Для того чтобы сознательно отнестись к анализу фактического материала, имеющегося в нашем распоряжении, и вставить его в исторические рамки, тем самым избегая слишком поспешных выводов, мы никогда не должны забывать о положении большевистской власти весной и летом 18 г. Судьбы царской семьи, конечно, неразрывно были связаны с тем перманентным кризисом, который эта власть изо дня в день переживала. Мы видели, что наблюдения и оценка происходившего в первых числах августа привели Гельфериха к убеждению, что советская власть находится как бы в состоянии человека, над которым занесли нож. Немецкий дипломат безоговорочно заключает, что только германская политика спасла в это время большевиков – во время самого тяжелого кризиса с момента захвата ими власти. И действительно, при всей неопределенности недальновидной и даже противоречивой политики Антанты, при всем разброде русских общественных сил, раздираемых социальными, политическими и психологическими расхождениями (именно психология в значительной степени определяла, с одной стороны, споры об ориентации, а с другой – порождала какой-то фаталистический квиетизм и попытки даже отыскать компромисс с большевиками), положение большевиков в дни пребывания Гельфериха казалось безнадежным. Всероссийская власть, заключившая в Бресте международный договор, была в сущности сужена почти до пределов Великороссии или старой Московии и, следовательно, становилась властью областной, окруженной враждебными силами. Вся южная периферия оставалась враждебным станом, несмотря на дипломатические переговоры, которые при содействии немецкого посредника велись с Доном и Украиной[380]; в июле поставившая себе всероссийские задания Добровольческая армия, насчитывающая в своих рядах уже 20 тысяч, совершала так называемый второй кубанский поход, который закончился разгромом советских сил на юге и взятием 3 августа Екатеринодара; в июле появились уже предвестники «восточного фронта», который перешагнул через Урал, приблизился к Волге, и таким образом составлял прямую угрозу центру; интервенция союзников на севере, как уже действие определенно противобольшевистское, приобретала также реалистические формы. В самом центре «кукушка уже прокуковала» для советской власти, она уже «висит на волоске» – это признает в интимных высказываниях, по свидетельству Сталина, не кто иной, как шумный создатель советской обороны Троцкий[381].
Современники из социалистического лагеря, враждебного большевикам, были довольно единодушны в оценке происходившего. Так, издававшийся на Украине орган бундовцев «Фольксцайтунг» писал в июле: «С каждым днем становится яснее, что господство большевиков в России идет к концу. Чехословацкое восстание и последние события в Москве и Петербурге заканчивают этот процесс». «Банкротство большевизма» орган бундовцев видел в нарастающей враждебности крестьян и массовом отходе «голодающих» рабочих. В центре группа с. д., порвавшая с традиционной формулой меньшевизма, по которой борьба с большевиками неизбежно должна была привести к реставрации, и выступившая с призывом к активной борьбе за «независимый и демократически строй России», в прокламации говорила: «Эта борьба уже принимает в наших глазах все более массовый и стихийный характер как в городах, так и в деревнях, и захватывает все более широкие слои народных масс». Что же это было – очередное самовнушение? Во всяком случае, окружавшая кольцом Москву «волна кулацких восстаний» (признание Ленина), организованные и стихийные рабочие стачки, которые вынуждена были отмечать и советская печать, – все это были реальные факты, они не создавали прочной базы для существования «социалистической республики» и отнюдь не укрепляли уверенности в том, что в совдепии «народ с большевиками» [382]; недаром Кремль, как засвидетельствовал Петерс, охранялся исключительно латышскими преторианцами – русские красноармейские части и прежде воинственные кронштадтские матросы уже не представляли собой надежной опоры. Но колебались и «латыши», находившиеся в советских рядах, – по словам Гельфериха, видные латышские военные зондировали почву в немецком посольстве и высказывали готовность выступить против советской власти, если им будет дана гарантия на возвращение в оккупированную немцами Латвию.
Последовавшее после убийства Мирбаха восстание левых с. р. в Москве, с отзвуком его еще менее эффективным в Петербурге и волжской авантюрой главковерха советскими войсками Муравьева, само по себе не могло представить опасности для большевистского правительства. Это были слишком запоздалые отзвуки на «революционные» настроения в период внутренне-фракционной борьбы за Брест-литовский мир, и они неизбежно оставались в пределах уже кристаллизировавшейся советской общественности. Попытка сорвать Брестский мир не могла найти себе большого отклика в широких массах населения. Очевидцы свидетельствуют, что матросы Поповского отряда в Трехсвятительском пер. не проявили большой стойкости, хотя численность восставших значительно превышала цифру бойцов, которых спешно могла выставить в Москве власть (1800 против 720 – правда, у этого меньшинства была артиллерия). Знаменательно было то, что соседние с восставшими Покровские казармы объявили «нейтралитет», и московские верховники таким образом неожиданно могли бы оказаться в критическом положении, если бы не наличие в Москве латышского полка под командой профессионала Вацетиса. Страшны были для власти после убийства германского посла перспективы возможной ликвидации «молчаливой» коалиции между русскими интернационалистами и немецкими империалистами. Большевики никогда не могли быть уверены в том, что германские штыки, находившиеся на подступах Москвы и Петербурга, при постоянно изменявшейся конъюнктуре, не могут обратиться против них; слухи, проникавшие в антисоветскую печать, часто неверные и преувеличенные, муссировали этот страх перед возможным разрывом (они говорили, напр., о проекте принца Гессенского создать «генерал-губернаторство» из оккупированных земель и т.д.). 6 июля вопрос был поставлен ребром и, как мы знаем, создал панику среди московских властелинов.
