Судьба императора Николая II после отречения — страница 22 из 37

В то время рождалось большое количество легенд. Расцвеченные молвой, эти легенды попали в исторические повествования. Бесспорно, в основе многих из них была фактическая база. Но подчас мы и ныне еще далеко не всегда можем отличить вымысел от действительности, поэтому приходится с сугубой осторожностью относиться к тем слухам, которые ходили и которые с легкостью воспринимались современниками, так как они соответствовали их настроениям.

1. В преддверии германской ориентации

Одним из наиболее распространенных представлений после октябрьского переворота являлось убеждение, что грядущий мир будет уплатой по вексельному обязательству, выданному новой властью Германии (см. мою книгу «Золотой немецкий ключ к большевистской революции»). С другой стороны, дальнейшая противоестественная поддержка большевиков германскими шовинистами казалась абсурдной. Поэтому довольно логично на приеме у германских посланцев гр. Кайзерлинга и гр. Мирбаха, прибывших в декабре в Петербург с особыми миссиями, которые были связаны с начавшимися мирными переговорами, появились представители русских правых общественных группировок[323]. Кем была представлена эта делегация и какие конкретные цели она ставила себе, мы до сих пор не знаем. Но косвенно имеем указание на то, как делегация была встречена представителями немецкого командования и немецкой дипломатии.

К мирбаховской миссии принадлежал некий Ланцгоф, бывший прежде представителем Deutsche Bank в Петербурге и имевший в столичном обществе значительные связи. Он встретился на частной квартире с группой общественных деятелей, среди которых был Макаров, сопровождавший царскую семью в Тобольск. Ланцгоф пытался объяснить собравшимся неизбежность контакта германского правительства с советской властью: только она имеет силу в данный отрезок времени; правые, обратившиеся к Мирбаху, совершенно бессильны – вести с ними ответственные переговоры безвольно[324]. Смысл беседы был тот, что немцы пока будут поддерживать большевиков, через которых они только и могут добиться мира на Восточном фронте. Французский журналист Домерг, имевший широкие связи в петербургском обществе, в книге, названной La Russie Rouge, упоминает, что гр. Мирбах в разговоре с народным комиссаром Троцким (у него было особое свидание с ним) высказывал опасение, что Учр. Соб. не ратифицирует будущего мира, и что в ответ ему было заявлено, что Уч. Соб. не выражает теперь воли народа и в силу этого не будет созвано. Сообщение Домерга отчасти подтверждает и сам Троцкий, который отмечает в книге, посвященной биографии Ленина, что немцы опасались, что большевики сговорятся с Учр. Соб., и что это может повлечь за собой попытку продолжить войну. Другими словами, со стороны немцев в это время была безоговорочная ставка на большевиков. И естественно, что Кайзерлинг в своем нашумевшем декабрьском интервью в газете «День» с большой откровенностью сказал о возможности оккупации Петербурга, если в столице возникнут беспорядки, – и не было сомнения, что здесь подразумевалось движение, направленное против советского правительства (см. «Золотой Ключ»). При таких условиях, как ни двойственна и ни противоречива была на практике немецкая политика в России, она не оставляла места для каких-нибудь реальных разговоров о монархической реставрации.

Между тем слухи о подготовляющейся реставрации были распространены в самых разнообразных кругах, проникали в антисоветскую демократическую печать и здесь сознательно усиленно муссировались, ибо это было методом пропаганды и воздействия на общественное мнение – надо было доказать, что большевизм ведет страну на путь неизбежной контрреволюции и что реакция идет вслед за немцами. Любопытно, что даже в большевистских концепциях монархическая реставрация становилась выходом из того критического положения, в которое попала новая власть. Ей самой казалось, что она находится почти в тупике, и подчас вожди в интимных беседах не скрывали своего разочарования и своего пессимизма на будущее. Социальная революция в России в их глазах превращалась в утопию. И мой современник, подневными записями которого я пользуюсь постоянно для характеристики настроений эпохи революции, занес в свою летопись не сплетни, не стоустую молву, а подлинные разговоры близких Ленину людей о целесообразности, в случае необходимости со стороны большевиков сдачи власти, восстановления в России монархии – «хуже прежней», о необходимости сделать Германию плацдармом мировой социальной революции. Такая запись моим современником сделана в Москве 2 декабря, наряду с обывательской молвой о том, как новый командующий войсками Муралов говорил видному генералу: «Потерпите, более двух месяцев не продержимся». А за несколько дней перед тем в дневник занесены слова знаменитого теоретика анархизма Кропоткина, что он слышал, что «большевики собираются посадить на престол Алексея, а регентом Генриха Прусского».

Насколько распространена была подобная концепция среди большевиков, показывает тот факт, что она встречается в изложениях многих мемуаристов. Напр., французский посол Нуланс, имевший сношения с Троцким в момент брестских переговоров, свидетельствует, что Троцкий не скрывал, что он предпочитает монархическую реставрацию республиканскому правительству, буржуазному или социалистическому. Домерг, со своей стороны, ссылается на разговоры с последователями Ленина о предпочтительности для большевиков, в случае неудачи, монархического режима перед демократией. Эта реакция «вода на мою мельницу» – откровенно говорил Ленин своему старинному приятелю Соломону. На другом полюсе России известный нам корнет Марков значительно позже, при своем отъезде из Тюмени, встретился в поезде с «ученым коммунистом» журналистом Тарасовым-Родионовым, который развивал перед ним теорию о том, что большевики сдадут свои позиции только монархистам. Для примитивного и однобокого ума Ленина вообще «середины нет»: либо диктатура помещика и капиталиста, либо диктатура рабочего класса. О середине мечтают попусту «барчата-интеллигенты», плохо учившиеся по плохим книжкам. Это изумительное открытие сделано в письме Ленина к крестьянам и рабочим в 19 г. и о нем можно прочитать в XVI т. «гениальных» ленинских произведений.

Конкретизацию мысли о реставрации монархии под протекторатом Германии современная молва приписывала совместному творчеству двух дам в Смольном – Коллонтай и Вырубовой. Эта комбинация восстановления монархии с некоторыми вариантами, – напр., регентство (Леопольда Баварского), систематически выплывает в месяцы, предшествовавшие Брестскому миру[325], и в последующие, весенние. «Со всех сторон запахло претендентами», как однажды выразился «День», передавший сообщение вюртембергских газет, что в некоторых кругах Берлина обсуждается проект замещения новой династией русского престола (Романовы-Гольштейн-Готорпские и Гессенские считаются скомпрометированными).

Кандидатом у этих безответственных политиков, может быть, занявшихся своими полезными изысканиями под влиянием русской информации, являлся вел. герцог Мекленбург-Шверинский, как принц славянского происхождения (он был сыном вел.-кн. Анастасии Мих.). Можно отметить у некоторых политических прожектеров еще кандидатуру Константина Греческого, как православного, внука Александра I, и к тому же мужа сестры германского императора. «Нелепые» слухи отмечает и дневник ген. Будберга. Показательно, что во всех подобных комбинациях имя Николая II нигде не фигурирует; постепенно на задний план отходит и кандидатура законного наследника. Говорят даже о новой династии. Сознание это упрочивается настолько в кругах даже конституционных монархистов в России, что подобную комбинацию готовы принять и легитимисты. Ген. Казанович, посланный в Москву с Юга командованием Добровольческой армии (это было в конце мая), установил связь с влиятельными общественными кругами», которые образовали к тому времени так называемый «правый центр», имевший в виду восстановление монархии. «Правый центр» делал ставку на Германию. Вот как передает свои впечатления Казанович: о «личности своего кандидата деятеля правого центра умалчивали, а по некоторым намекам можно было предположить, что они не прочь видеть на русском престоле кого-либо из германских принцев».

Вот почва, на которой возникла легенда, докатившаяся и до Тобольска и там получившая свое особое преломление. В сущности легенда не касалась низложенного монарха, а говорила лишь о тайном пункте мирного договора, по которому в России восстанавливается автократический режим. В таком контексте легенда прочно держалась в военной среде, – так передает, напр., ее в воспоминаниях ген. Гоппер, командир одной из частей латвийских стрелков, который принимал близкое и непосредственное участие в антибольшевистских военных организациях Москвы. В дни, предшествовавшие подписанию мира, когда немцами было нарушено установленное в предварительных переговорах перемирие и началось наступление, легенда получила некоторое фактическое обоснование. Могло казаться, что оккупанты действительно склонны изменить свою политическую тактику и отойти от большевиков. Недаром главнокомандующий немецкой армией на востоке, принц Леопольд Баварский, начал свое февральское наступление с заявления по радио об опасности большевистской заразы и о долге Германии бороться с тем моральным разложением, которое несут с собой московские властители. Упорные слухи носились, что Германия заключит мир лишь с правительством, признанным всей страной, – отсюда «уродливая радость», отмечаемая современниками: «то-то зададут немцы большевикам, немцы принесут с собой порядок, и с большевизмом будет покончено» [326].

Передавали сведения из Совета Нар. Ком. о вероятной оккупации Москвы и Петербурга. Находились разочарованные русские, уставшие от большевистских экспериментов, которые были готовы примириться с иноземной оккупацией, но попытки изображать эти чувства всеобщими, хотя бы в «буржуазных» кругах, надо, конечно, отнести к области общественной карикатуры. Возможно, что эти слухи распространяли сами немцы, с одной стороны, чтобы воздействовать на колебавшихся большевиков, а с другой, чтобы не потерять на всякий случай «контакта» с людьми, склонявшимися к «германской ориентации» в международных и внутренних политических отношениях.

Для того чтобы конкретизировать психологическую и политическую обстановку тех дней, необходимо было бы вступить на скользкую тропу, ведущую в область легенд и фактов, которые исторически исследуемы быть еще не могут за отсутствием хоть сколько-нибудь проверенного материала. Представляется несомненным, что какие-то закулисные разговоры после отъезда официальной немецкой дипломатической миссии (Кайзерлинг и Мирбах) велись в обеих столицах между двумя возможными в будущем партнерами – разговоры случайные и безответственные о совместном выступлении против большевиков. Эти разговоры русских «монархистов» и представителей «секретной» немецкой миссии (быть может, правильнее сказать – военной контрразведки) в Москве зарегистрированы в дневнике моего современника достаточно отчетливо. Отмечен там и слух о поездке петербургских «монархистов» в Псков, т.е. в штаб северогерманского фронта. Такая инициатива действительно была проявлена связанной с военными кругами Петербурга антибольшевистской организацией, одним из главарей которой был известный нам по истории проекта великокняжеского манифеста и марта 17 г. прис. пов. Иванов, человек близкий к вел. князю Павлу Ал. О появлении парламентеров упомянул и сам начальник фронта ген. Гофман, отнесший, правда, все это к более поздней дате. Упоминает о нем и немецкий участник переговоров в Ревеле с представителями петербургской монархической группировки, ведавший контрразведкой германской главной квартиры, – майор Бауэрмейстер. Он говорит, что уполномоченный петербургской организации, некто полк. ген. штаба Д. (ген. Гофман раскрывает фамилию – Дурново) прибыл с собственноручным письмом в. кн. Павла, который, в случае свержения большевистской власти при помощи Германии, должен был сделаться «блюстителем престола».

Каков был план, рассказывает со слов непосредственного участника этого начинания ротмистра фон Розенберга небезызвестный своей печальной деятельностью в годы гражданской войны в Прибалтике Бермондт (кн. Авалов). Мысль о переговорах с немцами возникла в организации, объединявшей офицеров бывших гвардейских частей под руководством генералов Гельгоера и Арсеньева. В дни брестских переговоров организация эта получила согласие со стороны большевистской власти на формирование сводного корпуса, который должен был получить наименование «Народной армии». Тогда возникла мысль вступить в тайные переговоры с немцами о совместном действии для занятия Петербурга и восстановления монархической власти, опорой которой являлся бы «русский корпус». Русские заключили бы сепаратный мир с Германией на условии status quo ante bellum и установили бы с ней «дружественный нейтралитет» до окончания мировой войны. Решено было «испросить разрешение» и «получить благословение» на осуществление намеченного плана от в. кн. Павла Ал. – к нему была отправлена «депутация». Вел. князь будто бы действительно дал не только свое «благословение», но и «согласие» стать при первой возможности и необходимости во главе корпуса и временного правления[327]. Приезд большевиков в Псков с решением заключить мир расстроил гвардейский «заговор».

Есть еще страничка воспоминаний с русской стороны, которая касается этих первоначальных переговоров представителей некоторых русских общественных групп с немцами до подписания брест-литовского мира. Страничку эту мы приведем, потому что она единственная. Но написана она, в сущности, не политиком, человеком, принявшим очень отдаленное, косвенное участие в русско-немецкой эпопее и едва ли разбиравшимся в информации, которую ему приходилось выслушивать на «конспиративных» заседаниях в феврале и марте. Отклики, о которых мы говорим, принадлежат члену Совета московских общественных деятелей, юристу и видному члену Церковного собора С. П. Рудневу. Он пишет: «Из памятных мне заседаний того времени я припоминаю одно, когда ставили вопрос, с кем нам быть… Где-то около Пскова шли переговоры с представителями Вильгельма, предлагавшими (такова, если мне не изменяет память, была информация) ввод… двухсоттысячного корпуса, совершенно, по мнению германского командования, достаточного для водворения и подержания порядка. От нас немцами требовалось, чтобы власть была взята общественностью в лице выдвинутых ею популярных, обладавших твердой волею, лиц и чтобы немедленно был заключен мир. После долгих и жарких споров только 6 или 8 человек из нас подали голос за принятие предложения – все же остальные, а было человек тридцать, если не больше, – голосовали против. Через несколько заседаний, после кулуарных разговоров, сторонников соглашения с немцами прибавилось, и решили было даже опять зондировать почву за Псковом[328], но прием оказался суровым и будто бы даже сказали, что вот приедет посланник в Москву, с ним и говорите…» Бывшее спутано здесь с неосуществившимся проектом, разговорами и мыслями. Суть в том, что «прием оказался суровым».

История всех этих переговоров получила надлежащую отметку в дневнике моего современника: «немцы водят за нос».

Инициатива и предложение исходили из русских групп, немцы в отдельных случаях безответственно разговаривали: ждали, в какую сторону повернет политический фронт[329].

