «Пос. Нов.» (32 г.), что «Временное Правительство сделало все, чтобы свое обязательство выполнять до конца». Одновременно появилось и письмо его в «Ивнинг Стандарт», в котором Керенский объяснял, что отъезд Царя «не мог состояться немедленно» после получения согласия со стороны английского правительства «только потому, что административный аппарат, разрушенный в первые дни революции, еще не был в достаточной мере восстановлен и укреплен для того, чтобы можно было решиться на предприятие, связанное со столь серьезной ответственностью» [189].
Эта версия, противоречащая собственным словам Керенского, документально нами опровергнута. В июне, когда административный аппарат был восстановлен, когда Временное Правительство стало «подлинной властью», когда правительственное расследование деятельности распутинской клики сняло вину с Царя, тогда семья не могла быть вывезена в силу отказа Англии предоставить гостеприимство во время войны членам «русской императорской фамилии». Дело было не только в этом отказе, пояснял Керенский в интервью, данном сотруднику «Возрождения». Царская семья не могла быть отправлена за границу, так как только Англия могла «обеспечить перевоз царской семьи». Такими пояснениями Керенский вперед отвечал на возражения, сделанные ему впоследствии на публичном докладе в 36 г., – почему при отказе Англии правительство не отправило царскую семью в Данию или Испанию[190].
Хотя Керенский и подчеркивал еще в «Воле России» в 21 г., что Терещенко «может быть, с еще большей настойчивостью», чем его предшественник, вел переговоры об отправке царской семьи в Англию, мы имеем все основания считать, что переговоры не выходили из стадии предположений Временного Правительства и не носили характера каких-то настойчивых обращений к английскому правительству. Обратим внимание на тот факт, что в дни июньских переговоров в Петербурге находился с особой миссией, аналогичной с миссией французского социалиста Тома, посланец английского правительства – «заложник» демократии в кабинете Л. Джорджа, Гендерсон. Было бы естественно через него разъяснить положение и воздействовать на английского премьера. Конечно, это не могло быть сделано в обстановке, когда отъезд Царя был решен лишь группой членов Времен. Прав. и о нем ничего не знали[191] те члены правительства, которые могли считаться в той или иной степени единомышленниками великобританского социалистического деятеля. Полемизируя с Керенским в 32 г., Милюков высказал сомнение, что «только решительный отказ» Англии заставил Керенского в июне отказаться от плана вывоза Царя (эти позднейшие сомнения Милюкова, как мы видим, с тем же правом могут быть отнесены к периоду, когда сам Милюков входил в состав Вр. Прав.). Для решительных действий Вр. Пр-ву нужна была сочувственная общественная атмосфера. Ее не было – и не только в специфической «советской» среде. Изменить настроение мог бы единственно только акт правительства – опубликование во всеобщее сведение опровержения клеветы об «измене» и укрепившихся в сознании слухов о подготовке верховной властью сепаратного мира. Газеты революционных дней не опровергали ходячей версии – скорее они ее подтверждали. Работа Чр. Сл. Комиссии шла более или менее потаенно – особенно в части, касающейся расследования криминала верховной власти. Раз Чр. Сл. Комиссия, как утверждают мемуаристы из состава Времен. Правительства, почти официально отказалась от обвинения в отношении представителей верховной власти, этот вывод надлежало опубликовать. Вопрос иной – политически оправдывался ли бы для революционного правительства при неустановившемся еще режиме и при наличии демагогии «крайне левых» такой акт благородного беспристрастия? Не рискован ли был для временной власти донкихотский жест преждевременной реабилитации старой монархии? Независимо от вопроса о политической морали, едва ли это могло бы быть целесообразно в отношении к заключенным в Александровском дворце. Их спокойное пребывание в Царском Селе, изменение в их положении «пленников» в значительной мере зависело от степени забвения о «старом деспоте» в эпоху сменяющихся волн революционной бури.
У нас нет никаких данных, говорящих о том, что в недрах Временного Правительства появлялась даже мысль о возможности опубликования итогов расследования Чр. След. Комиссии, которые реабилитировали бы ушедшую со сцены верховную власть[192].
2. Ссылка или убежище?
Итак, Императору и его семье пришлось ехать на восток – в Тобольск… В схему, начерченную при выступлении Керенского в 36 г., довольно резким диссонансом врывается утверждение мемуариста, что доверенные люди, Макаров и Вершинин, посланные им в Тобольск для обследования города с точки зрения пригодности его к поселению царской семьи, возвратились уже в «середине июня. «Их доклад, – пишет Керенский в «La Vérité», – был благоприятен, и тотчас началась подготовка переезда». Если память мемуариста не сделала, быть может, непроизвольного скачка, то ведь это означает, что задолго сравнительно до «окончательного отказа» Англии был намечен Тобольск, как очередной этап пребывания царской семьи. Я охотно призвал бы здесь описку со стороны мемуариста (июнь вместе июль), если бы он настойчиво не подчеркивал, что вопрос о переезде царской семьи в Тобольск был решен в дни львовского премьерства. Подтвердил это и кн. Львов в показаниях Соколову, слабо припоминавший точные даты и всю обстановку того времени: «Летом в первой половине июля правительство пришло к убеждению, что нахождение царской семьи около Петрограда стало абсолютно невозможным. Страна явно шла под уклон. Нажим на правительство со стороны советов делался все сильней… Ясно было, что царскую семью для ее благополучия нужно было куда-то увезти из Царского. Обсуждение всех вопросов, связанных с этой необходимостью, было поручено Керенскому. Он делал тогда доклад правительству. Было решено перевезти ее в Тобольск… Решение вопроса о перевозе семьи в Тобольск состоялось при мне». Но Львов ни одним словом не обмолвился о связанности тобольской проблемы с английским отказом, о котором он вообще не упоминал (о каком решении в дни еще премьерства кн. Львова «в первой половине июля» – Львов сложил своя полномочия 7 июля – может идти речь, будет видно в дальнейшем).
Так как вопрос никогда не обсуждался в официальном заседании правительства, то возникающее недоумение не разъяснил бы протокол, если бы он был в нашем распоряжении[193]. Конечно, может быть точно установлена дата поездки Макарова и Вершинина в Тобольск, но для нас в настоящее время это невыполнимо. Впрочем, быть может, нет надобности откапывать логическую последовательность там, где ее не было. Противоречия в воспоминаниях, которые не всегда можно увязать, могут соответствовать как раз тому, что было в двойственной жизненной действительности того времени, когда не было определенных решений, а были лишь многообразные предложения. Среди этих ранних предложений могли быть и те, о которых рассказывает Керенский в воспоминаниях и в показаниях следователю. «Было решено (в секретном заседании), – показывал Керенский Соколову, – изыскать для переселения царской семьи какое-либо другое место и все разрешение этого вопроса было поручено мне. Я стал выяснять эту возможность. Предполагал я увезти их куда-нибудь в центр России, останавливаясь на имениях Мих. Ал. и Ник. Мих. Выяснилась абсолютная невозможность сделать это. Просто немыслим был самый факт перевоза Царя в эти места через рабоче-крестьянскую Россию[194]. Немыслимо было увезти их на Юг (т.е. в Крым). Там уже проживали некоторые из великих князей и Мария Феодоровна, и по этому поводу там уже шли недоразумения. В конце концов я остановился на Тобольске». Таким образом, и Керенский не связывал тобольскую проблему с английским миражом.
В изображении Керенского, как отмечалось, обитатели Александровского дворца мечтали о часе отъезда в Англию.
Царь возвращался к этой теме постоянно в разговорах с лицами, в руки которых ближайшим образом была отдана судьба заключенных. Дневник главы семьи довольно скуп в отметках определяющих настроения семьи в «позолоченной тюрьме». По этим отметкам скорее приходится заключить, что особой радости перед заграничным путешествием семья не проявляла – да и сам Керенский признает, что Царь предпочитал бы поселение в Крыму. 11 марта, то есть в момент первоначального согласия английского правительства на оказание гостеприимства, Царь записал: «Утром пришел Бенкендорф, узнал от него, что мы останемся здесь довольно долго. Это приятное сознание». Через две недели, 23 марта, мы имеем такую запись: «Начал откладывать все то, что хочу взять с собой, если придется уезжать в Англию». Больше нет ничего относительно заграничной поездки в подневных записях. Заключенные в «золоченой тюрьме» оставались в полном неведении. Через день по получении Бьюкененом предполагаемой телеграммы «10 апреля» министр юстиции посетил Александровский дворец для «допроса» А. Ф. Все это относилось к концу марта старого стиля. Естественно, что в дневнике Жильяра появляется запись: «ни слова о нашем отъезде за границу». В первых своих воспоминаниях «Lа Revolution Russe» Керенский, быть может, наиболее точно изобразил фактическое положение: «Временное Правительство не приняло немедленно окончательного решения относительно судьбы Императора и его семьи. Было более или менее договорено между нами, что если юридическое расследование деятельности клики Распутина установит невинность бывших носителей верховной власти, вся семья отправится за границу, вероятно в Англию». Через 10 дней записывает Жильяр: «Керенский опять приехал во дворец. Доктор Боткин воспользовался этим случаем, чтобы спросить его, нельзя ли переправить императорскую семью в Ливадию ради здоровья детей. Керенский отвечает, что в данное время это совершенно невозможно… Однако ни слова о нашем отъезде за границу…» Почти одновременно, 14 апреля (ст. ст.) Нарышкина записывает, что «об отъезде нечего думать, так как Керенский признал отъезд невозможным».
Когда же Царь был осведомлен об окончательном ответе английского правительства, он произвел на него, по выражению, употребленному Керенским или приписанному ему в одном из интервью («Ил. Рос.» 34 г.), перепечатанном в газетах, «ошеломляющее» впечатление: Царь находился в таком же подавленном состоянии, как в момент отречения, казалось, он повторит сейчас ту же фразу: «Везде предательство, трусость и измена». Это не совсем соответствует тому, что Керенский говорил в тексте книги, ответственность за которую автор принимает на себя. Из воспоминаний 36 г. вытекает, что Царь был осведомлен об английском отказе только тогда, когда была более или менее определена дата отъезда в Тобольск (это было в двадцатых числах июля, как отмечает Керенский в воспоминаниях 28 г.): «Я ему изобразил всю трудность положения в петербургском округе и известил, что надо приготовиться к отъезду. Я, естественно, сообщил об отказе британского правительства, но не сказал, куда он будет отправлен. Я ограничился лишь советом захватить большое количество теплой одежды. Он выслушал меня очень внимательно. Но когда я начал ему объяснять, что этот переезд не заключает ничего, что могло бы вызвать его беспокойство, и необходим в его интересах и семьи, он бросил на меня проникающий взор и сказал: «Я не боюсь. Мы имеем доверие к вам. Если вы мне говорите, что необходимо уезжать, так и должно быть».
Дневник Николая II в воспоминания Керенского вносит существенный корректив и большую точность. Под 11 июля записано: Керенский «в разговоре… упомянул о вероятном отъезде нашем на юг ввиду близости Царского Села к неспокойной столице». На другой день: «Все мы думали и говорили о предстоящей поездке. Странным кажется отъезд отсюда после четехмесячного затворничества». Но прошло десять дней, не внесших ясности в положение: «Утром, – записывает Царь 21 го, – почему то поджидал Керенского, хочется, наконец (знать), куда и когда мы отправимся?» 22 го: «Вчера вечером Керенский внезапно приехал из города и остановился в лицее. Оказывается, все правительство развалилось, он сам подал в отставку и ожидает решения, к которому должно прийти совещание разных партий, заседающее в Зимнем дв.». И только 28-го семья узнала от Бенкендорфа, что «нас отправляют не в Крым, а в один из дальних губернских городов, в трех или четырех днях пути на восток! Но куда именно, не говорит – даже комендант не знает. А мы все так рассчитывали на долгое пребывание в Ливадии!»