Пути левых с. р. остались изолированными[383]. Мы не имеем никаких указаний на то, что антибольшевистские военные организации полагали возможным воспользоваться междуфракционной борьбой и явно обнаружившейся слабостью правительственных сил, которых формально числилось около 7 тыс. Как ни распылены были тайные офицерские организации тех дней (в одной Москве их насчитывалось 12), как ни разъединены они были различными политическими водительствами и ориентациями, все же между ними была некоторая связь, и стало складываться даже нечто подобное центральному штабу. Лозунг свержения большевистской власти объединял всех тех, кто вступал в тайные связи в значительной степени под влиянием призыва ген. Корнилова (11 января) образовывать местные ячейки, если обстоятельства препятствуют явке в Новочеркасск. Один из активных участников савинковской организации (наиболее сильной и активной) ген. Роллер, который принадлежал к группе латышских стрелков, объединившихся еще ранее вокруг идеи защиты Учр. Собрания, говорит, что пассивность в Москве объяснялась убеждением, что при сокрушении большевистских сил, с чем справиться можно было при наличности 3 – 4 тыс. человек, пришлось бы потом иметь дело с организованными германскими военнопленными. Цифра их доводилась до 50 тыс. Чрезвычайную преувеличенность подобных исчислений показали факты, обнаружившиеся после убийства Мирбаха в связи с вопросом о вводе в Москву батальона немецких солдат. Но таково было тогда всеобщее убеждение.
Тайные военные организации с точки зрения внутренней безопасности должны были беспокоить большевиков в гораздо большей степени, нежели начинания последовательных революционеров, недовольных компромиссной политикой советской власти. В этом отношении угрожающим признаком должно было явиться неудачное выступление савинковской организации в городах верховья Волги, преждевременно спровоцированное безответственными заверениями московской агентуры военных миссий союзников о десанте. Дело было не в том, что Ярославль продержался 17 дней, а в том, что сепаратное выступление савинковской организации нельзя было рассматривать как изолированное действие. Это было одно из звеньев общего плана, который с натугой медленно складывался в расхлябистой обстановке тогдашней антибольшевистской общественности. Основной чертой такого плана являлось воссоздание «восточного фронта» уже в согласии с русскими общественными силами; интервенция (экономическая и военная помощь) в условиях такой договоренности теряла одиозный смысл чужеземного вмешательства. Первым этапом логически представлялось свержение власти, заключившей «похабный мир». Договорные отношения с союзниками закрепляли и непрочные всегда договорные отношения между общественными группами на почве одной общепризнанной политической платформы, которая была разработана «левым центром», – «Союзом Возрождения России», к которому присоединился отколовшийся от правых «Национальный Центр». Скрепляющая узы углублялись – и символом этого углубления явилось решение верховного вождя Добровольческой армии ген. Алексеева ехать на Волгу, т.е. в тот центр, где волею судьбы активную роль должна была играть конкурирующая в дни революции с большевиками во влиянии на массы партия соц. революционеров. Теперь мы знаем, что весь план оказался миражем. Но в дни наибольшего кризиса, который переживала советская власть, ауспиции для нее были зловещи. Большевики оказывались под двумя смертоносными ударами.
Критические июльские дни, когда советской власти для самосохранения приходилось делать ставку на ту немецкую помощь, которую у Гельфериха просил Чичерин, были действительно завершением процесса внутреннего «банкротства большевизма». В сущности, это банкротство началось с 25 октября 17 года. Захватившие государственную власть переживали перманентный кризис. Временная стабилизация, связанная с официальным выходом России из войны по заключении Брестского мира, отнюдь не вывела коммунистических вождей из состояния, подчас близкого к панике. Эти переживания спорадически захватывали – о них свидетельствуют сами деятели мировой революции – не только слабых духом, но и сильных волей. В сознании делавших мировую историю далеко не была изжита дилемма о неизбежности «сдачи власти», которая ставилась в