Слухи, отмечаемые мемуаристами, в той или иной степени проникали в оппозиционную печать, как ни стеснена она была под дамокловым мечом новой «социалистической» власти. Откликом на них являлись суждения в Тобольске, отмеченные Жильяром. В дневнике 19 марта (н. ст.) у него записано: «После завтрака говорили о Брест-литовском договоре, который только что подписан. Государь высказался по этому поводу с большой грустью: “Это такой позор для России; это равносильно самоубийству. Я бы никогда не поверил, что имп. Вильгельм и германское правительство могут унизиться до того, чтобы пожать руку этих негодяев, которые предали свою страну…” Когда кн. Долгорукий несколько времени спустя сказал, что часто говорят об одном из условий, согласно которому немцы требуют, чтобы царская семья была передана им целой и невредимой, Государь воскликнул: “Если это не предпринято для того, чтобы меня дискредитировать, то это оскорбление для меня”, Государыня добавила вполголоса: “После того, что они сделали с Государем, я предпочитаю умереть в России, нежели быть спасенными немцами”». В своем письме Вырубовой 2 марта А. Ф. высказалась более ярко и определенно, чем в воспоминаниях мемуариста: «Боже, как родина страдает… Бедная родина, измучили снутри, а немцы искалечили снаружи… Если они будут делать порядок в нашей стране, что может быть обиднее и унизительнее, чем быть обязанными врагу. Боже, спаси, только не смели бы разговаривать с Папой и Мамой» [330]. В каждом из последующих писем А. Ф. возвращается к волновавшему ее вопросу и сравнивает немцев с «ползущим, все съедающим раком». «Но что решается в Москве?» – мучительно спрашивает она.

2. «Похабный мир»

Современники не имели отчетливого представления о том, как резко вопрос о мире стоял в Москве. Внешняя фразеология затемняла переживаемый большевистской партией кризис, грозивший ей расколом. Настроения не только в низах, но и в верхах были далеки от того веселья, которым отметил подписание договора о перемирии в декабре Каменев, пройдясь залихватски трепаком вприсядку в одном из ночных варшавских кабаре (воспоминания Фокке). Опубликованные отрывочные карандашные записи на блокнотах заседаний Ц. К. партии в «период Бреста» дают возможность заглянуть в то, что делалось у большевиков за кулисами и что в то время хранилось в «строжайшей тайне[331].

Мы можем начать с признания Бухарина, что большевистская партия в дни Бреста не имела «руководящей линии» и не занимала определенной позиции. Произошло это потому, что мираж, который создал себе воинствующий большевизм, быстро исчез – «русский опыт» не завлек западноевропейский пролетариат на стезю немедленного осуществления социальной революции в мировом масштабе. Рассеялись, таким образом, мечты не только заставить «германского кайзера» говорить «как равный с равными» с русскими революционерами, но и посадить весь германский империализм на скамью подсудимых. Эти гордые заявления были сделаны Каменевым и Троцким на ноябрьских столбцах «Правды». В действительности во время первого же брестского словоговорения «прокурор в лице русской революционной демократии» оказался в тупике, так как «мир народов», о котором объявляла советская радиотелеграмма 28 ноября, оказался даже не «миром правительств», а просто миром немецким. И приходилось решать вопрос: подписывать ли «аннексионистский» мир или вести войну уже «революционную». Брестская «трагикомедия» была прервана. Этот третий уже перерыв совпал с разгоном Учр. Собр. и созывом III съезда советов. 8 января состоялось совещание вождей коммунистической партии с партийными делегатами, прибывшими на съезд, – здесь должно было наметить путь выхода из тупика. Протоколов секретного совещания не сохранилось. Только из вступительного слова Ленина в заседании Ц. К. 11 января выясняются наметившиеся точки зрения: при помощи Троцкого была найдена еще третья формулировка дилеммы – объявить войну прекращенной, демобилизовать армию, но мира не подписывать. Эта своеобразная позиция делала ставку на затяжку переговоров и на ожидаемое пробуждение самодеятельности германского пролетариата – она собрала на совещание 16 голосов; подавляющее большинство (32) голосовало за «революционную войну» и только 15 голосов высказалось за подписание «аннексионистского» мира.

Ленин – оппортунист и реалист, конечно, оказался среди меньшинства, высказавшегося за то, чтобы разрубить Гордиев узел посредством заключения «похабного мира». «Несомненно, – говорил он, – мир, который мы вынуждены заключить сейчас, мир похабный, но если начнется война, то наше правительство будет сметено, и мир будет заключен другим правительством». Стоящие на позиции войны думают пробудить в Германии революцию, «но ведь Германия только еще беременна революцией[332], а у нас уже родился вполне здоровый ребенок – социалистическая республика, которого мы можем убить, начиная войну…» «Нам необходимо упрочиться, а для этого нужно время. Нам необходимо додушить буржуазию, а для этого необходимо, чтобы у нас были свободны обе руки. Сделав это (т.е. подписав похабный мир), мы освободим себе обе руки и тогда мы сможем вести революционную войну с международным империализмом». По мнению Ленина, важно задержаться до появления общей социалистической революции, которая не может быть вызвана «интернациональной политической демонстрацией», как он квалифицировал предложение, формулированное Троцким. «Конечно, мы делаем поворот направо, который ведет через весьма грязный хлев, но мы должны это сделать (переползти его хотя бы „на четвереньках“, как писал Ленин). Если немцы начнут наступать, и мы будем вынуждены подписать всякий мир, тогда, конечно, он будет худшим. Для спасения социалистической республики 3 миллиарда контрибуций не слишком дорогая цена. Противники Ленина (во главе с Бухариным) считали, что заключением мира с империалистами не только теряются шансы на международное движение, но большевики сами потеряют базу, так как рабочие не примирятся с подписанием “буржуазного мира”». «Мы – партия пролетариата и должны ясно видеть, что пролетариат не пойдет за нами, если мы подпишем мир», – говорил Дзержинский. И в то же время никто из членов Ц. К. фактически не считал возможным поддержать утопию «революционной войны», – Ленин предлагал оппозиционерам съездить на фронт и там воочию убедиться в невозможности воевать. В результате неожиданно победила несуразная формула Троцкого (он собрал 9 голосов против 7) – «средняя» линия, по мнению Сталина, давала выход из тяжелого положения. Эта средняя линия была принята большинством, и на состоявшемся через несколько дней (13 января) соединенном заседании Ц. К. большевиков и левых соц.-рев. решено было внести на съезд советов формулу: «войны не вести, мира не подписывать» – по мнению значительного большинства, никакой войны, даже «революционной», Россия вести не могла.

Известно, что на заседании мирной конференции 28 января (10 февраля), на котором произошел разрыв, Троцким и была внесена с некоторым удовлетворением и расчетом на эффект знаменитая формула, произведшая после всех закулисных разговоров впечатление разорвавшейся бомбы. «Ungehort», – сказали немцы. На что же реально рассчитывал творец небывалой в летописях дипломатии формулы? «В ожидании того, мы надеемся, близкого часа, когда угнетенные трудящиеся классы всех стран возьмут в свои руки власть, подобно трудящемуся народу в России, мы выводим нашу армию и народ наш из войны», – гласит декларация, прочитанная Троцким. «В ожидании… близкого часа». Ленин полагал, что с заключением мира можно будет «сразу» обменяться военнопленными и тем самым перебросить в Германию «громадную массу людей, видевших нашу революцию на практике; обученные ею, они легко смогут работать над пробуждением ее в Германии». Предзнаменованием того, что так именно и будет, руководители русского большевизма видели в январских стачках в Германии, которые проходили под лозунгом «демократического мира», а, главное, они думали, что прусские генералы не осмелятся повести войну на революционную Россию (январская речь Зиновьева в петроградском совете). Но если германские правящее круги все же осмелятся игнорировать предупреждение, данное брестской политической демонстрацией, то у русского народа проснется инстинкт самосохранения, и тогда начнется священная революционная война (Урицкий).

Но «прусские генералы» не испугались картонного меча, которым грозили воинствующие русские коммунисты, развалившие Восточный фронт задолго до объявления главковерхом Крыленко приказа о всеобщей мобилизации (после возвращения Троцкого из Бреста). 3/16 февраля немецкое командование официально заявило о прекращении перемирия с 12 часов дня 18 февраля и начало движение, не встречая никакого сопротивления с противной стороны. 4-го сообщение из Ставки о начале военных действий подверглось обсуждению в Ц. К. – «ленинцы» потребовали срочно предложить Германии вступить в новые переговоры для подписания мира, но остались в меньшинстве: за позицию Ленина высказалось 5 против – 6[333]. На следующий день утром и вечером продолжаются заседания Ц. К. Дебатируется все тот же вопрос – посылать или не посылать телеграмму с предложением мира. Троцкий предлагает продлить старую тактику до «логического конца» и подождать эффекта, который получится от нее в Германии. По мнению Троцкого, не исключена возможность, что наступление вызовет серьезный взрыв в немецком народе, который встретит с радостью прекращение войны. Компромиссное предложение возобновить мирные переговоры голосовало 6 против 7. Но тут пришло сообщение, что в 2 часа дня взят Двинск. Экстренно созывается в тот же день еще раз Ц. К. «Игра зашла в такой тупик, что крах революции неизбежен», – заявил Ленин. «Ждать» – это значит сдавать «русскую революцию на слом». Пока мы «бумажки пишем», они… «берут склады, вагоны, и мы околеваем». В Германии «нет и начала революции», – отвечал Ленин тем, кто продолжал требовать тактики развертывания революции – «бить на мировую революцию» (Иоффе). «Если революционная война, то надо ее объявить, прекратить демобилизацию, а сказать, что демобилизация прекращена – это значит слететь…»

Ленин не верит в бухаринскую соц. рев. позицию: «мужиков натравить на немцев», – «крестьянин не хочет войны и не пойдет на войну» [334]. Ленин делал одно исключение: «существует сомнение, не хотят ли немцы наступления для того, чтобы сбросить советское правительство», что немцы заключили в этом отношении «сделку» с французами и англичанами. «Если бы немцы сказали, что требуют свержения большевицкой власти, тогда, конечно, надо воевать против союза империалистов». Ему поддакивает Зиновьев: «Если они сплелись и идут священною войною на революцию, мы все идем на революционную войну…»

На вечернем заседании 18-го точка зрения Ленина собрала большинство 7 против 6[335], – так как неожиданно и Троцкий присоединился к формулировке: «немедленно обратиться к немецкому правительству с предложением немедленно заключить мир» [336]. Сознавая, что вряд ли старые условия будут уже подписаны немецкой стороной, III съезд советов предоставил неограниченные полномочия по вопросу о мире Совнаркому, и в заседании Ц. К. 18-го пришли к странному с формальной стороны заключению: принять решение двух Ц. К. за решение совета народных комиссаров. Ночью произошло совместное заседание, на котором, по сообщению московского «Соц. Демократа» (в архиве Ц. К. никаких материалов не сохранилось), сторонники сопротивления немцам «до последней возможности» оказались в большинстве. Тем не менее в Берлин пошла радиотелеграмма о том, что сов.нар.ком. «видит себя вынужденным подписать мир на тех условиях, которые были предложены делегацией четвертного согласия в Брест-Литовске…»

Немецкий ответный ультиматум с изложением условий мира последовал через несколько дней (22 февр.) Что было за эти дни? Немцы не остановили своего наступления после получения советского радио. Большевики призывали пролетариат к оружию, к защите революции. Наступал момент, когда демагогическое слово должно было превратиться в действие – еще в Демократическом Совещании революционной (17 г.) эпохи Троцкий с кафедры победоносно заявлял, что «рабочий класс будет бороться с империалистами с таким энтузиазмом, какого не знала еще русская история». Партийные мемуаристы впоследствии будут говорить о «величайшем энтузиазме», который охватил в феврале 18 г. пролетарские массы и который должен был уступить только перед недостатком материала и отсутствием технических возможностей. Этот подъем некто иной, как Ленин, определил характерным словом «визг», занесенным в черновой протокол заседания Ц. К., а Зиновьев, согласно тому же протоколу, квалифицировал терминами «усталость, истощение и революционная фразеология» («сначала фразы, подъем, а решают голосовать за мир»). В такой обстановке сторонники тактики «протянуть время» и, быть может, еще больше косвенно воздействовать на уступчивость немцев прощупывают почву у представителей Антанты. 21 февраля Троцкий через посредство кап. Садуля запросил ген. Нисселя, возглавлявшего французскую военную миссию, могут ли оказать союзники техническую помощь в целях затруднить продвижение немцев[337]. Ниссель пишет, что с одобрения посла (Нуланса) он ответил утвердительно, как отвечали положительно на этот вопрос военные и раньше[338]. На другой день через того же Садуля Ниссель передал резюме о тех первых мирах, которые необходимо принять для того, чтобы выиграть время и избежать наступления немцев на Петербург. Миры эти заключались в задержке продвижения немцев существующими еще на фронте русскими частями (эту сопротивляемость в заседании Ц. К. 18 февраля определяли так: «на пять минут открыть ураганный огонь, и у нас не останется ни одного солдата на фронте»), в уничтожении всего имущества, которое может попасть в руки врага (французская миссия для этого предлагала своих специалистов), в аресте всех военнопленных, находящихся на свободе, в призыве к старым офицерам – к их патриотизму, в принятии помощи японцев и т.д.

В заседании 22-го эту «ноту» Троцкий докладывал Ц. К. [339]. То, что происходило на заседании, еще более подчеркивает неразбериху, в управляющей верхушке коммунистической партии формально нота «без прений» отклоняется, по предложению Свердлова, как значится в протоколе. Но в действительности и среди «священников», и среди «похабников», как в партийных кругах довольно цинично называют сторонников подписания «захватнического» мира, нашлись сторонники принципа: «если можно взять что-нибудь, то нужно брать» (Смилга). Особенно ярко на своем образном диалекте этот принцип выразил реалист Ленин, отсутствовавший на заседании. Он всегда полагал, что говорить с одним империалистом-разбойником против другого не предосудительно и в данном случае в письменной форме просил присоединить свой голос «за взятие картошки и оружия у разбойников англо-французского империализма». Бухарин обосновывал другую принципиальную позицию для последовательного интернационалиста – недопустимость пользоваться поддержкой какого бы то ни было империализма. Бухарин со стороны союзников видит осуществление плана превращения России в их колонию и предлагает ни в какие соглашения относительно покупки оружия, использования услуг офицеров и инженеров с французами, англичанами и американцами не входить. Он собрал 5 голосов, тогда как Троцкий, готовый рассматривать услуги империалистов в каждом отдельном случае под углом зрения целесообразности и принимать от капиталистических правительств средства к тому, чтобы наилучшим образом вооружить и снарядить революционную армию, собрал 6 голосов. На основе этого странного голосования, и весьма неопределенного и противоречивого[340], утром 23-го Троцкий телеграфировал Садулю, что принимает предложение содействия со стороны военной миссии Франции и просит Нисселя прибыть в 4 часа в Смольный[341]. Ниссель был и беседовал с Троцким. Но тот был сдержан в своей игре на два фронта, так как имел ответ немцев. В случае войны Троцкий не сомневался в содействии французов, ну а в случае заключения мира – останется ли французская военная миссия для помощи и организации новой армии? Ниссель ответил, что не может дать обещания от имени правительства, но, по его мнению, такое сотрудничество будет в интересах Франции.