Вместо произвольных толкований сопоставим запись в дневнике Николая II с тем, что телеграфировал своему правительству английский посол на основании сообщения, сделанного ему мин. ин. дел 12 июля: «Керенский, который видел вчера Императора, условился относительно его отъезда в Тобольск во вторник (12). Е.В. предпочел бы уехать в Крым, но, по-видимому, остался доволен предложением переменить место жительства». О решении правительства переместить царскую семью в Тобольск посол «конфиденциально» был осведомлен мин. ин. д. еще 7 июля, равно как и французский посол. Чрезвычайно характерно пожелание, высказанное послом в беседе с Терещенко и упомянутое им в указанной официальной телеграмме: «Я выразил надежду, что в Сибири свобода Императора не будет так ограничена, как в Царском Селе, и что ему разрешат свободу передвижения. Несмотря на то, что он совершил много ошибок, и несмотря на слабость его характера, он не преступник, и к нему должно относиться с возможно большим вниманием. Мин. ин. д. ответил, что Керенский вполне разделяет это мнение, готов всецело идти навстречу желаниям Е.В. Он дал ему разрешение выбрать лиц, которые будут сопровождать его. Возможность для него свободы передвижения будет зависеть от общественного настроения в Тобольске. В Царском Селе это было для него опасно». Как-то мало подходят подобные пожелания со стороны невольного, допустим, исполнителя директив английского премьера в обстановке «отказа» в гостеприимстве, который должен был он с исключительным волнением, как рассказывал Керенский, незадолго перед тем передать русскому правительству.
Мотивы, побудившие правительство принять меры к удалению царской семьи из окрестностей Петербурга, Керенский во французском издании своих воспоминаний о революции излагает так: «С начала лета вопрос о судьбе царской семьи привлекал к себе слишком общественное внимание и причинял нам большие беспокойства. Начинали вспоминать забытые эпизоды царствования Николая II и по мере того, как укреплялись надежды революционеров, у противников их возрастало чувство ненависти и мести. Дисциплина ослабевала в Царскосельском гарнизоне, и я боялся, что Александровский дворец не был в безопасности в случае новых волнений в Петрограде (очевидно, речь идет о большевистском выступлении 3 – 5 июля). Кроме того, агенты-провокаторы начали распространять слухи о контрреволюционных заговорах и попытках увоза Царя, и слухи об этом распространились в гарнизоне… Беспокойные слухи не прекращались, и я окончательно решил отправить временно Императора и его семью в отдаленное место, в какой-нибудь спокойный уголок, где они привлекали бы меньшее внимание… Мой выбор в конце концов пал на Тобольск, место действительно удаленное, которое не лежало на железнодорожной линии и которое было зимой почти целиком отрезано от мира». Так же представил дело и кн. Львов в показаниях следователю: «Сибирь тогда была спокойна, удалена от борьбы политических страстей, и условия жизни в Тобольске были хорошие: там удобный, хороший губернаторский дом». Показания окружавших Царя лиц, данные следователю, мы можем оставить в стороне – они повторяли слова Ник. Ал. и А. Ф., воспроизводивших, в свою очередь, лишь то, что говорил им Керенский.
Нельзя отрицать, что одним из мотивов могли быть соображения, которые в преувеличенном виде выставил Керенский[195]. Но эти соображения не могли быть решающими даже для июля, не говоря уже об июне. Мы видели, что положение в Царском Селе до некоторой степени стабилизировалось, и ничего угрожающего нового не было. Если отбросить непосредственные свидетельства самого Керенского, то мы не найдем данных, подтверждающих взбудораженность Царскосельского гарнизона слухами о попытке освободить Царя, которая ставила правительство перед дилеммой невозможности дальнейшего выжидания. В «La Vérité», говоря о пропаганде большевиков среди воинских частей, охранявших заключенных, Керенский пишет, что, как он мог убедиться во время своих посещений казарм, гарнизон постепенно охватывали чувства подозрения. Положение осложнялось тем, что большевистская пропаганда нашла себе поддержку в агитации монархистов. Последние стали посылать А. Ф. таинственные записки с намеками на скорое освобождение. Неопытность и детская наивность в этих любительских начинаниях перемешивалась с злой насмешкой и изменой. Гарнизон в Царском начинал говорить о заговорах. «Однажды, – рассказывает Керенский, – автомобиль врезался в решетку сада, примыкавшего ко дворцу. Можно и не говорить, что все Царское Село было взволновано и кричало об измене: были сделаны попытки устройства побега Царя». Правда, «слухи» эти, как мы можем теперь установить, могли иметь некоторые под собой основания, но трудно определить, на основании слов Керенского, насколько действительные слухи о реальных предположениях того времени могли дойти до правительственной власти (не говоря уже о гарнизоне) и насколько Керенский, упоминая о них, говорит уже не как мемуарист. Тем более что реальные очертания подобные предположения, поскольку до нас дошли сведения о них, стали приобретать лишь в июле, когда вопрос о Тобольске принципиально был решен. Более естественно поэтому сказать об упомянутых попытках в другой конъюнктуре, ибо тогда они могли действительно форсировать вопрос о фактическом удалении царской семьи из окрестностей Петербурга. Не такие случайности могли вызвать осложнения в Царском Селе[196]. Правительство могло бояться общего выступления большевиков для захвата власти, намечавшегося еще 10 июня и осуществленного 3 – 4 июля. Правда, о Царском Селе в июльские дни, кажется, никто не вспомнил, но теоретически можно было предполагать, что подобные выступления могли быть связаны с осложнениями в Царском Селе. Этими именно соображениями, между прочим, Керенский объяснил Соколову перевоз царской семьи в Тобольск – причиной, побудившей правительство сделать этот шаг, «была все более обострявшаяся борьба с большевиками» [197].
Так объяснял Керенский, по словам Жильяра, необходимость отъезда Царя: «Временное Правительство решило принять энергичные меры против большевиков; это должно было повлечь за собой полосу смуты и вооруженные столкновения, первой жертвой которых могла сделаться царская семья…»
Признаем справедливость всех этих соображений – и все-таки ими далеко не все можно объяснять. Не только соображениями безопасности семьи руководило правительство или правительственная группа, которая вершила судьбу царской семьи. В нашем распоряжении имеется документ (не мемуарного происхождения), который на первый взгляд как будто подтверждает основную версию, данную Керенским. 7 июля Бьюкенен телеграфировал «лично» Бальфуру: «Министр ин. д. сообщил мне сегодня конфиденциально, что Императора и его семью решено для большей безопасности отправить в Сибирь, по всей вероятности в Тобольск или в…ск, где они будут жить в….. и будут пользоваться большей личной свободой. Причиной, побудившей правительство сделать этот шаг, было опасение, что в случае немецкого наступления или какой-нибудь контрреволюционной попытки их жизнь может подвергнуться опасности». Через пять дней в новой телеграмме, посланной Бальфуру и уже упоминавшейся выше, посол так комментировал решение правительства: «Истинной причиной переезда Императора является растущая среди социалистов боязнь контрреволюции. Я сказал мин. ин. д., что, по моему мнению, эта боязнь неосновательна, поскольку дело идет о династии. Правда, существует движение в защиту порядка и сильной власти, но это совершенно другое дело. Мин. ин. д. вполне с этим согласился» [198].
Da ist der Hund begraben. История последующего месяца революции весьма отчетливо показывает, что главным и основным мотивом вывоза царской семьи все-таки был несомненно преувеличенный страх перед контрреволюционным бродилом, которое представляла собой (особенно в июле) «позолоченная тюрьма» в Царском Селе. Устранить это бродило, не допустив при изменении вошедшего в обиход status quo эксцессов, и было целью руководящего ядра в правительстве. Так и объяснил впоследствии (6 августа) почти официально в беседе с представителями газет заместитель председателя, член правительственного «триумвирата», Некрасов: «Решение было принято Врем. Прав. в середине июля, в то время когда прорыв на фронте мог угрожать Петрограду. Временное Правительство признало, что для большей изоляции б. царской семьи от контрреволюционных сил, а равно и от эксцессов революции, лучше, чтобы б. царская семья находилась в более отдаленном от Петрограда месте» [199]. Довольно показательна дата – 7 июля, когда член правительства почему-то крайне спешно счел нужным в день отставки премьера осведомить иностранных дипломатов о принятии решения относительно Царя. Самый факт осведомления не служит ли доказательством того, что английские разговоры по существу не были завершены? Очевидно, решение могло быть принято только по возвращении Керенского, прервавшего свою поездку по фронту в связи с событиями, разыгравшимися на улицах столицы, – он вернулся в 6 час веч. шестого июля. Трудно уяснять себе непосредственной причины, вызвавшей столь экстренное решение. Предусмотрительность была чрезмерная. О возможности приближения к Петербургу немцев, только что начавших свое наступление в ответ на русское, не могло еще быть речи. (В представлении современников немцы могли использовать конъюнктуру для реставрации старой монархии и заключения мира.) В обстановке, при которой произошла ликвидация июльского большевистского мятежа, нельзя было думать о возможности, по крайней мере, немедленного рецидива: даже орган интернационалистов, горьковская «Новая Жизнь», писала 7 июля, что прибывшие с фронта войска были так «зверски» настроены, что рвались броситься на заводы и фабрики с целью расправиться с бунтовщиками. Объяснение скорее приходится искать в том впечатлении, которое произвел на лидеров демократии размах волны поднявшихся антибольшевистских настроений[200]. Боязнь, что размеры движения сыграют на руку контрреволюции, помешала впоследствии вскрыть большевистский гнойник на русской революции и привела к паллиативам, которые не устранили заразы. Глава нового правительства «Спасения революции» в своих исторических изысканиях и воспоминаниях решительно отстраняет лично от себя – едва ли основательно – обвинение в подчиненности охватившему демократию гипнозу контрреволюции. Этот призрак очень реально стоял перед самим Керенским и давил на его сознание. Лишь в подобной атмосфере становится понятной смена декорации, когда захудалый Тобольск сменяет комфортабельное Царское Село и неожиданно английский мираж перевоплощается в сибирскую тайгу.
Не дошел ли действительно до тех, кто решал вопрос в ночь с 6-го на 7 е, слух о проекте, быть может, совершенно фантастического похищения Царя, который был рассказан кн. Палей Нарышкиной, к этому времени уже покинувшей Александровский дворец и записавшей рассказ в дневник от 4 июля: «Только что ушла кн. Палей. Сообщила по секрету, что партия молодых офицеров составила безумный проект: увезти их ночью на автомобиле в один из портов, где их будет ждать английский пароход. Боюсь, как бы не повторился Varennes. Нахожусь в несказанной тревоге. Да и куда бежать, когда всюду расставлены мины?» Могла ли информация Палей относиться к тому случаю, о котором рассказывает Керенский? Едва ли, тем более что мемуарист в своих более ранних показаниях Соколову отмечал порчу ограды, как простой случай «неосторожности езды шофера, вызывавший лишь некоторые “разговоры” в Царском Селе».
В последующие дня подобные проекты освобождения Царя, связанные с помыслами о возможности реставрации, уже занимают определенное место если не в действиях, то в разговорах некоторых монархических кругов. Рождается конспирация и устанавливается связь с Царским Селом… Тайное не стало тогда явным. Но неопределенные слухи все-таки ползли и влияли на ускорение реализации решения, сообщенного 7-го иностранным дипломатам. Поэтому, вероятно, Некрасов и говорил, что решение было принято в середине месяца. Заслуживает внимания факт, что в появившихся на другой день после отъезда царскосельских узников полуофициальных сообщениях, которые опирались на данные, полученные в «надлежащих учреждениях» и в беседах журналистов с представителями правительства, подчеркивалось, что реально вопрос о «переводе Николая Романова» был поставлен событиями 3 – 5 июля: «Вопрос о переводе Николая II с семьей из Ц. С. поднимался неоднократно. Целый ряд организаций, в том числе фронтовые комитеты, выносили резолюции о необходимости перевести Николая Романова в Петропавловскую крепость или в какое-либо другое место, ибо Александровский дворец при благоприятных условиях мог бы стать цитаделью контрреволюции. Петроградским советом и с. д. получены сведения о том, что б. Царь получает тайную корреспонденцию, которая доходила до него, минуя цензуру, и все попытки расследования обстоятельств получения б. Царем тайной корреспонденции ни к чему не приводили. Особенно усиленно надлежащие учреждения стали думать о переводе Николая Романова из Ц. С. после события 3 – 5 июля. После обнаружения письма ген. Гурко к б. Царю вопрос о переводе царской семьи был поставлен на очередь. Несмотря на строгую охрану Александровского дворца, в парк, где гуляет б. царская семья, в последнее время стали часто проникать посторонние лица; так, три дня назад в парке были обнаружены три солдата, которые, как потом выяснилось, проникли в парк из простого любопытства взглянуть на «господина полковника», которого они никогда раньше не видели. Все это, вместе взятое, заставило Временное Правительство поставить на очередь вопрос о переводе Николая Романова и его семьи из Царского Села в более спокойное и отдаленное место» [201].