23-го в Ц. К. обсуждались новые германские условия. Это был уже ультиматум, срок которого был ограничен 48 часами, т.е. 7 часов утра 24 го, как разъяснил Троцкий в заседании. Ультиматум требовал немедленного прибытия уполномоченных делегатов правительства для того, чтобы подписать мир в течение трех дней, причем ратификация условий мира должна последовать в продолжение двух недель. Новые условия значительно ухудшали то, что предложено было раньше. Россия должна была отказаться от Прибалтики, очистить без всякого промедления Украину и Финляндию, полностью демобилизовать всю армию, разоружить флот, передать Турции провинции восточной Анатолии (т.е. Карс) и пр. Большевики поистине были приперты к стене. Цинично Ленин в тот же день поставил свой ультиматум в заседании Ц. К. В протоколе его слова записаны так: «Политика революционных фраз кончена; если эта политика будет теперь продолжаться, то выходят (выхожу) из правительства и из Ц. К. Для революционной войны нужна армия, ее нет. Значит, надо принимать условия…» «Если вы их не подпишете, то вы подпишете смертный приговор советской власти через 3 недели. Эти условия советской власти не трогают. У меня нет ни малейшей тени колебания». Говорить при таких условиях о международной гражданской войне – это «издевка». Слова Ленина и его единомышленников (Сталин говорил о «передышке») не поколебали аргументов оппозиции. «Советская власть не спасется подписанием этого мира, – утверждал Урицкий. – Если мы мир подпишем, у нас будет Милюков без Чернова при содействии германского империализма». «Передышки» не видит и Дзержинский, – «подписывая этот мир, мы ничего не спасаем». Но вместе с тем Дзержинский согласен с Троцким, что вести революционную войну при таком расхождении в партии невозможно, и потому не берет на себя ответственности за войну: «Если бы партия была достаточно сильна, чтобы вынести развал и отставку Ленина, тогда можно было бы принять решение, теперь нет». Однако на заседании раздался голос и более решительный со стороны «левых», а именно Ломова (Опокова): «Если Ленин грозит отставкой, то напрасно пугаются. Надо брать власть без В. И.». При голосовавши за немедленное принятие германского ультиматума высказалось 7 человек; против 4 и 4 воздержалось. Оставшиеся в меньшинстве и воздержавшиеся тут же мотивировали свое поведение. Троцкий личное воздержание объяснил «необходимостью найти выход из создавшегося положения и получения большинства для выработки единой линии». По мнению Крестинского, Иоффе и Дзержинского, «если произвести раскол, вследствие ультимативного заявления Ленина[342], и нам придется вести революционную войну против германского империализма, русской буржуазии и части пролетариата во главе с Лениным, то положение для всей русской революции создастся еще более опасное, чем при подписании мира: «не будучи в состоянии голосовать за мир, мы воздерживаемся от голосования». Урицкий от имени голосовавших против (Бухарина, Ломова, Бубнова и своего), а также от кандидата в члены Ц. К. Яковлевой, присутствовавших на заседании Пятакова и Смирнова, сделал заявление, что оппозиция уходит со всех ответственных партийных и советских постов, оставляя за собой полную свободу агитации, так как не желает нести ответственность за решения, гибельные для русской и международной революции, тем более что «решение это принято меньшинством, так как 4 воздержавшихся, как явствует из их мотивировки, стоят на нашей позиции…»

Нам неизвестны дальнейшие закулисные ходы. Только в воспоминаниях ген. Нисселя рассказывается, что Троцкий через Садуля осведомил французскую военную миссию, что, возможно, мир не будет ратифицирован ВЦИК, а если даже на немецкий ультиматум будет явное согласие, враждебные действия начнутся, так как большевистская Украина откажется снабжать немцев хлебом, и Троцкий вновь просил Нисселя о помощи в деле национальной защиты. Но в ночь с 23 на 24 в заседании ВЦИК большинством 126 против 85 при 26 воздержавшихся было решено ультиматум принять и послать немцам соответствующую телеграмму. «Левые» большевики (или часть их), по-видимому, ушли с заседания до голосования, – впрочем, здесь у свидетелей разногласия, и иные утверждают, что во имя «пролетарского единства» большевистская фракция голосовала однотонно – и «ленинцы», и «оппозиция». Но «революционной спайки» не проявила публика, бывшая на хорах. Оттуда кричали: «Изменники», «предали Родину», «иуды», «шпионы немецкие». «Коммунисты огрызаются и показывают кулаки, вспоминает Ступоченко. – Под шум, гам и озлобленный вой, выходим на улицу…» Немцы не остановили своего продвижения, и 24-го ничтожной группой был взят «революционный» Псков. «Железная рука пролетариата» не защитила города, хотя на помощь местному военному комиссару Позерну из Петербурга прибыл «бешеный» Володарский, предлагавший для выполнения боевых задач «революционного фронта» «по фонарям развешать всех буржуев». Результаты боя, говорит непосредственный очевидец, были «до курьеза ничтожны» (убитых со стороны большевиков никого).

В ночь на 25-е новая делегация выехала в Брест. Немцы продолжали наступать, несмотря на протесты и требования советской делегации. При таких условиях мирный договор был ультиматумом, поддержанным оружием, – жаловалась радиотелеграмма, отправленная из Бреста в центр. В Смольном был переполох, и считали уже, что переговоры прерваны. Но тщетны были истерические призывы к стране спасать социалистическую республику и лихорадочные меры к организации красной армии. Делегаты подписали условия мира 3 марта (по н. ст.), не имея возможности даже представить свои возражения, – большевики вынуждены были беспрекословно и молчаливо подчиниться немецкому ультиматуму. Между тем Троцкий продолжал свою игру с военными миссиями союзников: и в день подписания ультиматума он через Садуля осведомлял, что для него и для Ленина неприемлемо продолжение военных действий на Украине, и что они не допустят свержение украинского большевистского правительства. Троцкий опять выражал надежду на поддержку со стороны Франции в случае возобновления военных действий, намекая на возможность того, что съезд советов, созываемый в Москве на 10 марта, не ратифицирует мира. Намекал Троцкий и лондонскому представителю Локарту о возможности объявления священной войны Германской империи на съезде советов, – во всяком случае, там будет сделан такой шаг, который приведет к неизбежному объявлению войны со стороны Германии. Наконец, самому долготерпеливому Нисселю стало казаться, что Троцкий попросту ломает комедию, когда говорит о французской помощи, – это было средство для воздействия на немцев сохранить посольства и миссии Антанты, что придавало большевистской власти вид как бы международного признанного правительства.

«Комедия» Троцкого[343] обманула не только иностранные миссии, но и русского историка. Милюков написал в «России на переломе»: за свою политику по Бресту Троцкий был удален Лениным с поста комиссара ин. дел. Троцкий сам в воспоминаниях о Ленине рассказал о том, как была разыграна комедия его фиктивной отставки в целях подчеркнуть перед немцами радикальный поворот в коммунистической партии и искреннюю готовность подписать мир, – известно, что Троцкий почти вслед за своей отставкой был назначен комиссаром по военным делам. «Комедия» продолжалась и после ратификации мира съездом советов 15 марта – ратифицирован договор был 784 голосами против 261 при 115 воздержавшихся[344].

Прозаическая действительность была далека от революционной фразеологии. Впоследствии, через много лет, советский историк марксист Покровский назвал точку зрения Ленина чисто «пролетарской» в противовес «мелкобуржуазной» (правой и левой), высказанной его противниками в партии в февральские дни 18 г. Тогда Покровский разделял взгляды оппозиции Ленину и думал как раз по-другому. Им среди других ответственных деятелей партии было подписано заявление, поданное в Ц. К. на заседании 22 го. Они писали тогда, что решение заключить мир во что бы то ни стало при первом же натиске врагов пролетариата, принятое под давлением мелкобуржуазных элементов и мелкобуржуазных настроений, является «капитуляцией передового отряда международного пролетариата перед международной буржуазией» и «неизбежно влечет за собой потерю пролетариатом руководящей роли и внутри России». Отказ от задач «развития гражданской войны в международном масштабе», по мнению оппозиции, «равносилен самоубийству». Оппозиция казалась очень грозной для единства большевистской партии в критические дни февраля – еще в январе петербургский комитет в заявлении Ц.К. утверждал, что подписание «похабного мира» явно противоречит линии большинства партии[345]. Две «самые влиятельные организации нашей партии – петербургская и московская областная – определенно высказываются против аннексионистского мира с Германией, продолжение мирной политики в том духе, как это намечается теперь… может грозить расколом нашей партии». «Петербургская организация, – поясняли ее представители в заседании Ц.К. 11 января, – будет протестовать, пока может, против точки зрения Ленина и считает возможной только позицию революционной войны». В февральские дни московское областное бюро 24-го открыто высказало свое недоверие Ц.К. ввиду его политической линии и заявляло, что «не считает себя обязанным подчиняться во что бы то ни стало тем постановлениям Ц.К., которые будут связаны с проведением в жизнь условий мирного договора» [346]. Насколько остро стоял вопрос, показывает факт, сообщенный Бухариным в дни новой позднейшей партийной склоки, что в период борьбы за брестский мир левые с.-р. зондировали почву у «левых» коммунистов об аресте Ленина. На политическом процессе 38 г. «блока правых и троцкистов» Яковлева показывала еще более определенно: Каменев и Карелин вели беседу с Бухариным и Пятаковым о новом правительстве. По описанию свидетельницы дело шло не только о зондировании левыми с.-р. почвы для создания нового правительства: Струков, вдохновляемый Бухариным, открыто предлагал в партийном комитете московского района арестовать Ленина, Сталина и Свердлова и в случае сопротивления убить их. И тем не менее оппозиция была бесплодной смоковницей, поскольку «священная война» ставила вопрос об организации действительного отпора наступающим немцам. В своем выше процитированном заявлении в заседании Ц.К. 22 февраля оппозиция «с презрением» отвергла «нападки на советскую власть со стороны тех соглашательских элементов», которые «вместо гражданской войны с международной буржуазией хотят вести национальную войну с Германией на основе единения классов и союза с англо-французской коалицией. Не требовалось большого предвидения, чтобы понимать, что в условиях обстановки, при которой был предъявлен февральский немецкий ультиматум, революционная фразеология никакой реальной цены не имела. Покровский в своем докладе определил эту обстановку следующими словами: „Теперь задним числом мы знаем, что немцы не хотели даже занимать Петербург, а тем более Москву. Это не входило в их программу. Так что особенной опасности мы тогда не подвергались. Но это мы знаем теперь, а тогда мы этого не знали. Тогда мы были в положении человека, который сидит в шестом этаже горящего здания и перед которым стоит дилемма: что лучше – сгореть или броситься с окна на мостовую“ [347].

Естественно, Ленин победил. «Похабный мир» закрепил до времени советскую власть и освободил «обе руки» большевиков для того, чтобы «додушить» буржуазию (Ленин в своих январских тезисах о мире утверждал, что для торжества социализма в России нужен промежуток «не менее нескольких месяцев»), а потом повести «революционную войну с международным империализмом[348]. Коммунистическое панургово стадо пошло за своим вожаком, который открывал перспективы, если «задержимся» до нарождения общей социальной революции. Как рассказывает один из партийных мемуаристов (Ильин-Женевский), лицо Ленина «буквально сияло» на VII партийном съезде, созванном в Петербурге 6 марта, – «в особенности он был весел, когда выступал какой-нибудь оратор из оппозиции. Чем резче было выступление, тем веселее становился Ленин», который, «расстегнув пиджак и заложив большие пальцы за жилетку, прогуливался позади трибуны». «В некоторых местах он не выдерживал и начинал хохотать, держась за бока…»

* * *

«Священная война» не в революционном аспекте могла найти широкий отклик в стране, но провозглашение этого лозунга, конечно, прежде всего означало внутреннюю ликвидацию большевизма. Неверно, конечно, что всеобщее настроение в России было за мир, хотя бы «похабный», на чем готовы настаивать французские мемуаристы, занимавшие официальное положение в России, – Нуланс в Ниссель. Была весьма одностороння и информация, которую в эти дни давал для Парижа прикомандированный к французскому посольству в Петербурге и считавшийся знатоком русского вопроса – Пети; он писал Ал. Тома, что ужас перед большевистским режимом таков, что население и в особенности буржуазия предпочтут всему немецкую оккупацию с восстановлением порядка, который ожидается от этой оккупации.

Твердо укоренявшееся представление у значительной части противников большевиков, что Брестский мир заключен не «Россией, а немецкими агентами», само собою опровергает ходячую версию. Не показательна ли сцена кратковременного пребывания брест-литовской делегации в старом Пскове, зарисованная пером непосредственного свидетеля с.-д. Горна. Растерянные и съежившиеся члены революционной делегации проходят из гостиницы сквозь живой коридор немецкого караула, а напирающая толпа неистовствует: «Разбойники! Грабители! Христопродавцы! Ироды! Погубили Россию». Не менее яркую иллюстрацию мы находим в маленьком эпизоде, рассказанном уже самими большевиками. Большевистская верхушка решила перенести правительственный центр в Москву ввиду угрожаемого положения «красной столицы». Этот проект, по словам Троцкого, вызвал большие трения в партийной среде: говорили, что это похоже на дезертирство из Петрограда основоположника октябрьской революции и что рабочее этого не допустят. Ленин возражал, указывая на то, что перенос столицы в Москву уменьшает для Петербурга и военную опасность: какая «корысть оккупировать голодный революционный город, если эта оккупация не решает судеб революции и мира». Символическое значение имеет только то, что «мы в Смольном, а будем в Кремле… вся символистика перейдет в Кремль». Вопрос о переносе столицы в Москву был разрешен на IV съезде Советов. И вот, когда совнарком выезжал из Петербурга, поезд был окружен в ночь с 10 на 11 марта на ст. Мал. Вишера отрядом матросов в 400 человек и 200 солдат, которые намеревались учинять расправу с «жидовским» правительством, продавшим Россию немцам и вывозящим с собою золото. «Символистика» совершенно неожиданная! Спасла положение латышская преторианская гвардия большевиков. Предусмотрительный Ленин еще в дни разгона Учр. Собрания распорядился вызвать в северную столицу один из наиболее надежных латышских полков, который мог бы проявить в нужном случае «пролетарскую решимость».

3. Миссия гр. Мирбаха

Прозаическая действительность всегда далека от революционной фразеологии. «Передышка» на практике означала подчинение велениям германской политики, которая отнюдь не склонна была в данный момент низвергать в центре советскую власть, отлично учитывая, что только эта власть по чувству самосохранения способна реализовать условия «похабного» мира. Если в дневнике моего современника мы встречаем под датой 8 марта упоминание об информации, сообщаемой авторитетным общественным деятелем Астровым о том, что немцы «на две недели отложили занятие Москвы», то подобная информация являлась ординарным откликом безответственных разговоров и прогнозов, которыми была в то время полна Первопрестольная.

В описанной обстановке как будто бы ясно, что легенда, связывавшая брестский мир с Царем, который находился в Тобольске, не имеет под собой фактического обоснования. Документ из прусского архива министерства ин. дел, опубликованный немецким историком (Курт Ягов), всецело подтверждает такой вывод[349]. Ягов сообщает, что датский король Христиан X, получив от своего посла из Петербурга тревожные известия, касавшиеся царской семьи, и желая использовать факт установления дипломатических сношений между Берлином и Москвой, обратился к Вильгельму II с предложением вмешаться в разрешение судьбы низложенного монарха и его семьи. Вильгельм отклонил предложение. Ягов приводит ответ германского императора, помеченный датой 17 марта. Вильгельм указывает, что информация Христиана произвела на него сильное впечатление и что он, учитывая современную обстановку в России, понимает, почему судьба близко Христиану императорской семьи его беспокоит. Несмотря на все тяжелые обиды, который Вильгельм и его народ испытали со стороны тех, кто были прежде его друзьями, он не может отказать в сочувствии царской семье с точки зрения человеколюбия и, если бы это было в его власти, он все сделал бы для того, чтобы царская семья находилась в безопасности. Но для него невозможно при современной обстановке оказать непосредственную помощь: всякая попытка в этом отношении, исходящая лично от него или его правительства, лишь ухудшит положение семьи, так как будет плохо принята русским правительством и будет истолкована как стремление восстановить императорский трон. «Поэтому, к сожалению, – писал Вильгельм, – я не вижу никакой возможности чем-нибудь помочь в этом деле. Все действия, предпринятые правительствами Антанты, будут приняты также с подозрением. Единственный практический путь, по моему мнению, будет представительство перед русским правительством северных держав. Так как они нейтральны, легче поверят, что они действуют исключительно по мотивам гуманным, не преследуя никаких политических целей». Результатом этой переписки явилось все же какое-то обращение в апреле к советскому представителю в Берлине Тоффе, который и заверил, что ни против одного из членов императорской семьи ничего не будет предпринято и что семья широко будет снабжена всем необходимым (Керенский, пользовавшийся документами Ягова, этот ответ датскому послу относит за счет немецкого правительства).

До начала мая в документах, опубликованных Яговым, нет больше откликов на судьбу царской семьи. За это время в Москве появился полномочный посол Германии гр. Мирбах, – фактически он прибыл в Москву 4 апреля ст. стиля. В своих сношениях с советской властью он «немедленно» поднял вопрос о царской семье. По Керенскому, эта «немедленность» следует почти непосредственно за прибытием немецкого посла: 24 апреля прибыл Мирбах и уже 27 он доносил в Берлин о своих переговорах с Караханом и Радеком по поводу положения екатеринбургских узников. У Керенского недоразумение в датах, спутанность старого и нового стиля – донесение Мирбаха относится к 10 мая по нов. ст. Фактически между прибытием Мирбаха в Москву и его предстательством в пользу царской семьи прошел почти месяц. Немецкий посол мотивировал свое обращение к советской власти слухами о предположении перевести всех членов династии, находившихся в Великороссии, в Екатеринбург; он выражал надежду, что по отношению к «немецким принцессам» не будет допущено никаких насильственных действий. Советские дипломаты формально отнеслись, конечно, с полным вниманием к предстательству германского посла. Обращение Мирбаха нашло тогда отклик в существовавшей еще несоветской социалистической печати и представлено было в виде «ультиматума», поставленного московской власти германским послом и заключавшего, между прочим, в себе требование разоружения латышских частей и концентрацию военнопленных в Москве. Информация, очевидно, точностью не отличалась, и московские газеты, напечатавшие ультиматум, были закрыты.

Таким образом, предстательство о «немецких принцессах» было сделано тогда, когда царская семья была уже в Екатеринбурге, и было вызвано этим именно фактом. Царем немцы интересовались весьма мало – таково заключение ген. Дитерихса, и оно, по-видимому, гораздо более соответствовало действительности, нежели весьма необоснованная попытка связать миссию Яковлева с немецкой акцией в этом направлении. Для Керенского эта миссия, носившая определенно политический характер, остается пока полной загадкой: она означала или спешное выполнение до приезда Мирбаха настойчивых требований немцев, или желание поставить немецкого посла перед совершившимся фактом перемены в положении бывшего Царя. Керенский приходит к заключению, что переговоры о судьбе бывш. Императора велись с немцами тотчас же после заключения брестского мира, что вокруг этих переговоров в Москве шли споры, и что Ленин должен был по тем или иным причинам дать, хотя бы внешне, согласие на перевоз Николая II в Москву и, может быть, даже дальше. Булыгин, опирающийся будто бы исключительно на данные, полученные судебным следствием, легко разрешает загадку о «двойной игре» Москвы: «Большевики перехитрили немцев, и Свердлов, одной рукой исполняя требование гр. Мирбаха о вывозе из Тобольска Государя, другой делал свое заранее решенное дело, – отправляя Войкова и Сафарова для подготовки Екатеринбурга к задержанию вывозимого немцами Государя». Булыгин даже определенно знает, что Яковлев был указан председателю ВЦИК Свердлову[350] не кем иным, как самим Мирбахом, которого и в Москве еще не было!

В соответствии со своими комментариями Булыгин излагает и те переговоры с Мирбахом, которые повели правые группы, связанные с Тобольском и обеспокоенные перевозом семьи в Екатеринбург. Это изложение в корень расходится с тем, что говорили сами представители этих правых группировок, давая показания следователю Соколову. Булыгин изображает так: «С самого начала пребыванья гр. Мирбаха в России русские консервативные круги вели переговоры с ним о свержении власти большевиков и о спасении Государя и его семьи. В составе одной группы, представившей в свое время(?) графу Мирбаху всю опасность пребывания Государя в далекой Сибири, был и покойный следователь Н. А. Соколов. Другая группа “национального центра”, в которую входили, ныне тоже покойные, В.И. Гурко и А. В. Кривошеин, указала гр. Мирбаху на то, что если русским придется начинать борьбу с большевиками своими силами без помощи колеблющейся в этом вопросе Германии, то царской семье грозит безусловная опасность. Граф Мирбах неизменно отвечал: “Будьте спокойны… Царская семья находится под наблюдением и охраной нас – германцев. Мы знаем, что делаем. Когда придет время, германское имперское правительство примет свои меры”». Приведенный текст (спаянность проблемы антиболшевистской борьбы со спасением Царя) вызывает немало возражений, – они сами собой, однако, выступят тогда, когда придется говорить о политических переговорах правых общественных организаций с представителем немецкой миссии в Москве. Вызывает полное недоумение указание, делаемое ближайшим помощником следователя Соколова на участие последнего в какой-то делегации к гр. Мирбаху. Казалось бы, он мог слышать об этом непосредственно от самого Соколова, между тем возможность такого разговора с Мирбахом совершенно не укладывается в схему, которую дает Соколов в своей книге, – столь радикально она расходится со всей политической психологией следователя, ярко сказавшейся как на страницах его литературной работы, так раньше и на приемах расследования[351]. Но оставим это в стороне, главное то, что Мирбах ответил посетившим его делегатам: «Успокойтесь. Я знаю, что делаю. Обстановка в Тобольске мне известна, и когда придет время, императорское германское правительство примет свои меры…»

Наиболее полное показание дал Соколову «лидер русского монархического движения», проживавший тогда в Петербурге, А. Ф. Трепов. В конце апреля в Петербург прибыл уполномоченный московской монархической группы сенатор Нейдгардт с целью обсудить с петербуржцами средства помочь царской семье и воздействовать на немецкую власть, которая представляла тогда единственную силу, могущую предотвратить опасность, буде она угрожала бы высшему Императору. Нейдгардт сообщил, что московская группа уже обратилась в германское посольство, однако она была далеко не удовлетворена отношением как к ней, так и к возбужденному ею вопросу со стороны германского посла. «Граф Мирбах, – по словам Нейдгардта, – сначала вовсе уклонялся от всяких сношений с группой. В конце концов он согласился принять Нейдгардта, но свидания были короткие, холодные, не дали ничего определенного и скорее, как говорил Нейдгардт, свидетельствовали об уклончивом отношении гр. Мирбаха к указанному вопросу об охранении благополучия Государя и царской семьи». В своих личных показаниях Соколову Нейдгардт пояснил, что он был три раза у Мирбаха: «В первый раз я был у него еще тогда, когда мы ничего не знали об отъезде царской семьи из Тобольска. В общей форме я просил Мирбаха сделать все возможное для улучшения ее положения. Мирбах обещал мне оказать свое содействие в том направлении и, если не сшибаюсь, он употребил выражение “потребую”. Когда мы узнали об увозе семьи, я снова был у Мирбаха и говорил с ним об этом. Он успокаивал меня общими фразами. На меня произвело впечатление, что остановка царской семьи в Екатеринбурге имела место помимо его воли». В изложении Нейдгардта нет той определенности, которая проявляется в показаниях Трепова, сделанных со слов того же Нейдгардта. Очевидно, смятенность, введшая в заблуждение Булыгина, вызывалась какими-то особыми соображениями, о которых говорит странное пояснение, сделанное Соколовым в книге: «по некоторым причинам, о которых я не считаю возможным говорить здесь (?), сен. Нейдгардт сглаживал горечь мирбаховских ответов». Эта «горечь» выступает уже очень определенно из показаний Кривошеина, выдержка из которых приведена Соколовым. Вот она: «Мы не преследовали при том (т.е. при обращении к немецкому послу) никаких политических целей и исходили из самых элементарных побуждений гуманности и нашей преданности семье. Гр. Мирбах принимал их (русских монархистов) весьма сухо, и сказанное им… сводилось приблизительно к следующему: “Все происходящее в России есть вполне естественное и неизбежное последствие победы Германии. Повторяется обычная история: горе побежденным… В частности, судьба русского царя зависит только от русского народа. Если о чем надо думать, это об ограждении безопасности находящихся в России немецких принцесс”».

«Разделяя в душе соображения московских монархистов, я весьма обеспокоился создавшимся положением, – продолжает показания Трепов, – обсудив его совместно с Нейдгардтом, я остановился на мысли, что он обратится с письмом к об.-гофм. гр. Бенкендорфу и предложит ему написать письмо к гр. Мирбаху[352]. При этом я категорически высказался, что письмо это, на мой взгляд, во-первых, отнюдь не должно было иметь просительного характера, ибо в противном случае вопрос о жизни Государя Императора… носил бы не абсолютный, а условный характер. Я находил нужным высказать в письме, что по условиям тогдашней русской действительности одни только немцы могли предпринять реальные действия, способные достигнуть желательной цели. Поэтому, раз они могут спасти жизнь Государя и его семьи, то они и должны это сделать по чувству чести. Если они этого не исполнят, то явятся или могут оказаться в роли попустителей величайшего преступления, о чем мы в свое время объявим всему миру. Хотя для нас ясно, что они и сами это отлично понимают, дабы впоследствии не было никаких отговорок, и пишется настоящее письмо, дабы впоследствии они не могли сказать, что не были предупреждены нами о грозящей царской семье опасности. Кроме того, я находил нужным непременно поместить в письме, что настаиваем на необходимости, чтобы содержание его было доложено имп. Вильгельму, который вследствие этого и явится главным ответственным лицом в случае несчастья».

Бенкендорф вполне согласился с Треповым и написал в таком смысле Мирбаху с ссылкой на свои личные к нему отношения. Нейдгардт на следующий день уехал: он «не увидал» на этот раз Мирбаха и оставил письмо в немецком посольстве. Это произошло 7 или 8 июня.

Помимо как бы официальных показаний, данных судебному следователю, со стороны монархических кругов мы имеем еще свидетельство в виде воспоминаний Гурко, принадлежавшего к составу того «правого центра», из среды которого вышла инициатива переговоров с немцами, – в частности о судьбе царской семьи. Последние разговоры велись в частном порядке отдельными представителями крайнего фланга «правого центра». Гурко сам в них не участвовал и в подробности не был посвящен, по собственному признанию. Однако он «отчетливо помнит», что немцы, хотя и говорили, что их интересует лишь судьба великих княгинь немецкого происхождения, но одновременно утверждали, что «Царь находится в безопасности; что они имеют при нем своих людей, которые его охраняют». «По целому ряду мелких подробностей, которых теперь ни воссоздать, ни припомнить я не в состоянии, – писал Гурко, – у меня тогда создалось определенное убеждение, что немцы были весьма заинтересованы охранением жизни тех лиц царской семьи, которые могли занять русский престол… Для меня совершенно ясно, что вывоз царской семьи из Тобольска произошел по германской инициативе и что ездивший в Тобольск за Государем Яковлев был связан с германцами. Мне сдается, что дело происходило так. Германцы неоднократно требовали от московской центральной власти доставления к ним Государя. В последний раз произошло это как раз после убийства их посла Мирбаха, когда они заявили намерение ввести в Москву части своих войск. Большевики этому самым решительным образом воспротивились. Тогда немцы отказались от этого намерения под условием передачи им русского императора. Большевики на это согласились, одновременно тогда же решив, что уничтожат всю царскую семью, сваливши ответственность на какие-нибудь местные учреждения. Так они и сделали, своевременно уведомив екатеринбургский большевистский комитет о предстоящем отъезде Царя».