На чем базировались эти слухи? Из воспоминаний, показаний следователю Соколову и взаимной полемики в эмиграции двух Марковых – известного Маркова 2-го и Маркова-«маленького», как, по-видимому, Ал. Фед. называла корнета Крымского полка (шефом его была Императрица), ездившего позднее в Сибирь в целях организации освобождения царской семьи, немного приоткрывается завеса. Марков-«маленький» рассказывает, что по инициативе его приятеля и отчасти его самого в Петербурге в первые дни революции была сделана попытка создать тайную организацию по «масонскому принципу с применением иезуитских методов работы и борьбы» из представителей офицерской, гвардейской молодежи, и что об этих начинаниях через лицо, близкое А. Ф., Дэн, было доведено до сведения заключенных в Царском Селе. В действительности это были дружеские интимные беседы небольшого кружка лиц в ожидании «дальнейшего развития событий». Большевистское выступление и наблюдение за ходом восстания, когда революционные казаки проявили спайку и не ударили лицом в грязь, возбудили надежды мечтателей на приближение дня, когда «старый русский императорский орел снова сможет широко расправить свои могучие крылья». По словам мемуариста, в десятых числах июля[202] состоялось в его присутствии конспиративное знакомство Маркова 2-го с Дэн на даче последней в Келломяках. Через несколько дней после встречи с Марковым 2 м, «когда в Петербурге несколько успокоилось» [203], Дэн ездила в Петербург, чтобы переслать в Царское Село «кое-какие вещи, письма и книги». «Вернулась Ю. А. из Петербурга сияющая и радостная. Оказалось, что она на одной конспиративной квартире виделась с Н. Б. (Марковым) и его деятельным помощником, В. П. Соколовым, известным петербургским деятелем “Союза Русского Народа”. Ю. А. была посвящена в детали организации… Она рассказала мне, что Марков 2 й, неподалеку от нас, около ст. “Канерва”, где он скрывался на одной из дачек… довольно часто бывал по организационным делам в Петербурге. В данный момент идет тайная мобилизация всех сочувствующих восстановлению монархии и верных присяге людей. Организован военный отдел, который вербует офицеров. Организация построена на самых конспиративных началах, причем проводятся в жизнь система троек… Вся работа направлена к тому, чтобы создать мощный аппарат, который сможет совершить в Петербурге переворот, освободив Государя… К большевистскому выступлению и движению Марков относился сочувственно, придерживаясь пословицы: чем хуже – тем лучше. Я отчетливо помню, что Ю. А. говорила мне, что предполагается отчасти использовать большевиков в том смысле, чтобы дать им возможность свергнуть Врем. Прав., а потом придушить их самих. Во всяком случае, среди большевиков Марков 2 й имел большое количество своих приверженцев. Словом, Ю. А. вынесла впечатление, что работа идет полным ходом, и все постепенно налаживается, а главное – шока бояться нечего, и ничего их Величествам не грозит. Напротив того, она будет счастлива сообщить Ее В., что, наконец, нашелся человек, беззаветно им преданный, способный действительно помочь им и взявший на себя ответственность вернуть им утраченное ими положение и права».
«В целях конспирации Марков 2 й стал именоваться «тант Ивет» – под этой кличкой он был известен в Царском Селе».
Приходится оставлять на ответственности повествователя детали изложения планов Маркова 2 го. Нельзя забывать, что это изложение дается по памяти в воспоминаниях, изданных в 1928 г. и написанных, судя по пометке автора, в 1923 г., когда налет от чужих суждений мог несколько ретушировать воспоминания, как ретушировал он во многих местах отклики на прошлое кн. Палей – она также утверждает, что многие монархисты надеялись на захват власти большевиками для того, чтобы низвергнуть «ненавистного Керенского». Правдоподобно, что заговорщики могли думать о том, чтобы использовать выступление большевиков в своих целях[204]. «Из слов Ю. А. явствовало, – добавляет Марков С., – что большевики, укрывшиеся в Кронштадте, не дремлют, и можно скоро ожидать их решительного второго выступления». В показаниях Соколову Марков 2 й подтвердил в общих чертах рассказ Маркова-«маленького» о свидании с Дэн: «В период царскосельского заключения Августейшей семьи я пытался вступить в общение с Государем императором… В записке, которую я послал при посредстве Ю. А. Дэн… и одного из дворцовых служителей, я извещал Государя о желании послужить царской семье, сделать все возможное для облегчения ее участи, прося Государя дать мне знать через Дэн, одобряет ли он мои намерения. Условно: посылать иконы. Государь одобрил мое желание: он прислал мне через Дэн образ Николая Угодника». В полемике с Марковым С[205] он весьма скромно описывал свою тогдашнюю деятельность: «В то время наша работа состояла в собирании осколков дотла разгромленного Союза Русского народа и в посильном создании новой организации монархистов. Пока императорская семья находилась в Царском Селе, никаких планов насильственного их освобождения мы не составляли, не составляли уже потому, что по этому вопросу имели определенное и несомненное сведение, что Государь Император на такие действия своего соизволения не дает. Мысль о непосредственной опасности, грозившей их жизни, была в то время еще далека от Е. И. В. Правда, отдельные фантазеры, С. Марков в том числе, предлагали нам разные проекты “увоза” царской семьи даже помимо их воли. Один из таких вздорных, если не преступных, планов описан в книге С. Маркова, который, по-видимому, и по сей день не понимает, почему его “план” со стрельбой по часовым отравленными стрелами, штурмом Царскосельского дворца с ручными гранатами и поддельным „мертвым приговором“ царской семье – не вызвал моего сочувствия. Повторяю, вопрос о насильственном освобождении Государя и его семьи до сентября 1917 г. серьезно у нас не поднимался. И всякий здравомыслящий человек понимает, что в тогдашней обстановке войны и революции подобное освобождение, если бы оно даже удалось в Царском Селе, неизбежно привело бы к новому и опаснейшему пленению, ибо вывезти их из России без прямого содействия Англии было явно невозможно» [206].
Надежды на возможность нового выступления большевиков, если только действительно возлагались на таковое надежды в марковском окружении, были эфемерны. Июльская неудача – ликвидация «почти мгновенная», как характеризовал ее Керенский в показаниях по «делу Корнилова» – на первых порах нанесла чувствительный удар по престижу большевиков. Это – несомненный факт, признанный Троцким. Но этим «коротким моментом» усиления авторитета власти и ослабления большевистского напора правительство «не сумело» воспользоваться, и тогдашние благоприятные условия были пропущены. Не сумело – по мнению Набокова, но, быть может, и не посмело, принимая во внимание настроения вождей революционной демократии, зараженных модной болезнью страха перед контрреволюцией. Поэтому чрезвычайно преувеличено утверждение Керенского в книге «L’éxperience Kerenski», что в июле была вырыта пропасть между большевизмом и революцией, что влияние большевиков в советах было равно приблизительно нулю: они исчезли со всех командных постов. Автор идет дальше и в воспоминаниях о конце августа по поводу слухов о готовящемся выступлении большевиков, которое выставлялось одним из мотивов Корниловского движения на Петербург, говорит, что это была выдумка заговорщиков, – большевики, скрывшиеся в подполье, не замышляли и не могли замышлять в эту эпоху восстания (Rev.). Не касаясь совершенно существа вопроса, отметим только гиперболичность заявления Керенского, переведшего большевиков на нелегальное положение. В конце июля открыто в Петербурге происходил большевистский съезд, державшийся по отношению к власти довольно агрессивно. Газеты сообщали, что в среде правительства решено к съезду применить репрессивные меры, но никаких мер в действительности не предпринималось. В докладе на съезде Сталин, выступивший от имени центр. комитета партии, говорил об увеличении числа членов партии на 2500 человек после июльской эпопеи и хвастливо заявлял, что партия представляет «весь петербургский пролетариат». Это свидетельствовало о том, что большевики к августу стали поправляться от июльского удара[207], и тогдашнему обозревателю общественной жизни в первых числах нового месяца приходится констатировать несомненный успех большевиков в Петербурге при выборах рабочих в больничные кассы[208]. «Итак, – заключал с. р. Воронов статью в „Рус. Вед.“ – после июльских дней, после позора на фронте, считающей себя авангардом революции, петроградский пролетариат отдает свои симпатии большевикам, этому проявлению узкоклассового эгоизма, этому началу разложения русской революции».
Несомненно неправильное заключение Керенского, что выступление Корнилова оживило разлагающийся труп большевизма. Но также несомненно, что в середине июля, когда окончательно решалась ближайшая судьба императорской семьи, большевистские выступления никакой опасности для царской семьи не представляли, и поэтому немногие требования, которые в порядке некоторого трафарета изредка доходили еще до правительства, большой роли не могли играть в решении вопроса.
С большей серьезностью и тревогой правительство смотрело на контрреволюционную опасность. Дело было, очевидно, не столько в тех смутных слухах, которые доходили до «надлежащих учреждений», а в тех общих настроениях, которые стали намечаться и которые муссировались со всех сторон. Если одни (монархисты) с чувством удовлетворения и радостью подмечали явления, в которых можно было усмотреть пробивающиеся через революционный туман лучи реставрации, то другие (демократы) реально боялись этих внешних признаков назревающей реакции в обывательской толще. Часто (у либералов) грядущая контрреволюция, о которой начинают говорить слишком много и несоответственно с общим настроением страны, становится педагогическим средством воздействия на правительство – средством обоюдоострым, ибо запугивание «великим сфинксом» не только не способно было сдвинуть правительство в сторону недвусмысленной борьбы с большевизмом, но скорее усиливало его половинчатую политику. Наглядную иллюстрацию можно найти в статьях, которые стали появляться, например, в тех же «Русских Ведомостях». Остановимся на двух из них – обе они относятся к более позднему времени, к началу августа, но подводят с большой субъективностью итог польских настроений. Воронов в статье «Грядущая реакция» (2 августа) видит кругом нарастающее «безразличие и апатию»: «После польских дней в Москве временно воспрещены уличные митинги. Теперь их не надо и запрещать, ибо, видимо, никому нет охоты снова начинать былые всеношные бдения у Пушкина и у Скобелева. Надоело… Всем и все надоело. Надоели программы и партии. Надоели брошюры и книги. Надоели митинги и дискуссии. Все стало пресным, серым, скучным, ко всему относятся, как к толчению в ступе воды…» «Реакция, пока еще духовная реакция, – вне всяких сомнений… И на творческую положительную реакцию, на здоровое движение и создание вместо утопических Chвteaux d’Espragne новой государственной жизни нет у нас, видимо, сил… Развал и апатия, банкротство не достаточно развившейся до революции общественности и продолжающаяся разруха – таков итог анархического периода русской революции, такова та почва, на которой чрезвычайно легко может распуститься махровым цветом доподлинная политическая реакция…» «И, быть может, недалек день, – заканчивал публицист свои пессимистические прогнозы, – когда национальное правительство спасения родины и революции увидит вокруг себя пустыню равнодушия и бессильно падет от удара, нанесенного каким-нибудь предприимчивым авантюристом».
Другой публицист, «народник» Белоруссов в статье «Тень, выступающая из тумана» (6 авг.) знакомил с письмами, которые он стал получать от читателей с почти открытым выражением «монархических идей» и с разговорами, которые стало возможно слышать в трамвае, в вагоне жел. д. и т.д. «Сегодня стали возможны уличные сценки, когда “бравый волынец”, активный участник первых дней революции, громогласно заявлял в вагоне трамвая: “Никакого порядка нет, одно безобразие… без Императора не обойтись, надо назад поворачивать“. Важно то, что эти “трамвайные открытые разговоры никого в трамвае не возмущают”. «Были ли они возможны месяца два тому назад? Пять месяцев назад, – отвечал в Гос. Думе Щульгин, – того, кто осмелился бы сказать против революции, растерзали бы на части». Другая бытовая сцена на перегоне из Петербурга в Москву, когда в вагоне при участии чуть ли не всех пассажиров публика обсуждала вопрос о восстановлении монархии. И один прямо сказал: «Идем к NN», – и назвал… имя, которое теперь у многих на устах.
В свою очередь, обер-гоф. Нарышкина записывает 12 июля: «Вечером был Рохлин, сказал, что монархическое движение крепнет и что, вероятно, вскоре произойдут перемены». Сама Нарышкина не очень верит такой возможности: «Монархическая реакция, – записывает она 22 го, – по моему, сейчас невозможна; нет ни кандидата, ни организации. Лишь даром прольются потоки крови. Позднее да» [209]. Но кандидат уже подготовляется в некоторых кругах коституционных монархистов, не склонных реставрировать на престоле Николая II. Подготовляется и соответствующая «организация». Деникин рассказывает, что в интимной беседе при посещении им Ставки в конце июля ему было Корниловым сообщено: «Ко мне на фронт приезжал Гучков. Он все носится со своей идеей переворота и возведения на престол в. кн. Дмитрия Павловича. Что-то организует и предложил совместную работу. Я ему заявил категорически, что ни на какую авантюру с Романовым не пойду» [210]. Не трудно определить и «организацию», которую пестовал б. военный министр революционного правительства. Это были те «кружки фрондирующих молодых людей», по выражению Деникина, «играющие в заговор», которые в конце июля объединились в военно-политическую группу под названием «Республиканский центр». Этот «центр» первоначально ставил своей целью «помощь Временному Правительству», а потом, убедившись «в полном бессилии правительства», перешел на стезю борьбы с ним, участвуя в «подготовке переворота». В июльские дни, – авторитетно свидетельствует Деникин, – «Республиканский центр» получил денежную поддержку от «банковской и торгово-промышленной знати» – то был негласный комитет, возникший по инициативе Путилова и при непосредственном содействии Гучкова. О нем упомянул Гучков в воспоминаниях, печатание которых в «Пос. Нов.» после начавшейся полемики неожиданно было прервано. «Чтобы официально оправдать наше существование, – говорит Гучков, – мы назвали себя “Обществом экономического возрождения России”. На самом деле мы поставили себе целью собрать крупные средства на поддержку умеренных буржуазных кандидатов при выборах в Уч. Собрание, а также для работы по борьбе с влиянием социалистов на фронте. В конце концов, однако, мы решили собранные нами средства передать целиком в распоряжение ген. Корнилова для организации вооруженной борьбы против Совета р.с. депутатов». Это было уже в августе. Роль «путиловского» комитета в предкорниловские дни теперь более или менее выяснена. В июле, конечно, все было в зачаточной форме[211]. В «Республиканском центре» и психологические и политические настроения переплетались довольно своеобразно, и поэтому едва ли уместно говорить об «Азефах» и предателях, как это делает Деникин. Сомнительный метод регистрации, примененный автором[212], едва ли соответствовал реальному положению дел. Патриотические задания организации внешне во всяком случае прикрывали закулисную сторону и привлекали не только «фрондирующую молодежь», возможно идейно и находившуюся в той или иной связи с «Республиканским центром», помышлявшую о «заговоре». Но и элементы, которые не отталкивались от революции. К этому центру, чтобы быть в курсе «господствовавшего… настроения», приписался и Марков-«маленький» «по поручению» Маркова 2 го: «Так я сделался, – вспоминает он, – членом Союза Георгиевских кавалеров, членом Военной лиги, членом Союза воинского долга, членом Демокр.-Респуб. центра, секретарь которого, между прочим, при первом знакомстве со мной сказал: “Подождите, корнет, скоро и на нашей улице будет праздник, скоро, скоро запоем мы – “Боже, Царя храни…” Я был зачислен еще к целому ряду более мелких организаций, не имевших особого наименования и считавших себя конспиративными». Монархическое знамя оставалось, конечно, свернутым, поскольку намечавшаяся «конспирация» [213] монархистов выходила на публичную арену общественной борьбы. «Духовная реакция, отмеченная некоторыми наблюдателями тогдашней общественной жизни, все же была еще далека от реального сочувствия монархической реставрации. Можно согласиться с Деникиным, писавшим впоследствии по поводу планов Гучкова: „Самые убежденные монархисты ее могут не признать, что подобное предприятие 1917 г. иначе, как авантюрой, нельзя было назвать, и что кадров для ее подготовки и исполнения невозможно было найти ни в стране, ни в армии“ [214]. В военной среде, наиболее затронутой крушением фронта и находившейся больше всего во власти психологии «оскорбленного патриотизма» (выражение, употребленное Керенским в показаниях по «делу Корнилова»), июльские настроения выливались в признании спасительной формы военной диктатуры. Призрак «генерала на белом коне» висел в воздухе. «Страна искала имя» – несколько сильно сказано у Деникина. С назначением Корнилова верховным главнокомандующим «все искания» прекратились – «страна» назвала имя диктатора. Но не будем переходить грани, отделяющие нас от дней, предшествовавших «корниловскому мятежу», когда на сцену выступила организующая роль Главного Комитета Офицерского Союза в Ставке, Совета Казачьих Войск и т.д. Нас ведь интересуют настроения до 1 августа, поскольку они могли сыграть решающую роль в переводе царской семьи в Тобольск.
Со своей стороны и Керенский post factum заявлял, что опасность «справа» была «ничтожна». В своих показаниях по «делу Корнилова» он давал совсем иную характеристику общественных переживаний по сравнению с тем, что отмечал цитированный выше наблюдатель из «Рус. Ведомостей» (однопартиец Керенского). Керенский усматривал «чрезвычайное единодушие всех слоев русского общества и единство понимания условий момента в руководящих правительственных и общественных кругах… Начиналось время чрезвычайного отрезвления народных масс, быстрого роста в них государственного сознания и чувства ответственности, время небывалого падения в массах влияния анархобольшевизма». Не будем оспаривать ни той, ни другой точки зрения – вернее, субъективных восприятий. Во всяком случае, официальные представители «революционной демократии» опасность справа видели и считали военную диктатуру переходной стадией к монархической реставрации, тем более что тогдашние яростные защитники «сильной власти» в форме военной диктатуры (органы сыновей Суворина – «Народная Газета», «Русь», «Вечернее Время»), при всем своем демократическом оперении, по части демократизма не грешили и доверия в этом отношении к себе не вызывали. Резко выразил настроения руководящих кругов «революционной демократии» эсеровский публицист С. А-нский (в статье «Спасители России», нач. августа), не принадлежавший к крайнему течению, в партийном органе «Дело Народа»: «Контрреволюция… с каждым днем все более наглеет. Везде уже чувствуется ее зловонное дыхание. Из всех щелей уже глядят ее алчные взоры».
Объективное положение вещей как нельзя лучше можно охарактеризовать телеграммой, посланной Бьюкененом Бальфуру 21 июля, на основании беседы с Терещенко, который «выразил очень пессимистический взгляд на положение и заявил, что он впервые совершенно не в состоянии сказать, что может случиться…[215] Ждать психологического момента, прежде чем настаивать на принятии правительством чрезвычайных шагов, но теперь момент этот наступил, и если правительство не сделает их, оно будет вынуждено уступить место контрреволюционерам». Приблизительно в это время, как утверждает Керенский, он уже получил «точные сведения об офицерском заговоре». В это время на очередном частном совещании членов Гос. Думы раздалось требование «созыва настоящего заседания Государственной Думы», а не какого-то «подпольного», на котором правительство явилось бы «целиком и доложило о состоянии страны. И тогда уже Гос. Дума укажет этому правительству, что делать». На казачьем съезде Милюков говорил про большевиков, что «пора с этими господами покончить», а на фронте уже распространились слухи, что Керенский арестован казаками (дн. Селиванова).
Мы имеем полное право сказать, что в эти июльские дни глава правительства и, вероятно, большинство членов его большую опасность для себя усматривали со стороны контрреволюционной (в смысле реставрации), нежели выступления большевиков-коммунистов. Недаром Керенский в объединенном заседании ВЦИК и И. К. Кр. Деп. еще 13 июля «от имени Временного Правительства» давал «торжественное обещание, что всякая попытка восстановить в России монархический образ правления будет подавлена самым решительным образом» [216]. В конце июля (опубликовано было в газетах лишь 2 августа) особым постановлением правительства в целях прекращения враждебной революции агитации, как отмечалось уже выше, было предоставлено министру вн. дел, по соглашению с министром юстиции, заключать под стражу лиц, деятельность которых является особо угрожающей завоеваниям революции, свободы и установившемуся государственному порядку, и высылать этих лиц в особо указанные для сего местности и за границу. Против кого направлена была эта мера? В полуофициальных, так сказать, комментариях газет, с ссылкой на мнения членов правительства, как обычно тогда делалось, указывались как бы две категории лиц, на которые должен был распространяться закон: 1) представляется совершенно необходимым применить к большевистскому съезду репрессивные меры, так как установлено, что большевистский съезд находится в постоянном контакте с лицами, привлеченными к суду по обвинению в государственной измене; 2) правительство обеспокоено все усиливающимся числом случаев проявления контрреволюционных тенденций и считает необходимым принять самые строгие меры к прекращению безответственной агитации некоторых органов печати, а также деятельности некоторых общественных деятелей, которые угрожают новому строю. Предполагается не только закрыть ряд изданий, но и применить по отношению к активным руководителям этих газет закон об изгнании за границу лиц, признанных враждебными новому строю. Тот же закон, как передают, будет применен к ряду лиц, имена которых часто упоминались в связи с последними совещаниями Гос. Думы. Опубликование правительственного распоряжения и официальные комментарии к нему не удовлетворили тогда представителей «революционной демократии», и деятельность правительства подверглась резкой критике в заседании бюро ВЦИК 4 августа в связи с обсуждением вопроса об участии в созываемом в Москве Государственном совещании. «Мощь Совета ослабляется, – говорил докладчик Богданов. – Правительство ведет какую-то непонятную политику. Не выполняет принятых на себя обязательств… Юстиция действует односторонне: вся твердость власти применяется к большевикам[217], а реакционные элементы получают послабление… Правительство не проявляет достаточной твердости по отношению к контрреволюционной агитации». Коалиционное правительство действительно занимало или вынуждено было занять ту же балансирующую позицию, что и Временное Правительство первого состава. Но факт остается фактом. Большевистский съезд никаким репрессиям не подвергся, никто из большевиков не был выслан по новому закону, но этот закон в августе был применен к монархической группе лиц (правда, как увидим, в очень странной комбинации)…
Все описанное в совокупности заставляет предполагать, что приведение в исполнение решения правительства об отправке царской семьи в Тобольск было вызвано в большей степени опасениями выступления монархической контрреволюции, нежели большевистской. Некоторые последующие факты, касающиеся Царя и относящиеся ко времени тобольскаго периода, подтверждают вполне такое предположение. Версия Коковцева, что правительство озаботилось отъездом Николая II потому, что «крайние элементы совдепа не скрывали своих страшных замыслов», должна быть отброшена.
3. Случайность ли?