Воспоминания Гурко во всех своих частях, как это неоднократно указывалось в текущей эмигрантской литературе, не представляют собой образец точности изложения и не только потому, что в действительности тенденциозный мемуарист не всегда отчетливо помнит прошлое, которое описывает, и не всегда внимательно знакомился с литературой, на основании которой укрепился в своем убеждении. Надо ли говорить, что утверждение Гурко, что германцы «неоднократно» требовали от большевиков передачи им Николая II, – лишь домысел мемуариста, пытавшегося уверить читателя, что «немцы тогда уже понимали то, что вожди белого движения понять не сумели, а именно, что всякое антибольшевистское движение, не возглавляемое непререкаемым в представлении народных масс… авторитетом, не сулит успеха». Таким же домыслом или отзвуком легенд лета 18 г. является утверждение, что немцы в виде компромисса после убийства Мирбаха потребовали передачи бывшего Императора (об этом будет сказано ниже). Не более обосновано и суждение о яковлевской миссии, – Гурко так неотчетливо в воспоминаниях представляет себе дело, что вывоз Царя из Тобольска отнес на время после убийства германского посла, чем совершенно дискредитировал возможную объективную ценность своих абстрактных предположений.

Позднейшая схема Гурко, навеянная в значительной степени ознакомлением мемуариста с имевшейся уже литературой по вопросу, им затронутому, не представляется убедительной. В той предварительной фазе, о которой сейчас идет речь, показания монархических деятелей, данные следователю, представляют несомненно большую объективную ценность. Очерченные ими условия переговоров их с гр. Мирбахом как бы исключают сказанное о том, как Мирбах, «возмущенный неисполнением его требований», запросил объяснения от Свердлова и получил ответ: «Когда лошадь горячится и бьет, ее нельзя рвать за узду. Надо ее погладить, и она сама войдет в конюшню. Что делать, – мы еще не организованы и должны считаться с властью на местах. Погодите – пусть Екатеринбург успокоится». Ответ этот передается в повествовании Булыгина, – из каких документов следственного материала, конечно, остается неизвестным. Вероятно, такую точность надо отнести в область беллетристических прикрас к прозаическому утверждению Соколова, что Свердлов «обманывал немцев, ссылаясь на мнимый предлог неповиновения Екатеринбурга». Очевидно, никакого запроса со стороны немцев и не поступало, за исключением того разговора, который Мирбах имел с Караханом и Радеком и содержание которого было передано в Берлин.

4. Русские «германофилы» и их немецкие партнеры

Переговоры о судьбе царской семьи, которые пытались вести с агентами, фактически оккупировавшей значительную часть европейской России, иноземной власти некоторые представители русской консервативной общественности, естественно, выходили за пределы соображений гуманитарных и расширялись до обсуждения проектов о свержении большевистского правительства. Эти проекты неизбежно должны были, однако, столкнуться с той двойственностью, которую приобрела политика Германии по отношению к России, – не только в силу неестественного компромисса, каким являлся для императорской Германии брестский мир, но и потому, что в руководящих кругах самой Германии не было единства мнения и не было заранее разработанного плана действий. Расхождение между военным командованием и дипломатией очень определенно наметилось уже в дни, когда еще в Брест-Литовске разыгрывались трагикомические сцены между немецкими империалистами и интернационалистами, выступавшими под знаменем русской власти, когда дипломат фон Кюльман, под давлением Австрии готовый идти немедленно даже на сепаратный мир с Россией, вел одну линию, а ген. Гофман вел другую, настаивая на продолжении перемирия и на заключении мира уже в Петрограде, если большевики не согласятся на немецкие условия.

В последующее время, когда украинский «хлебный мир» и «деловое» использование большевистских возможностей в Великороссии становилось до известной степени иллюзорным и наступило разочарование, противоречия на местах становились еще ярче, так как из центра (из Берлина), как засвидетельствовал один из наиболее вдумчивых немецких дипломатов Гельферих в своих воспоминаниях, не было определенных руководящих директив. Борьба шла в плоскости политики, строящейся на распаде и ослаблении России и тенденции поддержать ее единство. Основные вехи немецкой дипломатии расставлялись, конечно, на первом пути, и поэтому, несмотря на все представлявшиеся вариации, политика в отношении советской власти на территории, где эта власть существовала, была довольно однотипна. Гельферих имел полное право, в конце концов, сказать, что советская власть пережила все кризисы и выдержала борьбу только в силу близорукой политики Германии, пагубной для нее самой. В итоге контактная работа немцев и большевиков в Великороссии сочеталась с напряженной подчас борьбой на Украине, где местный ЦИК, например в апреле, открыто приглашал «уничтожать… германских разбойников», которые по особому соглашению, не включенному в общий договор, гарантировали очищение Украины от большевиков, и где во имя выполнения надежд на «хлебный мир» [353] призрачная власть Рады была заменена с элементарно-грубой простотой другой, послушной немецким велениям, властью ген. Скоропадского, опиравшегося на «хлеборобов»; формальный нейтралитет в центре не помешал немцам поддерживать антибольшевистские образования на окраинах, принять непосредственное участие в поддержке «мудрой политики» донского атамана Краснова, считать себя союзниками с ним в борьбе с большевиками и даже заключить с ним формальный договор о разделе «добычи» в случае совместного участия германских и донских войск», и терпимо на первых порах относиться (по выражению Милюкова, даже «ухаживать») к Добровольческой армии ген. Алексеева, поскольку она не выходила из сферы лишь психологического отталкивания по отношению к партнерам большевиков, позорным миром выведших Россию из международной войны[354].

Мы имеем лишь абрис тех переговоров, которые велись в Москве представителями «правого центра» [355] весной и летом 18 г. с членами мирбаховского посольства и немецкого военного командования. При расплывчатости указаний и спутанности хронологии трудно их в точности конкретизировать. Кульминационным моментом надо считать июнь, когда на почве своего рода смены вех (перед тем шли переговоры с представителями союзников при участии того же Гурко, который доказывал французским собеседникам, что до свержения большевистской власти не может быть никакой надежды на возобновление Россией борьбы с Германией «правый центр» раскололся и из него выделилась группа, назвавшая себя «национальным центром» и олицетворявшая собой демократическое крыло прежнего объединения. Раскол определила позиция, занятая партией к. д. на ее еще апрельской конференции в Москве и резко разошедшаяся со взглядами, которые в это время пропагандировал неизменный лидер партии Милюков, находившийся на юге в районе Добровольческой армии, – «случилось так (по его собственным словам), что мои взгляды совпали с мнениями более правых течений в Москве и Петербурге».

Милюков считал, что роль России «в мировой войне кончена». Союзническая комбинация создания внутреннего «восточного фронта» казалась Милюкову «совершенно нежизненной» – он находил ее даже «опасной для России», так как «расчленение России на две половины укрепилось бы». «Закон самосохранения» заставлял идти по пути, общему с немцами, которых Милюков считал победителями в «мировой борьбе» [356]. Эту «общую цель» Милюков представлял себе так: «восстановление государственного единства и возвращение к конституционной монархии». Милюков целиком апробировал «политику» донского атамана – он говорит даже, что формула, осуществляемая Красновым, была «продиктована» им, Милюковым, при свидании в Ростове. По мнению Милюкова, освобождение отдельных частей России является началом здорового государственного строительства, хотя бы эти части и объявляли себя независимыми до восстановления единства России[357]. В силу этого Милюков приветствовал вхождение членов партии к. д. в правительство гетмана Скоропадского. Он был уверен, что Добровольческая армия не будет в состоянии освободить Россию от большевистского ига, и представлял себе это освобождение возможным только при условии, если соединятся – и притом немедленно – все силы, уже участвовавшие в свержении большевиков в разных частях России. Конкретный план реального политика заключался в том, чтобы вожди Добровольческой армии, пожертвовав на время искусственной целью – «всероссийскими замыслами» – и учтя фактически существующую обстановку (Дон и Украина), отказались бы от положения «Летучего Голландца» и объявили бы свою армию частью войска Донской области. Общими силами (Дона и Украины) надо было освободить Москву раньше, чем придут туда немцы, «Но возможности собственными силами, без прямой помощи» – в крайнем случае сохранить хотя бы «фикцию» такого русского освобождения.

Такой план мог быть осуществлен лишь по соглашению» с немцами. От своих политических единомышленников в Киеве Милюков получил информацию, что «с оккупационными войсками возможно разговаривать на почве восстановления русского единства». 25 мая Милюков из Ростова выехал в Киев для того, чтобы собрать «материал» о возможности осуществления его плана, бывшего, по его мнению, «в то время единственным, который мог обещать скорое освобождение Москвы». В Киеве Милюков попал в «водоворот слухов». Одни говорили, что поход на Москву, переворот в Москве, восстановление монархии и создание национального русского правительства представляется немцам «неотложной и ближайшей» задачей; по другим сведениям, этот план был уже отброшен и возобладала снова теория раздробления. Милюкову казались, однако, более достоверными первые слухи, и поэтому он считал, что для осуществления его плана «наступил последний момент». Но планы Милюкова не встретили сочувствия со стороны Алексеева – помешало «доктринерство» и «психология» генерала, в корень расходящаяся с тактической позицией «реального» политика: Алексеев считал, что «с немцами, как с врагами России, Добровольческая армия не имеет права и возможности вступить в переговоры, а тем более заключать какой-либо договор». Выход Добр. армии из намеченного плана равносилен был крушению всего плана – констатирует Милюков. «От него приходилось отказаться уже просто потому, что только при наличности этих сил немцы могли идти на уступки, только при помощи этих сил могло состояться самое движение на Москву, и только при таких условиях в самой германской среде имела шансы на победу тенденция объединения России, распространенная среди военных, но встречающая противодействие в дипломатах и Рейхстаге».

Но до получения ответа Алексеева Милюкову пришлось уже закончить свою киевскую «разведку» у оккупантов. О той «частной беседе», которую он имел с ответственным лицом и в которой он поставил свои «условия», доведенные до «высшего места», Милюков не рассказал в напечатанных воспоминаниях. Мы ничего не знаем, кроме заключения автора, что «на них не согласились», о чем посредник и получил своевременное уведомление. В более поздней, по отношению к киевскому эпизоду, памятной записке, посланной Милюковым в Москву «правому центру» (она напечатана у ген. Деникина – и о ней нам придется еще упомянуть), где излагается, между прочим, история первоначальных киевских разговоров, Милюков упоминал, что он вел – помимо беседы с Oberkommando – «поверхностный» разговор с самим немецким послом на Украине гр. Муммом и что вел он его будто бы по «германской инициативе». Каков тогда по существу был ответ, можно судить по заключительному письму, направленному Милюковым Алексееву 18 июня: «На этом теперь надо поставить крест – и не только потому, что перемена ориентации Добровольческой армии оказывается невозможной, но и потому, что, если бы она и совершилась теперь, она бы уже запоздала. Ибо является другой фактор, выбивающий у меня почву из-под ног: усиление опасности для германцев на востоке, вследствие движения чехословаков и предстоящего японского десанта. В такой момент германцам, очевидно, некогда думать об объединении России, и то течение, которое эту мысль поддерживает, поневоле отодвигается теперь на второй план. Германцы, видимо, придут в Москву, но придут не как освободители Москвы от большевистского насилия, о чем они подумывали раньше и для чего могла бы им пригодиться Добровольческая армия. Они придут как союзники большевиков и их защитники от нападения союзников».

Соответствовали ли предвидения Милюкова тем мотивам, в силу которых его миссия потерпела у немцев неудачу? Восстановление «восточного фронта» было еще очень далеко от каких-либо реальных очертаний, так как к концу лишь мая надо отнести крах иллюзии Антанты о возможности противогерманской интервенции в России при содействии советской власти – иллюзии, выросшей на почве разыгранного большевиками водевиля (см. мою книгу «Трагедия адм. Колчака», т. I). В первоначальной своей стадии этот вообще фантастический, по мнению Милюкова, «восточный фронт» не представлял для немцев прямой и непосредственной угрозы[358] и, если бы одна из чашек весов немецкой политики действительно склонялась уже в сторону воссоздания в России национального правительства, ответственные эмиссары Берлина, вероятно, ухватились бы за выгодное для них посредничество лидера партии, представлявшей широкие слои либеральной буржуазии и отчасти не-социалистической демократии. И все дело было в том, что свержение большевистской власти в центре все еще не входило в планы оккупантов России, – быть может, здесь и лежала истинная причина того, что киевский посредник едва не был выслан из Украины по настоянию того самого Мумма, с которым переговаривался. О том, что угроза «восточного фронта» не являлась решающим фактором в киевском июньском эпизоде, видно уже из того, что сам Милюков вопреки тому, что он писал Алексееву, отнюдь не считал проигранной свою шахматную комбинацию в пронемецкой политике – он к ней вернулся еще с большей уверенностью в успехе. Со своей стороны, ген. Гофман в воспоминаниях подчеркивает, что угроза со стороны чехословацких легионов закинуть «кольцо вокруг Германии» заставляла его настойчиво добиваться изменения политики на востоке – в смысле отказа от брестского мира, похода на Москву и заключения союза с новым русским правительством.

Московская обстановка подтверждает сделанную нами оценку. В Москве позиция союза с немцами для борьбы с большевиками наталкивалась в интеллигентской массе на ту же доктринерскую «психологию», что и в Добровольческой армии. Московская конференция партии народной свободы, как было указано, резко разошлась со взглядами своего неизменного политического вождя, пользовавшегося прежде непререкаемым авторитетом в среде единомышленников. О настроениях, проявившихся на конференции, мы можем судить по воспоминаниям Устрялова, напечатанным в харбинском альманахе «Русская Жизнь» (23 г.) – в органе дальневосточных «сменовеховцев». Группа Устрялова, издававшая тогда в Москве журнал «Накануне», в значительной степени примыкала к позиции Милюкова. Бороться с большевиками, по его мнению, возможно было лишь исходя из признания факта окончания войны для России; мечты союзников о восстановлении Восточного фронта с помощью большевиков представлялись ей нелепыми. Союзники здесь просто шли на удочку большевиков, стремившихся заручиться лишним козырем в игре с Германией. Самый факт подобных колебаний союзников заставлял «национальное общественное мнение» принять какие-либо контрмеры. «И поневоле наш взор стал пристальнее задерживаться на сером особняке Денежного пер., где обитал гр. Мирбах». «В немецкой прессе мы находили знаменательные встречные отзвуки наших настроений и надежд» (статьи «Vos. Zeitung», содержащие в себе решительную критику агрессивной немецкой политики на Украине). Группа Устрялова полагала, что можно добиться радикального изменения Брестского договора. Устремление в Денежный пер. определяло собой и пересмотр политической идеологии: в воздухе партии «народной свободы», по признанию Устрялова, недвусмысленно запахло «диктатурой». В тактическом докладе, порученном Ц. К. лидеру «правой» группы Новгородцеву, эта новая ориентация была выражена в терминах «до последней степени туманных и расплывчатых». Новгородцев рекомендовал «сугубую осторожность в выявлении партийной ориентации» – открыто не рвать с союзниками, но и не жечь мостов в направления Денежного пер. Однако аргументы эти не имели успеха на конференции, которая последовала за докладом по внешней политике Винавера, придавшего своим антантофильским тезисам нарочито ударный характер. Устрялов признает, что подобная ударность отвечала тогдашним настроениям партийной массы (впоследствии в своих показаниях перед большевистским следователем Котляревский скажет, что «особенно непримирима была кадетская масса» – компромисс вызывал «негодующие возражения»), благо Россию она видела лишь в полном единении с союзниками[359].