Почему местом нового жительства для императорской семьи был избран Тобольск? «Если я выбрал Тобольск, – пишет Керенский в своей книги, посвященной судьбе династии, – то исключительно потому, что это было место совершенно изолированное… с маленьким гарнизоном, без промышленного пролетариата и с населением, благоденствующим и довольным своей участью… Я узнал, что климат в этом крае великолепный, город спокойный, в котором царская семья сможет жить в сравнительно комфортабельных условиях. Кроме того, – подчеркивает Керенский, – Тобольска можно было достигнуть северным путем, минуя области густонаселенные» [218]. Только ли этими соображениями руководился правительственный триумвират или лично Керенский? Сообщая о мотивах, изложенных Керенским при свидании с Царем, Жильяр добавляет, что «утверждали, что это было проявлением слабости в отношении к крайним левым, которые были обеспокоены ввиду зарождавшегося в армии движения, благоприятного Государю, – и требовали ссылки в Сибирь». Случая подобного требования в левых кругах мы отметить не можем, если не считать тех безответственных суждений, которые были упомянуты. Инициатива всецело принадлежала правительству или руководящему в нем ядру. Можно было бы предположить, что правительство проявило лишь большую психологическую предусмотрительность, «благоразумие», как выразился корреспондент «Times» Вильтон, учитывая, что в «левых» кругах переезд императорской семьи в Сибирь не вызовет реакции, ибо этот переезд будет рассматриваться как ссылка[219]. (Так в действительности и произошло.) Цель будет достигнута – царская семья будет гарантирована от эксцессов, а потом явится возможность перевезти ее за границу. Последнее утверждал Керенский в своем парижском докладе 36 г. и в одновременном интервью, данном сотруднику «Пос. Новостей»: «Я думал, что весной Царя можно будет вывезти из России дальним путем через Японию и Америку. К сожалению, в результате свержения Временного Правительства мне не удалось осуществить этот план». Утверждение несколько странное и более чем самоуверенное, – Керенский как-то забывал, что в промежутке должно было собраться Учред. Собрание. «Хозяину Русской Земли» надлежало уже разрешить вопрос, и отнюдь не предуказано было ходом событий, что выполнителем велений Учр. Собр. будет та же исполнительная власть во главе с Керенским, которая вывезла царскую семью в Тобольск. В инструкции Врем. Правит., данной 21 августа шлиссельбуржцу Панкратову, который был назначен «комиссаром по охране бывшего Царя Ник. Ал. Романова, его супруги и их семейства, находящихся в г. Тобольске», ничего не было сказано о сроке действия инструкции, но сам Панкратов не сомневался, что «ответственность перед родиной на него возложена до Учр. Собрания, которое решит дальнейшую судьбу Царя» (его речь «отряду особого назначения» по прибытии в Тобольск). С нетерпением ждали Учред. Собрания и «царственные пленники», как называет в воспоминаниях Панкратов заключенных в тобольском губернаторском доме. В своем дневнике Бенкендорф утверждает, что в день отъезда из Царского Села Керенский якобы сказал ему, что по окончании Учр. Собрания императорская семья сможет вернуться в Царское Село или куда захочет. «Он не открывал истинную свою мысль», – добавляет автор дневника.
Думаю, что никаких реальных предположений об отвозе царской семьи «весной» 18 г. у правительства не было в момент, когда оно отправляло бывшего монарха фактически в сибирскую ссылку. Являлась ли у него мысль этой «ссылкой» по существу парализовать пропаганду монархистов[220] или только внешней формой предупредить возможную оппозицию со стороны советов к выезду из Царского Села? При не вполне искренних и не откровенных мемуарных показаниях Керенского, конечно, с полной категоричностью сказать нельзя. Вероятно, позиция правительства была несколько двойственная. Трудно в Тобольске видеть только «случайность», как выражался Керенский. Следователь Соколов пришел именно к тому выводу, который Керенский приписывает «некоторым монархистам». Если это была «случайность», то она показывает, как необдуманно принималась мера, продиктованная якобы необходимостью и подвергавшаяся неоднократному обсуждению. Тобольск был тихим, захолустным городом, но Тобольск был и родиной прославленного «старца», слишком тесно в недавнем прошлом связанного с царской семьей. Элементарный такт требовал выбора другого города, если действительно нарочито не хотели подчеркнуть былую связь[221]. С Тобольском оказалась связана и другая «случайность» (singuliere coincidence – по выражению Керенского), которая могла способствовать осложнениям, – епископом Тобольска был в это время знаменитый Гермоген, страстный ненавистник «Гришки», подвергшийся за это опале, но и фанатик монархизма, человек бурно-пламенного темперамента, в своем лице воплощавший в XX веке образ Никиты Пустосвята. Даже Ал. Фед. показалось «странным, что Гермоген здесь епископом» (позднейшая запись Вырубовой).
4. Отъезд
В ночь на 1 августа царская семья в большом секрете, по крайней мере по внешней обстановке, под непосредственным руководством министра-председателя была вывезена из Царского Села. Керенский пишет: «Мы сделали все приготовления к отъезду в самом большом секрете, так как малейшая гласность могла породить всякого рода препоны и осложнения. Место назначения для императорской семьи не было известно даже всем членам Временного Правительства. На деле было только пять или шесть человек во всем Петербурге, которые знали его. Легкость и успех, о котором мы подготовили и осуществили отъезд, служит доказательством, насколько положение Временного Правительства укрепилось к августу. В марте или апреле было бы невозможно изменить местопребывание Царя без бесконечных споров с советами и т.д. Напротив, 1 августа Император и его семья уезжали в Тобольск по моему личному решению и с согласия Временного Правительства. Ни советы, ни кто-либо другой не были осведомлены, они узнали об отъезде после совершившегося факта» (Rev.). Описание, данное Керенским, вызывает одновременно и большие недоумения, и сомнения в точности того фотографического снимка, который он дал в воспоминаниях. В отношении увозимых по не совсем понятной причине секрет сохранялся действительно почти полный. Мы знаем уже, что впервые 28-го Царь от Бенкендорфа узнал, что семья направляется не в Ливадию, а в один из губернских городов в трех или четырех днях пути на восток. Об этом сам Бенкендорф, предуведомленный о времени отъезда еще 25 го, узнал только в тот же день, когда его вместе с комендантом посетил Макаров. Бенкендорф из «намеков» понял, что имеется в виду Тобольск. До этого момента Бенкендорф сперва был убежден, что семья будет переправлена в Крым, так как Керенский 11 го, по словам Бенкендорфа, признал такой проект осуществимым и просил даже Царя готовиться к нему. Правда, сомнение было, так как комендант 16-го говорил ему об отправке на Урал, и Нарышкина записала в дневник: «30-го – у меня был Боткин… Не знает, ни куда их отправляют, ни когда», 31-го – сегодня их увозят. Просила разрешения проститься – отказали. Кажется, едут в Тобольск, хотя никто ничего не знает, и все молчат. 1 августа – …Их увезли… Выяснилось окончательно: их везут в Тобольск… Никому, даже Государю, не сообщили, куда их везут. Был раньше разговор о Крыме, соответственно чему и упаковались, но за два дня до отъезда было объявлено, что едут не на юг и что надо взять с собой все теплое. Сказано было также, что надо запастись провизией на пять дней. Только по этим признакам можно было догадаться, что цель путешествия – Сибирь…» По словам Жильяра, 30-го Кобылинский сообщил ему «под большим секретом», что семью переселяют в Тобольск.
В день отъезда или накануне («все уложено, пустые комнаты») Ал. Фед. написала Вырубовой прощальное письмо, в котором говорила: «Нам не говорят, куда мы едем (узнаем только в поезде) и на какой срок, но мы думаем, что туда, куда недавно ездили, – Святой зовет нас туда и наш друг». Это предчувствие заставляло Ал. Фед. верить в «будущие хорошие времена». «Императрица владеет собой и продолжает надеяться», – записывает Нарышкина. «Несмотря ни на что, рада ехать в домашнюю сферу их dear friend. Ничего не изменилось в ее mentalite» [222].
В действительности увоз семьи и даже самое место назначения было до некоторой степени секретом полишинеля, как это видно хотя бы из того же дневника Нарышкиной. Еще 16 июля она отметила сведения, полученные ею через кн. Палей. Последняя сказала, что «обычно хорошо осведомленный англичанин сообщил им вчера, будто обитатели Александровского дворца в ночь с четверга на пятницу взяты и увезены в Тобольск!» «Я энергично возражала, но подобные слухи доказывают, что эта идея носится в воздухе». На другой день: «Оказывается, известие об увозе Государя идет из Яхт-Клуба, об этом сообщил Урусов, адъютант. Это доказывает, что это был решенный план». В момент, когда приблизился реальный срок отправки, слухи, хотя и противоречивые и неопределенные, распространяются достаточно широко. Нарышкина отмечала 28 го: «Вся прислуга (в госпитале Зимнего Дворца) толкует об отъезде Государя. Попросила к себе Гебеля. Он был очень сдержан, но слух подтвердил. Говорят, их перевозят в понедельник в 2 часа по полуночи и отправляют в Ипатьевский монастырь в Кострому».
В таких условиях довольно трудно себе представить, что только 5 – 6 человек во всем городе знали о месте, куда перевозят царскую семью, – это знали, по словам Керенского, даже далеко не все министры[223]. В противоречивом изложении Керенского остается совершенно неясной роль правительства в его целом. С одной стороны, вывоз произошел по личному решению министра-председателя, но с согласия правительства («La Rev. Russe»), с другой, – утверждает тот же Керенский, – «вопрос об императорский семье никогда не обсуждался в совете министров» («La Verite»). О первоначальном решении знали только Львов и «триумвират». В «тобольский план», сообщенный иностранным дипломатам, «абсолютно» не было посвящено большинство министров; после ухода кн. Львова и преобразований кабинета все осталось в том же положении. Политики, вошедшие в состав министерства после июльского кризиса, проявили удивительное отсутствие любопытства, граничащее с пассивностью. Принимая 1 августа представителей печати, новый министр юстиции Зарудный объяснил эту странную черту весьма своеобразно: «Распоряжение о переводе состоялось по постановлению прежнего правительства в его старом составе, поэтому я точно не знаю мотивы. Так как мы считаем, что правительство едино и что между всеми составами правительства есть преемственность, то постановление прежнего правительства приводится в исполнение. Во всяком случае, я считаю постановление о переводе по существу правильным. Перевод б. царской семьи правительство поручило министру-председателю».
Об отъезде царской семьи не было известно никому в Советах – утверждает Керенский. И опять это представляется весьма сомнительным. В упоминавшемся газетном сообщении 2 августа, составленном «на основании бесед с министрами» и пр. и в силу этого, конечно, неточном, отмечалось, что «день и час отъезда держались в строжайшем секрете, и только немного лиц из царскосельской охраны и представителей Исполнительного Комитета Совета Р. С. Д. знали о предстоящем отъезде». Тогдашняя газетная информация подтверждалась последующим показанием Кобылинского следователю Соколову, нарисовавшего картину, которая наглядно показывала, что «строжайший секрет» в сущности был пуфом. «Приблизительно за неделю до отъезда семьи из Царского к нам приехал Керенский, – повествует Кобылинский, – вызвал меня, председателя Совета и председателя военной секции Царскосельского гарнизона пр. Ефимова (он был в составе второго полка). Керенский сказал нам следующее: “Прежде, чем говорить вам что-либо, беру с вас слово, что все это останется секретом”. Мы дали слово. Тогда Керенский объявил нам, что по постановлению Совета министров вся царская семья будет перевезена из Царского; что правительство не считает это секретом от демократических организаций… что с царской семьей поеду я, Кобылинский. После этого я ушел, и Керенский вел какие-то свои разговоры с представителем совдепа и Ефимовым. Приблизительно через час я увидел Керенского и спросил его, куда же мы поедем. При этом я сказал, что нужно же предупредить семью, чтобы они могли уложиться. Керенский ответил мне, что это сделает он сам, и отправился во Дворец. Там он один на один разговаривал с Государем. Мне же на мой вопрос, куда и когда мы едем, Керенский так и не дал ответа. После этого первого раза я видел Керенского 2 – 3 раза и каждый раз спрашивал его, куда же мы едем, какие вещи брать семье. Керенский не отвечал на мой вопрос и сказал только: “Передайте, что надо побольше брать теплых вещей”. Приблизительно дня за два до отъезда Керенский вызвал меня к себе и приказал мне составить отряд из первого, второго и четвертого полков, которые несли охрану, и назначить офицеров в роты. “Назначение” нужно было понимать в то время в особом смысле. Конечно, “мы” назначить уже не могли… Боясь, что в офицерский состав, попадет элемент недостойный, я просил Керенского разрешить мне самому выбрать на каждую роту по 5 офицеров, а из них 2… пусть выбираются солдатами… В тот же день вечером я позвал к себе полковых командиров и председателей полковых комитетов. Я сказал им: “предстоит секретная и очень важная командировка; место и цель ее мне неизвестны. Пусть каждый полковой командир выберет роту в 48 рядовых при двух офицерах”. При этом я передал список офицеров, составленный мною, из числа коих надлежало сделать выбор… Командиры полков и полковых комитетов первого и четвертого полка ответили: “Слушаюсь!”» Председатель же полкового комитета второго полка… солдат… сказал мне: “Мы уже выбрали. Я знаю, какая предстоит командировка… Мы уже выбрали пр. Деконского”. Этот самый прапорщик Д. офицерами был изгнан из состава четвертого полка; это решение офицеров подтвердили и солдаты своим решением. Тогда второй полк принял в свою среду этого Деконского. Уже тогда это был несомненный большевик[224]. Когда я услышал, что именно он выбран, я сказал председателю Комитета, что Деконский ни в коем случае не поедет. Он мне ответил: “Нет, поедет”. Я принужден был отправиться к Керенскому и сказал ему категорически, что, если поедет Деконский, я не поеду; что он, Керенский, как военный министр, может предупредить эту возможность. Керенский приехал в Царское, вызвал председателя Комитета, и пошли у них пререкания. Керенский стоит на своем, председатель отвечает военному министру: «Деконский поедет». Рассердившись, Керенский прикрикнул: “Я вам приказываю”. Тот подчинился и ушел. Но, когда назначенные уже солдаты узнали, что Деконский не поедет, они тоже отказывались ехать…» «29 июля я был у Керенского… Я застал у него Макарова. Из их разговора я впервые только и узнал тогда, что семья переводится в Тобольск. В тот же день Макаров послал распоряжение… приготовить состав поезда к 2 часам ночи на 1 августа… 30 июля ко мне прибыл командующий войсками округа прап. Кузьмин, какой-то полковник и какой-то штатский чин. Под видом проверки караула Кузьмин с полковником пошли ко дворцу и, спрятавшись в комнате, обращенной дверью в коридор, имели терпение целый час ждать, когда кончится служба (молебен по случаю рождения наследника), чтобы посмотреть царскую семью, когда она пойдет к себе коридором… В тот же день была у меня Маргарита Хитрово и закатила мне истерику, обвиняя меня в том, что я скрываю, что хотят сделать с семьей, что ее хотят заточить в крепость и т.д. В этот же день мне телефонировал Керенский, что в 12 час. ночи на 1 августа он будет и Царском и скажет отряду прощальное слово».
Всех этих черт Керенский не счел нужным отметить в воспоминаниях, хотя книга его «La Vérité» появилась через несколько лет после опубликования показаний Кобылинского, которыми он пользуется лишь для того, чтобы воспроизвести свою речь солдатам, входившим в охрану, которая должна была сопровождать отъезжавшую семью. Но, быть может, важнее то, что Керенский замолчал факт сопровождения царского поезда в Тобольск, наряду с назначенными правительственными комиссарами Вершининым и Макаровым, и прапорщиком Ефимовым «для того, чтобы он, по возвращении из Тобольска, мог доложить совдепу» о перевозе царской семьи в Сибирь[225]. Этот именно факт привел следователя Соколова к слишком категорическому выводу, что «был только один мотив перевоза царской семьи в Тобольск» – «далекая холодная Сибирь, тот край, куда некогда ссылались другие».
Обстановка, в которой происходил отъезд, конечно, была напряженная. Автор предисловия к книге Керенского, основываясь исключительно на показаниях этого мемуариста, рисует эту напряженность, как следствие настроения революционных масс в Петербурге и Царском Селе. Для проф. Пэрса несомненно, что Керенский своими личными действиями (он провел всю ночь в Царском, наблюдая за отъездом) сохранил царскую семью надолго после своего собственного падения. Оставим в стороне кровожадные чувствования революционных масс – английский ученый в подтверждение своего тезиса не мог ничего привести другого, кроме описания, со слов Керенского, посещения Царского «бандой солдат» – эпизода с Мстиславским. Боялся ли Керенский действительно появления какой-либо революционной банды, которая сорвала бы решение правительства, ожидал ли он противодействия большевистски настроенной части гарнизона и железнодорожных рабочих при реализации предприятия, о котором не был осведомлен руководящий орган революционной демократии? Не играло ли значительной роли в напряженности, с которой организовался отъезд, опасение какой-нибудь монархической эскапады, которая могла бы подвергнуть семью реальной опасности? Чтобы ответить на эти вопросы, проследим фактическую канву, насколько мы ее знаем.
«31 июля, – продолжал в своих показаниях Кобылинский, – прошел у меня в приготовлениях к отъезду. Память мне не сохранила ничего выдающегося за этот день… В 12 час ночи приехал Керенский. Отряд был готов. Поехали мы с ним в первый батальон. Керенский держал к солдатам такую речь: “Вы несли охрану царской семьи здесь. Вы должны нести охрану и в Тобольске, куда переводится царская семья по постановлению Совета Министров. Помните: лежачего не бьют. Держите себя вежливо, а не по-хамски. Довольствие будет выдаваться по петроградскому округу. Табачное и мыльное довольство – натурой. Будете получать суточные деньги…” «Я не могу утверждать, – добавляет сам Керенский, – что люди в казармах были все удовлетворены. Слухи об отъезде уже распространились, и многим новость эта абсолютно не нравилась. Некоторые части гарнизона были под сильным влиянием пропаганды крайних и считали, что правительство относится слишком терпимо к бывшему Царю». Казалось бы, министру-председателю надлежало свое умелое красноречие направлять как раз в сторону тех, кто был распропагандирован большевистской агитацией и скептически относился к политике правительства в отношении заключенных. Произошло нечто противоположное. Почему? Сказав речь в первом и четвертом батальоне, Керенский не пошел во второй – т.е. в тот, который входил в состав полка, избравшего прап. Деконского, и в который попали, по мнению Кобылинского, «наиболее дурные элементы». «Считаю нужным отметить, – пояснял Кобылинский, – что условия, в которые были поставлены солдаты первого и четвертого полков, были иные, чем условия, поставленные для солдат второго полка. Первые были одеты с иголочки, и обмундирование у них было в большом количестве; солдаты второго полка, вообще-то худшие по своим моральным свойствам, были в грязной одежде и обмундирования у них было меньше. Эта разница… имела впоследствии большое значение! [226]
В то время как Керенский обходил казармы, во дворце делались последние приготовления к отъезду. Тогда под свою «личную ответственность» Керенский разрешил (кто же мог разрешить, кроме Керенского, который распоряжался совершенно самовластно?) Царю свидание с братом. «Я должен был присутствовать при их прощании» (происходившем в рабочем кабинете Царя), – поясняет Керенский. В. кн. Михаил выразил желание увидеть детей, «но я не мог разрешить, – говорит Керенский, – посещение продолжалось уже долго, и не было времени». Свидание продолжалось «минут 10», – утверждает Кобылинский, остававшийся в приемной в продолжение свидания. «В это время выбежал Алексей Николаевич и спросил меня: “Это дядя Миша приехал?” Я сказал, что приехал он. Тогда Алексей Ник. попросил позволения спрятаться за дверь: “Я хочу его посмотреть, когда он будет выходить”. Он спрятался за дверь и в щель глядел на Мих. Ал., смеясь, как ребенок, своей затее» [227]. Непонятное в поведении Керенского можно объяснить только его исключительным возбуждением в этот день, граничащим с «пароксизмом», по определенно наблюдавшего министра-председателя художника Лукомского[228]. Возбужденный сам, Керенский нервировал других: «вне себя тиранил всех» – записала со слов очевидцев Нарышкина. Вероятно, это состояние сказалось и на восприятии событий, отразившемся впоследствии в воспоминаниях.
Сам Царь записал в дневник: «Около 101/2 часов (это соответствует и записи Бенкендорфа. Кобылинский, ездивший за Мих. Ал., относит ко времени после полуночи) милый Миша вошел в сопровождении Керенского и караульного начальника. Как приятно было встретиться, но разговаривать при посторонних было неудобно». Очевидно, Керенский не «затыкал себе уши», как значится в дневнике Нарышкиной. В своих воспоминаниях Керенский передает те незначительный фразы, которыми обменялись взволнованные братья.
«Минуты шли… Все было готово, а Николаевская не отправляла поезда. По-видимому, в течение всей ночи происходила тревога, сомнения и колебания. Железнодорожники задерживали составление поезда, давали таинственные телефонные звонки, ставили вопросы…» Никаких данных, подтверждающих предположения Керенского, я не нашел, кроме довольно голословного утверждения Мстиславского, что «рабочие петроградского паровозного депо, узнав о назначении поезда, отказались дать паровозы, и Керенскому пришлось долгое время уговаривать их согласиться на выпуск; инцидент был разрешен только при содействии исполнительного комитета». Поэтому более правдоподобным мне представляется объяснение, данное Царем в его дневнике. Несмотря на всю лаконичность записи за 31 июля – «последний день нашего пребывания в Царском Селе», – записи эти как будто бы отчетливее намечают фактическую канву: «…после обеда ждали назначения часа отъезда, который все откладывался». После свидания с братом «стрелки из состава караула начали таскать наш багаж в круглую залу[229]. Мы ходили взад и вперед, ожидая подачи грузовиков. Секрет о нашем отъезде соблюдался до того, что моторы и поезд были заказаны после назначенного часа отъезда. Извод получился колоссальный[230]. Алексею хотелось спать – он то ложился, то вставал. Несколько раз происходила фальшивая тревога, надевали пальто, выходили на балкон и снова возвращались в зал. Совсем рассветало… Наконец, в 51/4 появился Керенский и сказал, что можно ехать».
Выехали с великими предосторожностями: «казаки открывали кортеж, казаки его заключали». Не знаю, вольно или невольно, Керенский выставил казаков, как охранителей кортежа, т.е. те части петербургского гарнизона, которые в июле были настроены наиболее агрессивно в отношении большевиков – ведь со стороны последних, по смыслу изложения Керенского, можно было ожидать противодействия. Царь, достаточно разбиравшийся в воинских частях, отметил просто: «какая-то кавалерийская часть скакала за нами от самого парка…» Соколов установил, что эскорт принадлежал к 3 му драгунскому балтийскому полку (в газетах он назывался финляндским). В дневнике Нарышкиной, изданном немецким писателем Ф. Мюллером[231], вернее в систематизированном им (иногда совершенно фантастически и произвольно) рассказе, основанном якобы на записях в особой тетради Нарышкиной, которой не было в распоряжении ред. «Последних Новостей», когда в газете он печатался, очищенный от измышлений романсированной истории немецкого автора, говорится, что царскую семью нельзя было вывезти через главные ворота – у решетки дворца стояла огромная толпа, которая шумела и выкрикивала угрозы, – и автомобили пришлось направить через парк к станции Александровская. По словам Керенского, «солнце сияло во всем своем блеске, когда мы выехали из парка, но, к счастью, город был еще погружен в сон». Современник корреспондент «Рус. Вед.» писал: «Город не подозревал о происходящем – даже в ратуше стал известен факт отъезда лишь около 4 час. по полудни». Вот и еще свидетельство очевидца – Маркова-«маленького», попытавшегося подойти ко дворцу, что ему не удалось, так как дворец был оцеплен сильным отрядом войск: «До 6 часов утра, – вспоминает Марков, – я простоял на облюбованном мною месте, но мне ничего не пришлось увидеть. Около половины шестого мимо меня пронеслось несколько закрытых автомобилей, окруженных всадниками третьего Прибалтийского конного полка. Я видел, как несколько мужчин, стоявших около меня, вытирали набегавшие слезы, а женщины плакали». О настроениях Марков передавал, конечно, то, что хотел видеть.