Кадетам пришлось выйти из «правого центра». «“Правый центр” потерял какой бы то ни было кредит в Денежном переулке, – утверждает Устрялов. – Мирбах воочию убедился, что единственной опорой Германии в России является советская власть». Таким образом, «отпали всякие надежды на возможность так или иначе поссорить немцев с большевиками». Такое заключение не совсем отвечает конкретной обстановке исторического сценария, ибо немецкая политика оставалась фактически неизменной, противоречивой и двойственной в отдельных случаях, каковой она была со дня заключения Брестского мира. Деятели «правого центра», быть может, вступившие в непосредственные политические сношения с особняком в Денежном переулке лишь после того, как произошел официальный раскол в группе, фактически вращались в том же самом «водовороте слухов», в какой попал Милюков в Киеве.

Эти «слухи», хотя бы полученные непосредственно от неких немецких «лейтенантов» в частных беседах и разговорах немцев с промышленниками (их засвидетельствовал Рябушинский), толковались применительно к собственным надеждам и вожделениям. Яркую иллюстрацию дают воспоминания ген. Казановича, посланного Алексеевым в Москву для установления связей с московскими общественными кругами. Он присутствовал на заседании еще объединенного центра, на котором обсуждалась конкретная возможность Восточного фронта, а ген. Цихович доказывал его утопичность (это было в середине июня по нов. ст. – Казанович прибыл в Москву 28 мая ст. ст.). Казанович, всецело разделявший «психологию» Добр. армии, которая, по мнению Гурко, «задрапировалась в тогу скудоумного ламанческого рыцаря Дон Кихота», выступил с возражением Циховичу и говорил о необходимости и целесообразности возобновления борьбы с немцами. На это он получил реплику Гурко: «Пока Государь Император из Москвы не повелел бы вам прекратить борьбу». «Какой император? – ответил алексеевский посланец. – Если это будет ставленник немцев, то, может быть, мы его и не послушаем». Самогипноз был настолько силен, что Гурко, как мемуарист, утверждает, что с момента гибели Царя отношение немцев к их группе, ведшей переговоры об оказании помощи в деле свержения большевиков, «резко изменилось». «До этого момента они говорили о возможности прибытия в Москву… некоторых немецких частей для непосредственного участия в перевороте; после этого… они лишь усиленно убеждали… произвести его собственными силами», указывая, что помогут косвенно, заставив примкнуть к переворотчикам «один из латышских полков». «Коль скоро непререкаемого представителя царской власти в России не стало… та часть германских правителей, которая делала ставку на восстановление легитимного монарха в России, отступилась от мысли сменить в России большевистскую власть какой-либо иной». На основании безответственных «слухов» в разговоре Гурко говорит уже, что немцы давали «обещание» пересмотреть Брест-литовский договор и что «германское правительство перешло на точку зрения германских военных кругов о необходимости в германских интересах… покончить с большевиками».. Слухи эти, вероятно, шли от тех военных организаций, которые по идеологии примыкали к «правому» сектору русской общественности, и питались из немецких источников – по крайней мере оттуда постоянно шла информация о тех двух неделях, в течение которых Москва должна быть оккупирована[360].

А что говорили ответственные люди из германского посольства в Москве в своих частных и полуофициальных разговорах с представителями русской общественности? Так, мы знаем, что от «правого центра» были командированы специальные лица для переговоров с советником немецкой миссии бар. Рицлером, которого считали правой рукой посла. Человек, близкий к Совету об. деятелей, Виноградский, охарактеризовал эти переговоры в показаниях по делу так называемого Тактического Центра: «немцы водили Пр. Центра за нос» – затягивали переговоры, были уклончивы, «не желая рвать с ним на всякий случай». Виноградский с чужих слов повторяет рассказанное Гурко (также с чужих слов), прибавляя по отношению к Рицлеру ограничение «будто бы». В показаниях историка С. Котляревского (по тому же процессу) позиция Рицлера выступает гораздо более определенно. Котляревский встретился с Рицлером в частном доме (в мае) и в этой непринужденной обстановке[361] имел с ним беседу на политическую тему. В «осторожных» выражениях Рицлер «откровенно» сказал, что «надежды некоторых русских кругов на германское вмешательство иллюзорны. Советская власть заключила с Германией мир. Протестуя против пропаганды большевизма в Германии, немецкое правительство не может позволить себе агитировать в России. Оно будет сохранять полный нейтралитет. К тому же советское правительство не дало никакого повода для вмешательства». Далее Рицлер полагал, что правые круги в России совершенно бессильны, и к тому же германское правительство вообще не сочувствует им, как не сочувствовало царскому строю, разрушенному революцией. Русская монархия лишь скомпрометировала монархические начала…

Вообще Рицлер думал, что в России возможно правительство лишь довольно левое, но всякое правительство, кроме большевистского, вероятно, возобновило бы войну с Германией[362]. По поводу Брестского мира мирбаховский советник высказывал мнение, что при окончательной ликвидации войны договор будет «можно пересмотреть в духе, отвечающем длительным добрососедским отношениям». Рицлер указывал, что Рейхстаг против вмешательства в русские дела – о вмешательстве могут думать лишь восточные «прусские аграрии», но их влияние в Германии сильно уменьшилось.

Так высказывался человек, который имел большое влияние на Мирбаха. Подобные оценки не могли подавать больших надежд на низвержение большевистской власти при содействии немецких штыков, а еще менее на монархическую реставрацию. Позже, через месяц, сам Мирбах имел случай высказаться, также в частной беседе, но у себя уже на дому. За несколько дней до покушения в Денежном пер. посла посетил один из князей Оболенских – посетил по личному делу, желая выбраться за границу и передать московскому «генерал-губернатору» большевистские прокламации, распространившиеся между военнопленными, которые работали в его каменноугольных шахтах в Тульской губернии[363]. Оболенский, несмотря на свои связи «со многими немецкими семьями», с некоторым все же трудом проник к послу, так как последний никого не принимал. В случайной, следовательно, аудиенции Оболенский коснулся и своего «несчастного отечества и его интересов в отношении Германии». «Ведь вы в полном смысле диктатор, – сказал Оболенский, – и я, и мои друзья, и тысячи моих единомышленников желали бы знать, что нам от вас, т.е. Германии, можно ожидать? Ибо сейчас создавшееся положение не может же продолжаться?.. От большевиков Германия ничего не может ожидать хорошего, кроме коммунистической пропаганды… Только ультрамонархическая Россия может установить вновь твердые, честные, дружеские отношения с Германией». Мирбах ответил речью, которую, по словам Оболенского, можно было назвать французским выражением «une conference» «дипломатического» образца, и прежде всего отметил, что «не вправе» открывать свои карты: «Но могу вам сказать, не навсегда же мы связаны с большевиками… Но с кем же нам было договариваться, кроме как с ними?.. Это была единственная организация, которая стояла у руля русской власти. Вы говорите, что тысячи монархистов, ваших единомышленников, стоят за вами?.. Но у вас нет никакой организации. Припомню вам старую поговорку: Aidez vous-memes et Dieu vous aidera. Я же ее перефразирую так: помогайте себе сами, а Германия вам поможет… Но какую вы хотите получить помощь… когда нам от этого нет особой пользы? Мне недавно говорили: большевики ваши враги, как наши; дайте нам два армейских корпуса, и мы водворим тотчас порядок. Сейчас мы и не располагаем свободными войсками – их нет en disponsabilite. Итак, я резюмирую сказанное: дайте нам сильную твердую организацию, и мы тогда с вами столкуемся, а до этого не может быть и речи».

Как все это далеко от утверждения Гурко, что к моменту процитированного разговора с немецким послом в Москве «германское правительство перешло на точку зрения германских военных кругов о необходимости в германских интересах воссоздать порядок в России и покончить с большевиками». Действительность еще дальше отстояла от категорических выводов сибирского следствия (в лице Булыгина и его безапелляционных суждений они принимали особую прямолинейность) о том, что план ген. Гофмана «начал исполняться» – «коротким ударом» в двух направлениях, из Украины и Риги, двигаться на Петербург и Москву, забирая по дороге организованных на местах военнопленных и русские монархические отряды германского направления. Булыгин отнесет осуществление плана к моменту яковлевской миссии: немцы «не могли не понять, что начинавшие зарождаться на территории Сибири антибольшевистские начинания будут стремиться овладеть Тобольском и освободить Государя, дабы не оставлять его в угрожаемом белыми месте, хорошо учитывая все то, что может произойти от соединения враждебно к Германии относящихся Государя и Императрицы с антибольшевистскими военными организациями антантовской ориентации. Но большевики перехитрили графа Мирбаха». Немецкий майор фон Ботман, состоявший уполномоченным военного командования при московском посольстве, не сомневается в своих воспоминаниях, что большевики приняли бы беспрекословно требования об освобождении Царя. Но такого требования никогда не было сделано. В июне, когда в Москве распространились слухи, попавшие и в печать, о гибели бывшего Императора в связи с столкновениями, которые произошли в Екатеринбурге между советскими войсками и чехословаками, двигавшимися на восток по сибирской магистрали, как видно из опубликованной Яговым дипломатической переписки, Мирбах обратил внимание Чичерина (21 июня) на необходимость опровергнуть это сообщение в интересах самой советской власти, если сведения, вызывающие большое негодование в широких кругах, неверны[364]. Вследствие телеграммы Мирбаха и министр ин. д. Кюльман счел нужным тотчас же запросить советского представителя в Берлине Иоффе. В личном рапорте Императору, сделанном на другой день по получении телеграммы Мирбаха, Кюльман докладывал Вильгельму, что советский представитель в Берлине не имеет никаких известий по этому поводу, но что он предполагает возможность катастрофы, особенно в случае победы чехов, так как последние широко объявляют, что ведут борьбу во имя Царя, и это вызывает сильное возбуждение в низших слоях населения. На указание Кюльмана, что такой исход вызовет во всем цивилизованном мире негодование, Иоффе ответил, что в этом он отдает себе полный отчет и много раз телеграфировал в Москву о необходимости обеспечить безопасность царской семьи. В принципе, по словам Иоффе, было уже решено перевести семью в Москву, но перерыв железнодорожного сообщения и чехи мешают осуществлению этого проекта – в настоящий момент советское правительство бессильно что-нибудь предпринять в этом отношении… Через несколько дней Чичерин сказал Мирбаху, что по сведениям правительства попытки контрреволюционеров в Екатеринбурге ликвидированы и что Царь невредим – деталей он не знает, так как телеграф работает плохо; по сведениям, проникшим в буржуазные круги, царская семья находится в поезде близ Перми…

* * *

Комментаторы приведенной дипломатической переписки, как и сам публикующий, не сомневаются в том, что июньский эпизод был лишь «пробным шаром» со стороны советской власти – психологической подготовкой убийства, совершенного через какие-нибудь 2 – 3 недели. Прежде чем делать заключение, рассмотрим, однако, всю фактическую канву событий, предшествовавших екатеринбургской драме. И прежде всего постараемся ответить на вопрос, откуда могла возникнуть легенда, как мы знаем, поддержанная Гурко и мало отвечающая тенденциям тогдашней германской политики, о том, что после убийства гр. Мирбаха (6 июля) немцы вдруг оказались столь заинтересованными в личной судьбе Николая II, что готовы были даже отказаться от своего требования ввода батальона войск в Москву под условием передачи им бывшего русского Императора. Напомним, что по концепции Гурко большевики на это требование согласились. Еще бы! По словам полубольшевика-полуспеца на службе советской власти, Соломона, вожди были так в этот момент растеряны, что считали, что им «грозит виселица…» Согласились… и одновременно решили уничтожить царскую семью!

Заглянем немного вперед, и происхождение легенды станет ясно. Она скорее всего возникла на почве не совсем точного толкования в изыскании следователя Соколова одного из дипломатических документов, опубликованного Яговым и раньше в Берлине переданного бар. Рицлером Соколову. Прочитав официальное советское сообщение по поводу убийства Николая II и о перевозе Алек. Фед. с сыном в «безопасное место», Рицлер 19 июня запросил свое министерство ин. д., «должно ли быть повторено решительное представление относительно бережного отношения к Императрице, как германской принцессе», причем сам Рицлер считал опасным говорить о маленьком Алексее, так как «большевикам, вероятно, известно, что монархисты склонны выставлять на первый план Цесаревича». Этот документ, один из четырех комментируемых Соколовым, не дает никакой почвы для легенды и служит прямым ее опровержением. На другой день Рицлер передал в министерство свою беседу, которая происходила накануне, но, очевидно, после посылки телеграммы-запроса в Берлин, с советскими дипломатами Радеком и Воровским… «Я вчера сказал Радеку и Воровскому, что весь мир самым строгим образом осудит расстрел Царя и что императорский посланник должен решительно предостеречь их от дальнейшего следования по этому пути. Воровский ответил, что Царь расстрелян лишь потому, что в противном случае им овладели бы чехословаки, и в таком случае государства Антанты имели бы его в качестве заложника. Радек высказывал личное мнение, что если мы проявим особый интерес к дамам царской семьи германской крови, то, может быть, удалось бы освободить Царицу и наследника (последнего, как неотделимого от матери), как компенсацию в вопросе, с гуманитарным обоснованием». Цитирую так, как документ приведен у Соколова, по комментариям которого выходило, что немцы готовы были компенсировать свое требование (ввода батальона) согласием большевиков оградить жизнь «немецких принцесс» и наследника, как неотделимого от матери. Соколов напечатал (или получил) депешу Ритцлера 20 июля с сокращением. Пропущены строки, содержащие в себе как бы личные соображения бар. Рицлера и придающие иной оттенок документу. «Если во время переговоров по поводу батальона, – телеграфирует Рицлер, – Иоффе действительно предложит и державам Антанты иметь в Москве военную силу для защиты против каких-нибудь неожиданностей с нашей стороны[365], может быть, удастся добиться и освобождения Царицы с наследником (под предлогом невозможности их раздела), выставляя мотив человеколюбия. Для последующего развития контрреволюции чрезвычайно важно вырвать царевича из рук большевиков и тем самым помешать антантовским державам воспользоваться им и в случае необходимости противопоставить его Михаилу Александровичу».

Впервые среди немецких дипломатических документов, дошедших до нас, был открыто поставлен политический вопрос, но он был лишь косвенно связан с эпизодом убийства гр. Мирбаха и даже гибелью Николая II. Соображения бар. Ритцлера о будущем в гораздо большей степени являлись откликом настроений, которые можно было отметить в это время в Зап. Европе в среде английских и французских дипломатов, намеревавшихся опереться на монархические тенденции в России, под влиянием информации, в связи с выступлениями Милюкова, о переходе будто бы либеральных групп на сторону Германии – явилось стремление перехватить на свою сторону ускользающую силу. Керенский в расширенном толкования ритцлеровского текста идет так далеко, что готов заподозрить немецкого дипломата даже в одобрении расправы со старым Императором – сын будет претендентом «немецкой ориентации», если будет поставлен вопрос о реставрации и выдвинута кандидатура Мих. Ал. Но в данном случае нас интересует не эта сторона вопроса, а упомянутая легенда в более узком смысле слова. Здесь двусмыслицы в толковании нет, ибо Ритцлер в документе, отправленном через несколько дней (24 го), подчеркнул, что добиться освобождения немецких принцесс (о наследнике он уже не упоминает) возможно будет лишь в совокупности соглашения по другим вопросам. Для самих принцесс будет рискованно, подчеркивает Ритцлер, проявить слишком большую заинтересованность в этом вопросе, так как московское правительство проявляет большее недоверие в отношении ходатайствующих, чем то было раньше. Этот вывод явился в результате представления о Царице и принцессах немецкой крови, который сделал представитель Германии Чичерину согласно инструкции, полученной из Берлина в ответ на свой запрос, – представления, которое Чичерин принял «молча». В телеграмме 24-го Ритцлер сообщал, что Чичерин заявил ему, что Царица переведена, по его сведениям, в Пермь (сообщение немецкому дипломату показалось весьма сомнительным), что он никаких гарантий дать не может, но думает, что с ними ничего не случится, «если они в чем-либо не окажутся “виновными”».

Эти бесплодные и фальшивые переговоры продолжались и в последующие месяцы – мы к ним вернемся. А теперь обратимся к прерванному рассказу, хотя добавить остается лишь несколько штрихов. Ведь совершенно очевидно, что ничего похожего на подобие договоренности между представителями правого центра и немецким посольством не было; никакого плана в духе пожеланий правого центра не осуществлялось. Немцы в дни убийства Мирбаха больше интересовались хлебом и сахаром на Украине и нефтью на Кавказе, нежели монархом, который должен был возглавить национальное движение и находился в заключении в Екатеринбурге. Как показательна в этом отношении телеграмма Ленина Сталину 7 июля (опубликована была в «Правде» 21 января 36 г., по поводу двенадцатой годовщины со дня смерти Ленина). Она сообщала об убийстве Мирбаха, совершенном в «интересах монархистов и англо-французских капиталистов», так как советская власть стоит «на волосок от войны», и информирует Сталина о предложении, которое сделали немцы Иоффе: они «согласились бы приостановить наступление турок на Батум, если бы мы гарантировали немцам часть нефти». «Конечно, мы согласимся», – добавлял Ленин. Вот реальная политика, которая исключала возможность какого-либо ультиматума, связанного с именем Царя и компенсирующего им отказ ввести немецкие войска в Москву.

Во взаимоотношениях двух политических контрагентов никакого изменения не произошло. Если нужна еще иллюстрация, ее можно найти в воспоминаниях ген. Мосолова, находившегося в Киеве и со своим сослуживцем герцогом Лейхтенбергским и кн. Кочубеем обдумывавшего план спасения царской семьи при косвенном содействии немецких военных властей. В силу своих родственных связей с баварским кронпринцем, Лейхтенбергский имел свободный доступ к начальнику немецких оккупационных войск на Украине ген. Эйхгорну и к нач. его штаба ген. Гренеру – Лейхтенбергский и был посредником у монархистов в сношениях с германскими властями. «Немцы оказались очень предупредительны, – рассказывает Мосолов, – открыли нам кредиты и обещали предоставить в наше распоряжение пулеметы, ружья и автомобили. Наш план заключался в том, чтобы зафрахтовать два парохода и послать их с доверенными офицерами вверх по Волге и по Каме. Предполагалось образовать базу верстах в 60 от Екатеринбурга и затем действовать, смотря по обстоятельствам. Мы послали в Екатеринбург разведчиков… Они должны были войти в сношения с немецкими эмиссарами, тайно пребывавшими в городе[366], содействием которых необходимо было заручиться, ибо иначе нельзя было рассчитывать на успех дела. Я знал, что Государь не согласится променять заточение у большевиков на плен в Германии. Чтобы уточнить создавшееся положение, я написал Вильгельму II письмо, которое передал гр. Альвенслебену, причисленному к особе Гетмана. Граф должен был в тот же день выехать в германскую главную квартиру. В этом письме я просил германского Императора заверить Государя, что ему и его семье будет дан свободный пропуск до Крыма, где он будет считаться военнопленным Германии… “Приехав обратно в Киев”, Альвенслебен не подал мне признаков жизни. Тогда я сам пошел к нему. Граф А. сконфуженно объяснил мне, что кайзер не мог дать никакого ответа, не посоветовавшись со своими министрами. Альвенслебен рекомендовал мне повидаться с гр. Муммом, дипломатическим представителем Германии при Гетмане. Гр. Мумм категорически отказался помогать нам. По его словам, он был поражен, узнав, что военные власти нам обещали свою помощь. Впредь мы не должны рассчитывать на помощь Германии. В течение двух часов я делал всяческие усилия переубедить его». Но старания Мосолова не увенчались успехом. Мумм «не согласился с тем, что для Германии важен вопрос о спасении Царя». «Через несколько дней после этого, – заключает Мосолов свою повесть о еще одной неудачной попытке заняться спасением царской семьи, – мы узнали о екатеринбургской трагедии».

5. Немцы на распутье

В повествовании Мосолова отчетливо выступили отличные позиции военного командования и дипломатии, и, таким образом, мы снова имеем яркий пример той двойственности, которой отмечена вся немецкая политика в России 18 г. Наиболее важным для нас будет, однако, свидетельство умного немецкого дипломата Гельфериха, попавшего на очень короткий срок в конце июля в Москву в качестве официального заместителя погибшего Мирбаха. Прибытие Гельфериха могло означать перемену в пробольшевистской позиции Берлина.

Гельферих говорит, что Мирбах неоднократно делал представления в центр о необходимости определенной политики в отношении советской власти, но министерство ин. д. всегда уклонялось от точных директив, отнюдь не поощряя, однако, развитие тех связей с враждебными большевикам общественными кругами, который намечались в частных московских беседах. Может быть, в недрах немецкой дипломатии уже намечалась тенденция, склонявшая весы в сторону большевиков, но выбор не был еще сделан, и назначение Гельфериха отнюдь не могло означать конца компромиссной политики и разрыва с антибольшевистскими элементами, как то склонны изобразить некоторые из современных тому времени свидетелей с русской стороны. «Гельферих не изъявил ни малейшего желания видеться с политическими деятелями старого порядка и уклонялся от свидания с ними», – заявлял, например, в своих показаниях Виноградский. Вероятно, так и было по отношению к представителям «правого центра», которые вели переговоры все же под ограниченным углом зрения реставрации старой монархии. Из воспоминаний самого Гельфериха приходится заключить, что в дни своего короткого пребывания в Москве он встречался с какими-то представителями той антибольшевистской общественности, которую он именует «демократической»: он непосредственно ссылается на отзывы этих своих собеседников о пагубности для самой Германии просоветской позиции берлинской дипломатии, которая отождествляет Россию с большевизмом. С русской стороны мы не имеем никаких указаний на эти разговоры. Логически можно было бы предположить, что одним из собеседников Гельфериха должен был бы сделаться бар. Нольде, приезжавший из Петербурга в Москву для ранних разговоров с бар. Ритцлером и лично хорошо знавший Гелфериха. Деникин, ссылаясь на «официальный обзор» сношений «правого центра» с немецкими дипломатами, говорит, что для более ответственных шагов центром были специально уполномочены бар. Нольде и кн. Гр. Трубецкой – последний (очевидно, в июне) выехал на юг для установления связей с Добровольческой армией, с Доном и Киевом, где, как предполагалось, «достаточно подготовлена почва для соглашения с немцами». Но Нольде в личной беседе со мной решительно отрицал такие полномочия и говорил, что его участие вообще ограничилось информационной беседой с Ритцлером на квартире кн. Оболенского. От Трубецкого Милюков узнал о московских настроениях, звучащих в унисон с его новой ориентацией, и настолько в ней закрепился, несмотря на киевский афронт, что в «записке» для московского «правого центра», помеченной 29 июля (11 августа), он уже определенно говорит, что «официальная» точка зрения немецкого правительства, представленная до сих пор дипломатией и Рейхстагом, а также самим Императором[367], с оставлением поста министра ин. д. Д. Кюльманом перестает быть официальной, и что «серьезные шансы сделаться официальным» имеет другое течение, число адептов которого возрастает среди влиятельных военных кругов и на левом фланге либералов и социалистов. Это течение склоняется к пересмотру Брестского договора. И Милюков спешит в записке 29 июля – 11 августа набросать «программу» действия будущего «национального» правительства, составленного по коалиционному принципу, но «с устранением сторонников самодержавия» и «сторонников ориентации левого центра» – правительства «по необходимости благожелательного относительно германцев». Милюков пришел к такому заключению в противоположность выводам московского посланца, который, напитавшись южной информацией, в докладе пославшим его от того же 29 июля писал, что «упорствовать дальше на комбинации неосуществимой невозможно». Но раньше, когда Трубецкой еще считал, что возможность соглашения с Германией является самым безболезненным решением проклятых вопросов современности, им была составлена анонимная записка, куда вошли «общие положения» Милюкова, которая была, как утверждает Деникин, отправлена немцам «с одобрения Милюкова и Кривошеина». Не была ли эта «записка» доведена до сведения Гельфериха? – он в доказательство изменения позиции русских либеральных кругов ссылается как раз на Милюкова[368].

Гельферих был известен как противник принципов, положенных в основу Брест-литовского мира. Целью его московской миссии в значительной степени являлось выяснение запутанного положения; он говорит, что в личных беседах новый министр иностранных дел ф. Гинце старался убедить его, что доклады членов московского посольства недостаточно объективно освещают положение в силу своей излишней нервозности. Какие же впечатления вынес Гельферих и какие выводы он сделал? Основное его заключение сводилось к тому, что советская власть стоит и политически и экономически на краю гибели, и что вся происходившая до сих пор после заключения мира работа германских экономических экспертов совершенно бесплодна, в силу чего отношения с Россией нельзя строить на сотрудничестве с большевиками. В подробных донесениях министру Гельферих настаивал на разрыве дипломатических сношений с советской властью и просил уполномочить его войти в связь с антибольшевистскими группами для выработки совместного плана действия (Гельферих подчеркивал объединение с Сибирью). По его мнению, со стороны немцев потребуется лишь военная демонстрация в направлении Петербурга, чтобы вызвать падение коммунистического правительства… создание нового национального русского правительства (явно, что Гельферих отнюдь не имел в виду восстановление старой монархии) привело бы к возрождению страны и дало бы, по мнению Гельфериха, возможность Германии использовать русские материальные средства для продолжения войны и освободило бы значительную часть находившихся в России дивизий для Западного фронта. Гельферих указывал Берлину, что это возможно только при пересмотре Брест-литовского мира и отклонении тех дополнительных соглашений, которые разрабатывались в Берлине и которые санкционировали территориальные захваты и расчленение.

5 августа новый московский посол телеграммой был вызван в Берлин. Ввиду смутного положения в Москве (убийство Мирбаха, выступленние лев. с. р., ярославское Савинковское восстание) и попыток новых покушений на германское посольство, Гельферих не успел даже передать кремлевскому правительству своих верительных грамот. Перед отъездом, согласно полученным ранее инструкциям, он заявил Чичерину, что немецкая миссия переводится в Петербург, как в более безопасное место, чем московская «мышеловка», в которой многочисленный посольский персонал мог оказаться в качестве заложников в случае разрыва дипломатических отношений – Петербург был ближе к немецкой военной зоне. Но… Гельферих со своими мыслями опоздал. Уже в момент его отъезда из Берлина по инициативе московского народного комиссариата по внешним делам вырабатывались «дополнительные соглашения» для проведения в жизнь вопросов, связанных с «похабным миром» – московское посольство в свое время даже не было ознакомлено с содержанием проекта соглашения: единственный экземпляр его привез с собой только Гельферих. Когда Гельферих вернулся в Берлин, проект дополнительного соглашения к Бресту – проект, который определял дальнейший путь германской политики в России и тем самым делал всю антибольшевистскую Россию непримиримым врагом Германии, получил уже оформление. Возражения Гельфериха перед министром ин. д. не имели успеха – по мнению Гинце, при создавшихся обстоятельствах ставка должна быть сделана на большевиков, ибо разрыв с ними обозначал воссоздание «восточного фронта». В этом отношении Гинце, быть может, был реалистичнее своего соперника[369]. Для того чтобы изменить психологию русской общественности (во всяком случае в значительном ее большинстве), новая политика Гельфериха также опоздала – слишком глубоко проникла в сознание большевистско-немецкая проблема в ее специфической облицовке, не говоря уже о национально-обостренном самолюбии от незаконченной войны, грубо оборванной брест-литовским предательством – особенно резко, естественно, это сказывалось в центре, где непосредственно приходилось быть свидетелем проявления немецко-большевицстского альянса. Недаром монархист Гурко основную причину, положившую конец переговорам с немцами, охарактеризовывает в таких словах: «Когда Германия убедилась, что она может иметь дело только с правыми русскими общественными кругами, что вся так называемая передовая общественность не желает иметь с ней дела, то, естественно, отказалась от мысли строить свои планы на восстановлении порядка в России».