В видах той же предосторожности отправляемые были посажены в поезд не на станции, а на переезде – в «некотором удалении», на «пятом запасном пути», как выяснили газетчики. «Подъем на ступеньки вагона был затруднителен, А. Ф. Керенский помог бывшему Царю войти в вагон, предложив ему опереться на свою руку, такое же внимание было оказано Керенским и в отношении Ал. Фед.» [232]. «Поезд, – говорилось в газетных сообщениях, – был подвергнут самому тщательному осмотру…»
Продолжим и дальше наше повествование – оно может дать некоторые интересные детали. Для отъезда было предоставлено два поезда. В одном находилась царская семья (в международных вагонах), свита, отряд из первого батальона; в другом – прислуга, багаж, стрелки 2-го и 4-го бат. Свита и прислуга составляли персонал в 40 с лишним человек. «Особый отряд» включал 337 солдат при 7 офицерах. Поезд, минуя большие пункты, останавливался на маленьких станциях, иногда в полях – семья выходила на прогулки в 30 минут, ни более ни менее. Все это предусматривалось регламентом, установленным министром-председателем. На всех станциях завешивались окна: «глупо и скучно», – реагировал Царь на это своей записью в дневнике. Следователь Соколов устанавливает, что оба поезда проходили «под японским флагом» – по-видимому, это – обобщение: по словам Кобылинского, под японским флагом царский поезд проходил через Вологду (очевидно, боялись каких-нибудь осложнений в губернском городе). Правительственные комиссары Вершинин и Макаров составили подробный отчет о переезде, контрассигнированный Царем. Этот «исторический документ», как выражается Керенский, производит несколько своеобразное впечатление, и значение его только в том, что «путешествие через рабоче-крестьянскую Россию прошло благополучно» (слова Соколова). Отмечались в этом отчете каждый день своевременность подачи завтрака, обеда, утреннего и дневного чая и т.д. и ничего из того, что являлось наиболее важным. Как реагировало население на проезд? Косвенный ответ мы, конечно, находим – в сущности, осложнений никаких не было. Кобылинский в показаниях мог указать только одно место – в Перми, где были попытки произвести некоторый контроль: «Перед самой станцией в Перми наш поезд остановился. В вагон, в котором находился я, вошел какой-то человек, видимо из каких-нибудь маленьких железнодорожных рабочих, заявил, что товарищи рабочие железнодорожные желают знать, что это за поезд следует, и, пока не узнают, они не могут пропустить его дальше. Вершинин с Макаровым показали ему бумагу за подписью Керенского. Поезд пошел дальше…» Поэтому следует думать, что лишь в воображении большевизанствующего левого с. р. Мстиславского на пути следования поезда в «нескольких местах» находились заставы вооруженных крестьян, намеревавшихся, остановить поезд и покончить с Николаем самосудом». Своеобразная «революционная» честь не могла примириться с действительностью и заставляла утверждать, что только случайно будто бы удалось избежать народной расправы. Поздно вечером 4-го невольные путешественники в Сибирь достигли Тюмени, откуда надлежало уже речным путем доехать до Тобольска, 6-го достигли местоназначения[233]. «На берегу стояло много народа, – отметил Царь, – значит, знали о нашем прибытии…» Неожиданно обнаружилось, что губернаторский дом не готов для приема заключенных. «Помещения пустые, без всякой мебели, и переезжать в них нельзя», – записал Царь 6 го. «Пошутил насчет удивительной неспособности людей устраивать даже помещения…» Может быть, дело было не в «неспособности людей», а в том, что осуществление тобольского плана в окончательную форму вылилось значительно позже, чем наметилось первоначальное решение, о котором преждевременно были уведомлены английское и французское посольства.
5. Заговор монархистов
В день, когда царская семья прибыла в Тобольск, опубликовано было лаконичное правительственное сообщение: «По соображениям государственной необходимости Вр. Прав. постановило находящихся под стражей бывшего Императора и Императрицу перевести в место нового пребывания. Таким местом назначен Тобольск, куда и направлены бывшие Император и Императрица с соблюдением всех мер надлежащей охраны. Вместе с бывшими Императором и Императрицей на тех же условиях отправились в Тобольск по собственному желанию их дети и некоторые приближенные к ним лица». Свиту составляли ген. ад. Татищев, гофм. кн. Долгоруков, лейб-медик Боткин, воспитатель наследника Жильяр, фрейлина гр. Гендрикова, гофлектрисса Шнейдер (позднее прибыли преп. анг. языка Гибс, доктор Деревенко и фрейлина бар. Буксгевден). Нет никаких данных, подтверждающих свидетельство Бьюкенена, что «дети, которым было предложено на выбор жить с имп. Марией Фед. в Крыму или сопровождать своих родителей в Тобольск, выбрали последнее, хотя их предостерегали, что им придется подчиниться режиму, установленному для Государя и Государыни».
Почему правительство промедлило пять дней с официальным опубликованием своего решения? Фактически никакого секрета, по крайней мере для Петербурга, не было и никакого протеста со стороны «крайне левых» отъезд императорской семьи не вызвал. И не вызвал потому, как определенно явствует из заметок в большевистских газетах (петербургской и московской «Правды» и «Соц. Дем.»), появившихся уже 1 августа, что этот выезд рассматривался как прямая ссылка Царя в Сибирь. Большевистская печать лишь негодовала на условия, при которых проходит эта «ссылка»: «Не страшно ехать в ссылку, имея в своем распоряжении 4 х поваров и 15 лакеев…» «Рабочие и солдаты голодные сидят в Крестах, а во избежание продовольственных затруднений за царской семьей едут два поезда с провизией» и т.д. Для большевистской печати нет сомнения в том, что «формально» Царь направлен в Тобольск для более строгого заключения.
После отъезда из Царского, как уже было указано, во всех газетах появилось несколько запоздалое описание, не всегда точное: отъезд императорской семьи из Царского Села в изложении бесед журналистов с министрами, включая и главу правительства, помечался сутками позже (т.е. в ночь на 2-е августа). «Министры не скрывают своего недовольства, – сообщал корреспондент «Рус. Вед.», – по поводу появившихся в некоторых газетах сообщения о переводе б. Императора из Ц. С. [234], находя оглашение этих сведений преждевременным, могущим внести некоторые затруднения в исполнение данной меры. На все вопросы о мотивах, побудивших правительство принять решение о переводе б. Царской семьи, министры отвечают уклончиво, общими фразами, всячески подчеркивая, что этот вопрос продолжает оставаться чрезвычайно секретным».
Очевидно, правительство боялось возможности осложнений не только в пути, но и в самом Петербурге. Столь же очевидно, что со стороны большевиков этих осложнений не приходилось ждать. В чем же дело? Не даст ли объяснения сопоставление записи Нарышкиной 5 августа с одновременным опубликованием в газетах своеобразного сообщения о несколько странной инициативе, проявленной министром-председателем в этот день. «Все еще нет известий о прибытии в Тобольск, – записывает Нарышкина. – Была сегодня утром в саду, где встретила несколько офицеров (очевидно, из лазарета в Зимнем Дворце). Все они страшно возмущены и открыто говорили о реставрации в лице Алексея Ник. Я им посоветовала быть осторожными в речах…» 5 августа в газетах можно было найти сообщение, что министр-председатель (очевидно, в качестве военного министра) ночью удосужился лично проверить караул в Трубецком бастионе Петропавловской крепости, т.е. той тюрьмы, где содержались заключенными представители старого порядка. В данном случае действовал, можно предполагать, закон, формулированный пословицей: у страха глаза велики…
Причины этого преувеличенного страха (у правительства, или у триумвирата, или у министра-председателя) не приходится искать во влиянии, шедшем из советских кругов, которые никакого воздействия в эти дни на правительство в смысле требования отправки в ссылку бывшего монарха не оказывали, – по крайней мере, никаких письменных следов такого воздействия до сих пор не обнаружилось. Приходится довольно решительно возражать на категорическое заключение, сделанное Коковцевым еще в статье, напечатанной в 29 г., что, направляя царскую семью в Тобольск, правительство выполняло «волю Совета». Суханов, довольно добросовестно передающий в «записках» свои впечатления и настроения по поводу «сенсационного подвига» Керенского, как он выражается, говорит, что никаких подробностей отъезда царской семьи не знает: «Совета эти дела ныне уже не касались», «говорили, что эта операция была предпринята ввиду происков и спекуляции контрреволюционеров и монархических групп». В советском официозе указывалось лишь на необходимость разъяснить меру правительства, так как в Ц. С. Император был в полной гласности. Правительство, – утверждал в одном из отрывков воспоминаний Савинков, бывший в то время управляющим военным министерством, – опасалось «переворота справа не менее, чем революции слева». Скорее надо думать, что переворота справа боялись больше, нежели революции слева, хотя глава правительства позднее в показаниях по делу Корнилова и говорил: «Реальное соотношение сил было таково, что всякая попытка повторить 3 – 5 июля была заранее обречена на полный провал. Тем более совершенно ничтожна была реальная опасность для существовавшего тогда порядка вещей от всякой попытки справа. Правый большевизм никогда не был опасен сам по себе. Это был не пороховой погреб, взрыв которого разрушает все кругом до основания, а только спичка, которая могла попасть в склад взрывчатых веществ, и тогда…» Объективный анализ не всегда, однако, совпадает с субъективными ощущениями. [235]
Маловажный инцидент, происшедший вскоре после водворения царской семьи в Тобольске и раздутый в окружении Керенского до гиперболических размеров, может служить самой яркой иллюстрацией. Дело идет о поездке во второй половине августа молодой фрейлины Маргариты Хитрово в Тобольск. Это был «детский заговор для увоза царской семьи», – утверждал Керенский в книге, напечатанной в 36 г. Хитрово участвовала не одна. Можно думать, что это была группа неопытных, наивно увлеченных молодых людей. До правительства дошли разоблачения, значительно преувеличенные, и оказалось необходимым расследовать обстоятельства «заговора». Следствие не обнаружило ничего опасного, и дело было ликвидировано. Когда автор говорит, что правительство вынуждено было расследовать дело, то здесь он применяет обычный для себя, как мемуариста, прием. Правительство само создало это смехотворное политическое дело, о котором в общественных кругах никто не знал, – и никакого давления, следовательно, со стороны не было оказано. И это дело типично не столько для молодых энтузиастов монархической идеи, которых действительность (полная изоляция царской четы и равнодушие к ним населения – так изображает Керенский) должна была жестоко обмануть, сколько для подозрительности правительства в предкорниловские дни.
Прелюдия дела разыгралась в кулуарах московского Государственного Совещания именно тогда, когда глава правительства имел уже «точные сведения» об офицерском заговоре, имевшем опорные пункты в Петербурге и Ставке и ставившем своей задачей провозглашение военной диктатуры (а не восстановление низвергнутой династии), когда Керенскому окончательно стало ясно, что «ближайшей попыткой удара будет справа, а не слева», когда он следил за «малейшими изменениями в заговорщических кругах» для того, чтобы быть готовым действовать[236], и знал, где, что и как, когда в действительности, по злому выражению дневника Гиппиус, Керенский представлял собой «вагон, сошедший с рельс». И в полном противоречии с этим признанием стояло тут же делаемое Керенским заявление и объяснение того, что произошло после Московского Совещания: «Оказалось, мы сознательно были направлены на ложный путь». В дни Московского Совещания был раскрыт «монархический заговор». Не имея перед собой официальных документов, связанных с раскрытием заговора, трудно сказать, чья здесь была инициатива. Возможно, что в нездоровой атмосфере подозрений, рожденных на почве реальной подготовки, которую вели сторонники военной диктатуры, в одно была объединена двухсторонняя информация, не имевшая ничего общего между собой, причем одна из них, действительно, была «сознательно» пущена в оборот для того, чтобы направить внимание правительства «на ложный путь». Согласно показаниям следственной комиссии по Корниловскому делу правительственным комиссаром при Верховной Ставке Филоненко, еще в конце июля он был осведомлен «ординарцем» ген. Корнилова (т.е. Завойко), вращавшимся в самом центре интриги, которая плелась вокруг Ставки, о «монархическом заговоре с вел. кн. Павлом Александровичем во главе». Другим источником информации явилось донесение прокурора московской суд. палаты Стааля об обнаруженных им нитях монархического заговора в казачьих общественных кругах. Московскому прокурору, без осведомления о том министра юстиции, находившегося в Петербурге, и было поручено министром-председателем даьнейшее расследование – с «исключительными полномочиями». В результате были произведены аресты – между прочим, в ночь на 21 августа были подвергнуты домашнему аресту вел. князья Павел Ал. и Михаил с семьями[237]. На вопрос английского посла о причинах ареста министр ин. дел сообщил, что они скомпрометированы интригами кн. Палей и ее сына, направленными к возвращению Императора или возведению на престол в. кн. Дмитрия… Были найдены ее многочисленные шифрованные телеграммы и письма» (сообщение Бьюкенена Бальфуру 23 августа). Корреспондент «Рус. Вед.» обратился к членам правительства, принадлежавшим к партии к. д., и получил в ответ, что им ничего не известно о причинах ареста великих князей. Осведомлены о происходившем лишь некоторые министры, близкие к главе правительства, который непосредственно руководит нитями возникшего дела, помимо какого-либо участия со стороны министра юстиции[238]. «Близкие», по выражению корреспондента, лица к Керенскому объясняли арест великих князей теми «самыми соображениями», которые привели Керенского к решению перевести Царя в Тобольск, а именно опасения концентрации общественных и военных кругов вокруг имени Царя и боязнь возможных эксцессов… Если поверить сообщению «Известий» 22 августа, правительственный синклит развел чрезвычайно «энергичные меры» к раскрытию заговора и раскрыл его «полностью» [239]. Ведший дело Стааль «каждые два часа» делал доклад лично Керенскому о «ходе следствия, результатах опросов и именах арестованных, число которых все возрастает». Каждую ночь будто бы Стааль делал сообщение в заседании правительства. С своей стороны в показаниях будущей следственной комиссии по делу Корнилова Керенский утверждал, что он «держал Врем. Прав. в курсе» событий. Как будто бы это мало соответствовало действительности, если только под коалиционным правительством не подразумевать «триумвирата» и какие-то особые частные совещания «министров-социалистов», которые отмечали за эти дни газеты. Аресты были произведены в Петербурге, Москве, Киеве, где якобы происходили какие-то таинственные совещания лиц с «титулованными фамилиями», и в других городах. Арестовано было, по газетным сообщениям, около 30 лиц. Сведения об арестованных сообщались скупо: проскользнуло имя Пуришкевича, ген. Фролова (быв. командующего петербургским округом), матери фрейлины Хитрово, арестованной в Елатьме, ее братьев – гвардейских офицеров, ст. дамы Нарышкиной (не обер-гофмейстерины) и др.
Правительство действовало быстро и было скоро на решения. Через несколько дней (24 августа), на основании июльского закона о высылке за границу по принципу «в 24 часа», была отправлена своеобразная по своему составу партия «конспираторов». В показаниях по «делу Корнилова» Керенский говорил: «Взвесив все стороны этого заговорщицкого движения[240], я решил, что внесудебные аресты и высылки за границу выдающихся конспираторов будут самой целесообразной мерой предупреждения и пресечения… Однако органы розыска технически были так несовершенны, что мы не смогли своевременно ликвидировать руководящие центры…» «Странная была наша компания “контрреволюционеров”, не знавших друг друга, – вспоминает Вырубова, оказавшаяся в центре „выдающихся конспираторов“. – Группа, высылаемая через Финляндию, состояла из следующих лиц: „старого редактора Глинки Янчевского, доктора Бадмаева – пресмешного божка в белом балахоне с двумя дамами и маленькой девочкой с черными киргизскими глазками, Манусевича-Мануилова и офицера с георгиевской ленточкой в петлице и в нарядном пальто некоего Эльвенгрена“. К этим будущим эмигрантам надо присоединить ген. Гурко, высланного также за границу[241], но поехавшего через Архангельск (до высылки ему было отведено помещение в Петропавловской крепости). Очевидно, то была лишь первая группа высылаемых. Начавшееся Корниловское выступление отвлекло внимание в другую сторону. По газетным сообщениям того времени, намечались к высылке упомянутые великие князья, Хвостов, Воейков, Штюрмер[242].
Реальная подоплека о «монархическом заговоре», поскольку она существовала, пока скрыта от нас. В свое время она держалась в «строжайшем секрете». И никакого официального объявления, как о том говорилось, не последовало – может быть, потому, что «дело Корнилова» совершенно заслонило «заговор», порожденный мыслью, направленной на «ложный путь». В воспоминаниях Демьянова, заменившего Зарудного в качестве временно управляющего министерством юстиции, дело изображается в следующем виде: «До правительства дошли слухи, что производится какой-то денежный сбор на освобождение Николая II, что существовала какая-то переписка по этому поводу, что ездила куда-то какая-то дама, которую посвятили в эту тайну и которая, испугавшись ответственности, эту тайну кому-то разгласила… Керенский поручил расследование… А. Ф. Стаалю… Выяснялось, что контрреволюционный сбор действительно производился, но что дело было чисто мошенническое, основанное на эксплуатации патриотических чувств приверженцев старого режима. Гора родила мышь и настолько маленькую, что прокурор Стааль был несколько сконфужен результатами расследования; ему казалось, что он допустил ошибку, приняв с самого начала шутовское дело за серьезное. Я его утешил, сказав, что даже в таком виде дело требовало расследования. Меня это дело заинтересовало, не потому, конечно, что оно было связано, хотя бы и внешне, с идеей контрреволюции, а потому, что мне казалось, что за такое дело могли взяться только мошенники довольно высокой пробы. Из дела было видно, что заправилы его находились где-то близ Москвы (один из них и был обнаружен), но что в деле замешаны были еще какие-то почтенные чины, имевшие местопребывание на Минеральных Водах. Мне очень хотелось всех лиц, замешанных в вымогательстве, обнаружить. Я стоял за то, чтобы дело продолжать и послать на юг опытного следователя для расследования всей сути дела. Об этом поговорили, но из этого ничего не вышло – обрадовались, что контрревюлюционный заговор оказался пуфом». Надо сделать оговорку: воспоминания Демьянова не отличаются точностью в изложении фактов, поэтому, вероятно, необходимы существенные коррективы. Но общее впечатление в то время от дела было именно таким, каким оно осталось в памяти Демьянова[243]. В те дни Стааль в секретном порядке делал соответствующий доклад в московском партийном комитете нар. соц., к числу которых он принадлежал. Доклад был вызван необходимостью как бы отчитаться перед партийными единомышленниками, которые с великим неодобрением относились к конфликту в министерстве юстиции между двумя членами одной и той же политической группировки. Впечатление от доклада можно охарактеризовать тогдашней записью, сделанной секретарем партии в дневнике: «Стааль из ничего создал контрреволюционный заговор с великими князьями».
В эту заговорщическую кашу, более воображаемую или воображением сильно сгущенную, и попала молоденькая «Рита» Хитрово из окружения «Ани», испытывавшая чувство «обожания» к царской семье, во время заключения в Царском служившая связью семьи с внешним миром. Вероятно, что решение поехать в Тобольск было в значительной степени результатом личного порыва. Как передает дочь Боткина (по рассказу отца) и Марков-«маленький» (со слов, по-видимому, самой Хитрово), она вела себя с наивной простотой и откровенностью: «Уезжая, – рассказывает Боткина-Мельник, – она вся закуталась в пакеты со всевозможной корреспонденцией, а с пути посылала открытки родственникам следующего содержания: “Я теперь похудела, так как переложила все в подушку” или “население относится отлично, все подготовляется с успехом”». Приехав в Тобольск, она моментально направилась в дом, где помещалась свита, и натолкнулась на гр. Гендрикову, которая провела ее в свою комнату. Затем туда прошел мой отец, и они все мирно разговаривали, когда появился Кобылинский и объявил, что он вынужден арестовать Хитрово. Корреспонденция была отобрана[244], у гр. Гендриковой сделан обыск и ее, моего отца и Хитрово допрашивали, причем последняя, говорят, держала себя очень вызывающе. Комендант ко дню приезда Хитрово имел уже детальное телеграфное распоряжение Керенского, адресованное вне очереди местному прокурору[245]. Телеграмма приведена у Дитерихса и у Соколова (у последнего есть некоторый дефект в тексте): “Расшифруйте лично и, если комиссар Макаров или член Думы Вершинин в Тобольске, (в) их присутствии. Предписываю установить строгий надзор за всеми приезжающими на пароходе в Тобольск, выясняя личность и место, откуда выехали, равно путь, которым приехали, а также остановки. Исключительное внимание обратите (на) приезд Марг. Сер. Хитрово, молодой свитской девушки, которую немедленно на пароходе арестовать, обыскать, отобрать все письма, паспорт и печатные произведения, все вещи, не составляющие личного дорожного багажа, деньги. Обратите внимание на подушки; во-вторых, имейте в виду вероятный приезд десяти лиц из Петрограда, могущих, впрочем, прибыть и окольным путем. Их тоже арестовать, обыскать указанным порядком. Ввиду того, что указанные лица могли уже прибыть в Тобольск, произведите тщательное дознание и в случае их обнаружения арестовать, обыскать тщательно, выяснить, с кем водились. У всех, кого видели, произвести обыск и всех их впредь до распоряжения из Тобольска не выпускать, имея бдительный надзор. Хитрово приедет одна, остальные, вероятно, вместе. Всех арестованных немедленно под надежной охраной доставить в Москву прокулату (т.е. прокурору суд. палаты). Если она или кто-либо из них проживал уже в Тобольске, произвести тотчас обыск в доме, обитаемом бывшей царской семьей, тщательный обыск, отобрав переписку, возбуждающую малейшее подозрение, а также все не привезенные раньше вещи и все деньги лишние. Об исполнении предписания по мере осуществления действий телеграфировать мне и прокурору Москвы, приказания которого подлежат исполнению всеми властями”».
Соколов не указывает даты этого документа[246], но она выясняется уже по тому, что Вершинин и Макаров выехали из Тобольска 14-го и докладывали Временному Правительству 21 августа о выполнении своей миссии по отвозу царской семьи. К этому промежутку времени, а не к концу месяца, как говорят мемуаристы, следовательно, относится появление Хитрово, пробывшей в Тобольске всего лишь один день. По дневнику Николая II дата может быть установлена совершенно точно. 18 августа он записал: «Утром на улице появилась Рита Хитрово, приехавшая из Петрограда, и побывала у Настеньки Гендриковой. Этого было достаточно, чтобы вечером у нее произвели обыск. Черт знает что такое». На другой день: «Вследствие вчерашнего происшествия Настенька лишена права прогулки по улицам в течение нескольких дней, а бедная Рита должна была выехать обратно с вечерний пароходом». Это уже неточно: Хитрово была арестована и препровождена в Москву. Может ли быть установлена какая-нибудь связь между приездом Хитрово и появлением в Тобольске скорее всего мифических пятигорцев – мы не знаем. Сам Керенский в показаниях Соколову, смягчая вещи и умалчивая об аресте Хитрово (также и в «La Verite»), заявляет: «Действительно, по поводу приезда в Тобольск Маргариты Хитрово было произведено по моему телеграфному требованию расследование. Вышло это таким образом. Во время Моск. Гос. Совещания были получены сведения, что к Царю пытаются проникнуть десять человек из Пятигорска. Это освещалось, как попытка увезти царскую семью. В силу этого и производилось расследование. Однако эти сведения не подтвердились. Ничего серьезного тут не было». Дело не представляло ничего серьезного и через месяц было ликвидировано, о чем Стааль телеграфировал тобольскому прокурору 21 сентября. Одновременно было ликвидировано и все расследование о монархическом «заговоре». Официально все дело называлось «делом по обвинению М. Хитрово и др. по ст. 101 Угол. Улож.» [247]. 13 сентября великие князья были освобождены из-под домашнего ареста. Монархический заговор был заменен заговором корниловским, к чему была подготовлена почва расследованием прокурора Стааля, который, по словам, напр., «Русской Воли», попутно выяснил «контрреволюционность некоторых организаций, на которые могла бы опереться военная диктатура».
Нам пришлось несколько искусственно выделить и поставить обособленно страницу, характеризующую ту «волну заговоров», о которой говорил Керенский следственной Комиссии Шабловского. Тот факт, что правительственное ядро с такой легкостью восприняло в августе идею наличности «монархического заговора», определяет наилучшим образом его психологическое настроение и выясняет довольно точно особые мотивы, побудившие изолировать царскую семью в Тобольске. Царя увезли в Тобольск; не «гидры ли боятся» – записала Гиппиус в дневник.