Через несколько лет историк как бы присоединится к выводам мемуариста. Милюков в «России на переломе» писал: «Потеряв надежду на единение (?) русских партий, германцы затем круто (курсив мой) переменили фронт, выдали большевикам военные дружины правого центра и настояли на аресте центрального комитета партии к. д., как военной организации, субсидируемой французами для создания авангарда союзного десанта: действия, противоречащие союзному договору». О «крутом» повороте можно было бы говорить в том случае, если действительно признать, как то утверждал Милюков со слов каких-то членов «правого центра», участников переговоров, имена которых он, однако, не называет, что в июне «германцы предлагали членам правого центра устроить в Москве переворот при содействии русских офицерских организаций» [370]. Милюков знал даже даты – 18 июня, когда решение это «внезапно» было отменено вследствие нового распоряжения из Берлина. Не совсем ясно – почему? «Потому ли, что германцы получили и без того возможность сосредоточить своих военнопленных в Москве, потому ли, что они поняли к этому времени, что “восточный фронт” не стал уже страшен, потому ли, наконец, что со стороны русских политических деятелей в решающий момент не было проявлено достаточной решимости пойти на условия, на которые пошел ген. Краснов. Приходилось дать обязательство противодействовать русским же силам, которые объявили себя на страже “союзнической ориентации” и “восточного фронта”»[371]. Мы видели, что никогда такого реального предложения никому немцы не делали, и что неофициальные разговоры деятелей правого центра с членами немецкого посольства и военными агентами не выходили за пределы взаимно не обязывающих частных бесед – новый германский военный агент в Москве майор Шуберт, по словам ген. Гофмана, всегда настаивал на решительном выступлении против большевиков. Шуберт считал, по мнению Гофмана, слишком оптимистично, что для установления в Москве нового правительства достаточно двух батальонов[372]. Если люди правого центра продолжали питать надежды на германскую помощь[373], то это была иллюзия[374].

«Крутым» поворотом было бы принятие плана Гельфериха. Но в сущности все перипетии, связанные с этим планом, являлись лишь эпизодом в закулисной борьбе разных течений в самой Германии. Гельферих должен был подать в отставку. Этой отставке предшествовала конфиденциальная нота ф. Гинце Чичерину, помеченная 23 августа. Эта нота, содержание которой должно было оставаться строго конфиденциальным, раскрывала некоторые скобки в дипломатическом соглашении по Брестскому миру и определяла дальнейшую политику Германии по отношению к советской власти после колебаний, которые могли означать признание агрессивных планов, с одной стороны, Гельфериха, с другой – ген. Гофмана. Советская власть стабилизировалась, и п. 5 ноты говорил, что «германское правительство ожидает, что Россия применит все силы, которыми она располагает, чтобы немедленно подавить восстание ген. Алексеева и чехословаков. С другой стороны, и Германия всеми имеющимися в ее распоряжении силами выступит против ген. Алексеева». Небезынтересные комментарии по этому пункту можно почерпнуть из воспоминаний Гельфериха. По сведениям Гельфериха, вопрос был поднят не Германией, а советским правительством, и здесь Гельферих видит доказательство катастрофического положения большевиков. Они для своего спасения просили о вооруженной интервенции, причем Чичерин формулировал так: активное выступление против Алексеева и никакой поддержки Краснову. «Интервенция» рисовалась в более широком масштабе, о котором говорил п. 3 ноты Гинце: «Присутствие в северных русских областях военных сил держав Согласия представляет настоящую и серьезную угрозу находящимся в Финляндии германским военным силам. Если поэтому… русские действия не достигли бы в скором времени цели, то Германия сочла бы себя вынужденной предпринять с своей стороны там действия, в случае нужды с привлечением финских войск…» И вновь текст гельфериховских воспоминаний дает комментарии с ударением в сторону советской власти. Гельферих рассказывает, что Чичерин 1 августа неожиданно сообщил ему. что советское правительство отказывается от своего предложения немецко-финского десанта на Мурманском побережье и что явный военный союз с Германией для большевиков невозможен, принимая во внимание настроения в стране, но нужно тайное соглашение и параллельные действия – таким параллелизмом было бы прикрытие Петербурга немецкими войсками.

Вооруженная «интервенция», предусматриваемая гинцевской нотой, должна была обострить отношение немцев к Добровольческой армии и ко всем тем великорусским тайным военным организациям, которые так или иначе было связаны с ней, хотя бы даже лишь общими целями. Но все же и в этом отношении не была того «крутого» поворота, о котором повествует Милюков, – прежняя территориальная двойственность, как сейчас увидим, осталась. И в отношении Москвы надо внести существенные оговорки. В данном случае Милюков сослался, между прочим, и на мое свидетельство. Но в моем свидетельстве не было той категоричности, которую придал историк моим словам, подтверждавшим заключение Деникина. Теперь я охотно ввел бы еще большие ограничения в свое изложение – и во всяком случае, должен решительно откинуть установление факта, что немцы выдали большевикам все военные организации, о которых они знали через сношения свои с монархистами. Дело было в другом. Двойственность заданий неизбежно на практике приводила с самого начала к вопиющим противоречиям: связь между немецкой и большевистской контрразведками[375], временно расширявшаяся в зависимости от событий, была на грани провокации по отношению к тем военным организациям, которые прямо или косвенно (иногда сами того не зная) за кулисами пользовались в великорусском центре немецким покровительством. В этой двойной политической бухгалтерии разобраться еще нет возможности. Гурко рассказывает, что офицерские организации, примыкавшие к «правому центру», до некоторой степени объединялись ген. Дрейером[376]. Когда начались аресты и расстрелы наиболее деятельных членов офицерских организаций (в момент объявления «красного террора»), циркулировали слухи, что виновником их был Дрейер. Наиболее распространенная версия сводилась к тому, что ген. Дрейер сообщил имена главных организаторов немцам, которые с своей стороны сообщили их большевикам. Впоследствии Дрейера судили полевым судом на юге и, по словам Деникина, оправдали «за недостатком улик». Вот эта «недостаточность улик» во всем объеме сохраняет силу и поныне при попытке разобраться в сложной паутине практики немецко-большевистского альянса летом 18 г.

Допустим, что в этой смутной практике имели место случаи выдачи (вольно или невольно) немецкой разведкой большевикам офицеров союзнической ориентации. Но вместе с тем несомненным является и тот факт, что в Москве при непосредственном участии, напр., майора Шуберта, нового военного представителя все той же немецкой миссии в Денежном пер., происходила вербовка и отправка офицеров-монархистов «немецкой ориентации» в организующуюся на Украине так называемую Южную Армию. т.е. в армию антибольшевицстскую.

Самая наличность Южной Армии или создание позднее русско-немецкой армии фон дер Гольца представляет собой такое же противоречие. Гурко склонен думать, что июньский проект (не существовавший) был ликвидирован потому, что к этому времени произошло у немцев «перемещение ролей» – тут уже «германское верховное командование, наткнувшееся на крайнюю неприязнь Добровольческой армии и осведомленное об усиленной тяге русских офицеров в Сибирь, на Урал для образования там нового, враждебного им фронта, решительно заявило, что ни о каком восстановлении России не может быть и речи, что, наоборот, необходимо разваливать Россию и в этих видах поддерживать большевистскую власть». Этой радикальной перемены точки зрения немецкого военного командования в действительности установить нельзя. Агрессивная антибольшевистская тенденция ген. Гофмана, шедшая до известной степени рука об руку с планом Гельфериха, сохраняла свою силу, как это видно хотя бы из сообщения Шейдемана 12 сентября в парламентской фракции с. д. при обсуждении дополнительных к Брестскому миру соглашений. Из воспоминаний Гельфериха определенно вытекает, что, хотя автору мемуаров не удалось отстоять в главной квартире своей точки зрения, тем не менее ген. Людендорф с категоричностью заявил, что высшее командование ее заинтересовано в проведении дополнительных соглашений. По-старому знакомый нам ротмистр Розенберг от имени гвардейской офицерской организации и монархической группы Маркова продолжал вести в июле – августе переговоры с представителями немецкого командования в Пскове о сближении с Германией, о создании добровольческой армии под начальством Юденича в оккупированных немцами русских губерниях, о созыве монархического съезда для выделения из своего состава временного правительства и т.д. [377].

Организация Южной Армии (конец июля – начало августа) как раз совпадает с тем временем, когда, в изображении Гурко, немецкие военные власти из опасения восстановления Восточного фронта якобы пошли по линии поддержки советской власти. Главный организатор Южной Армии и посредник с немецким главным командованием герцог Лейхтенбергский передал чрезвычайно характерную подробность из своего предварительного разговора с главным командованием в Киеве. Выразив принципиальное сочувствие созданию армии в зоне «нейтральной» (Богучарский у. Воронежской губ.), которую донской атаман предоставил в виде базы для русской монархической армии, соглашаясь помочь деньгами и оружием и не мешать вербовке на Украине[378], оно просило «не говорить об этом нашим дипломатическим представителям и все это дело вести только с нами и тайно».

В готовности содействовать организации Южной Армии нельзя видеть, конечно, только тактическое стремление разъединить офицеров[379] и противодействовать «восточному фронту». Когда опасность «восточного фронта» ослабела, германцы охладели к Южной Армии и в августе – сентябре, говорит Милюков, перестали давать на нее средства. Здесь прежде всего сделана существенная хронологическая ошибка. Затем из записок Лейхтенбергского явствует, что «на охлаждение повлияло прежде всего то, что Южная Армия оказалась почти пустым местом, и то, что военная немецкая власть должна была при изменившихся условиях обращаться с секретными военными докладами очень осторожно». Симпатии к Южной Армии, вероятно, надо объяснить отчасти психологией военных – как бы органическим тяготением их к силам антибольшевистским, сознанием ненормальности союза императорской Германии с элементами, представлявшими социалистический интернационал. Лейхтенбергский так и объясняет поражавшую его легкость, с которой немцы закрывали глаза на переправу офицеров, явно им враждебных, в Добровольческую армию, – объясняет убеждением военной среды, с которой у него установились «хорошие отношения», что Добр. армия монархична по своему существу, что с «монархической Россией им (немцам) легче сговориться» в будущем, чем с большевиками, органически противными им самым существом своим. Эта психологическая черта должна была повседневно сказываться в работе местных агентов власти, менее осведомленных о закулисных ходах политической игры. Как характерен в этом отношении эпизод, происшедший в Ярославле при ликвидации восстания, организованного военными силами, выступившими под политическим водительством Савинкова, непосредственно ориентировавшегося на Антанту. На этот эпизод и мне приходилось ссылаться в виде иллюстрации к совместной деятельности большевиков и немцев (см. «Красный Террор»). В свете того, что выяснило теперь историческое обозрение недавнего прошлого, думаю, что ярославский эпизод свидетельствует скорее противоположное. 21 июля штаб ярославского отряда северной Добр. армии, находившейся «с германской империей в состоянии войны», – как гласило оповещение лейт. Балка, председателя германской комиссии № 4 о военнопленных, существовавшей на основании Брестского договора и занявшей положение «вооруженного нейтралитета» в боевые дни восстания, – сдался комиссии в плен; «комиссия, – объявляет Балк, – передаст штаб в качестве военнопленных германской империи своему непосредственному начальству в Москве, где дано будет все дальнейшее». Конечно, это была попытка спасти жизнь 57 «белых» офицеров. Но лейтенант Балк не мог быть надежным бестом. Балку был предъявлен ультиматум о выдаче, и военнопленные были разоружены – этим в смутные дни, последовавшие за убийством Мирбаха, решилась судьба сдавшихся офицеров.

Но, может быть, еще показательнее протест, который был заявлен в сентябре немецким консулом в Петербурге, т.е. представителем ведомства ф. Гинце, по поводу начавшегося большевистского «красного террора» после убийства Урицкого и покушения на Ленина, – ясно, что это было сделано без внушения со стороны Берлина, за несколько дней перед тем отправившего через Иоффе в Москву свою конфиденциальную ноту 27 августа. Формально немецкий консул присоединился к протесту дипломатов нейтральных стран против ареста иностранцев, последовавшего в Москве и Петербурге после известного инцидента в английском посольстве, когда был убит лейтенант Кроми, и ареста английского консула Локарта, обвиненного в участии в заговоре против советской власти. Из донесения голландского посланника, переданного по телеграфу в Лондон Бальфуру (см. «Белая книга»), вытекает, что именно немецкий консул (это было неожиданно для представителей нейтральных стран) в энергичных выражениях во имя начал морали и гуманности протестовал против образа действия большевиков по поводу происшедшей накануне расправы и в присутствии Зиновьева напомнил его последнюю кровавую речь.

Как и во время Гельфериха, местные оценки в данном случае разошлись с «информацией» центра. Деникин приводит телеграмму украинского посла в Берлине бар. Штейнгеля (28 сент.), передающую ответ ф. Гинце по поводу протеста гетманского правительства против большевистского террора. Имперский министр ин. д. полагал, что происходящее в России «не может быть квалифицировано как террор» – это лишь борьба с «безответственными элементами», которые «провоцируют беспорядок и анархию». В силу подобных соображений императорское правительство отказывалось принимать «репрессивные меры» против советской власти…

И еще один заключительный штрих. Политика «соглашения», проводимая канцлером гр. Гертлингом, не могла быть твердой и долговечной. Предупреждения Гельфериха о сомнительной лояльности советской власти и та опасность, которая реально повисла над Германией в смысле проникновения «большевистского яда», отнюдь не были иллюзорны и не базировались на «сплетнях». Очень скоро обнаружилось, что экстерриториальное советское посольство в Берлине сделалось агитационным центром и штаб-квартирой спартаковцев. Иоффе был выслан из Берлина, и германское правительство фактически прервало дипломатические отношения с советской властью. Состоя при донском атамане, майор Кохенхауз «весьма секретно» сообщал 24 октября, что «в ближайшие дни германские войска, стоящие на Украине, начнут военные действия». Но было уже поздно менять политику…

Для полноты и точности нужных справок мы вышли далеко за хронологические пределы поставленной темы. Однако такой исторический экскурс, быть может, отчетливее обрисует теперь роль, которую играли и могли играть немцы в судьбе царской семьи.

Глава пятая КРИЗИС БОЛЬШЕВИЗМА