похожим на тюльпанное поле.
В яму углей горячих насыпают,
под одеялом протянут ноги
и сидят вокруг теплыни люди,
от работы дневной отдыхая.
А на стенах висят тарелки,
ярче неба в тарелках звезды,
и красивей луны пиалы
на уступчивых нишах стоят.
И синее морей одеяла,
и желтее пустынь одеяла,
разноцветней лугов одеяла
друг на друге лежат.
Но чудесней всего на свете
в глинобитной кибитке киргиза
баранчук —
годовалый мальчик;
он в пухлом халате на вате,
азиатским платком подпоясан.
Перламутровых пуговок ряд
на спине у халата звездится,
и ястреба легкие перья
в тюбетейке пучком стоят.
Как огонь,
он древнее древних,
он киргизов гордый наследник,
он родитель людей нерожденных,
годовалый сидит у бабая,
и глазищи в косых разрезах
обливают потоком счастья
мир и солнце,
себя и свет.
СТИХИ О СЛОВЕ
Этот древний летописец
не дает мне покоя,
улыбается ласково сухоньким ртом,
стоит и стоит у стола моего, —
а глаза, как ромашки, в белесых ресницах,
и седые косицы,
и подрясник на нем холостяной.
Время приходило, уходило,
за собой столетья приводило
и остановилось на мгновенье
перед современником моим.
Государству требовалось слово — щедрее, как воздух,
чистое, как лилии кувшин,
чтоб за словом этим
юноши и взрослые, не бояся,
к Коммунизму шли.
Ищет-ищет слово
погруженный в летописи лингвист…
Словари старинные листали,
хлебопашцы слово увидали,
буквы быстро написали в ряд,
получилось слово ЦЕЛИНА.
Целина — целинная земля.
И глагол поставили впереди.
И поднялось слово
знаменем романтики
с полосой зеленой,
с полосой черной,
в золотом, как солнце, окружении.
1954
«Жизнь ты, моя жизнь…»
Жизнь ты, моя жизнь,
вес состариться норовишь,
погодила бы сечь лицо,
погулять бы еще в молодых…
Поглядишь на лицо,
а в лице существо —
светом и солнцем,
как день, полно.
И алые соки
из недр земных
по зеленым стеблям
текут в цветы.
Ты мне, мой талант, помоги,
как весну в сорок лет удержать.
Жизнь ты, моя жизнь,
все состариться норовишь,
погодила бы сечь лицо,
погулять бы еще в молодых…
Поглядишь на лицо,
а в лице существо
светом и солнцем,
как день, полно,
И алые соки
из недр земных
но зеленым стеблям
текут в цветы.
Ты мне, талант, помоги,
как весну в сорок лет найти.
«На небе тишь…»
На небе тишь,
а под небом ночь…
Во дворе у нас тень, и
свет,
и окна, как пчелы, на восьми этажах
блестят позолотой
стеклянных крыл.
«Художник с девчонки…»
Художник с девчонки
пишет портрет,—
и кисти в руках,
и краски горят,
а сущность лица
никак на холст
не хочет в портрете лечь.
Шины очков
сдвигаются на лоб.
«Вы, вероятно,
не видали арабов,
чьи одежды
как будто сшиты
из чайных плантаций —
так они полосаты и ярки».
И в глазах у девочки
солнечные фейерверки,
от раскатов этих
уши словно заячьи.
«О лес!..»
О лес!
Опять я у твоих корней.
Склонясь,
разглядываю травы.
И без раздумья —
все оставив —
иду по тропам
средь весны,
и ощущения мои
повисли надо мной шатрами
зелено-пепельной листвы…
«Под вечер солнце соками земными…»
Под вечер солнце соками земными
из рек дымящихся
и радужных озер
досыта напилось,
и, бражности не выдержав земной,
оно шатнулось раз, другой
и село, вытянув лучи,
на край приятнейшей земли.
АУКА
Посвящается Сергию Радонежскому
Этот тихий пустынник
и деревянных мастер игрушек
улыбается ласково
сухоньким ртом.
Я пишу —
он стоит у стола моего.
А глаза, как ромашки,
в белесых ресницах,
и седые косицы,
и подрясник на нем холстяной.
Как тебя усадить мне,
начинатель игрушек,—
про тебя я читала
в замшелых архивах,
как меж богом и троном
ты служил бескорыстно Руси,
как учил хлебопашцев простых
деревянные резать игрушки.
И еще я слыхала,
как из дерева липы
для молодого сына
деревянную куклу баба точила
впервые на Руси.
Кукла вышла лицом, как лучи,
хороша,
нарекли ее именем Аука.
Пять столетий от куклы
Ауки прошло.
И рассыпались в прах цари,
и законы твои в пыли.
А игрушки-то вот живут,
и Аука в руках у ребят
получила бессмертие души.
«Сгущались сумерки в садах…»
Сгущались сумерки в садах,
и небо,
синее, как папиросная бумага,
натянутое на обруч горизонта,
на яблоневый снежный цвет,
бросало тень…
Ах, эти яблони в цвету
у белых хат…
Их ветви в лепестках
напоминают мне Урал,
засыпанный сугробами,
увязнувший в снегах.
Да, был вечер.
Без слов, без звуков.
Лежала дума на челе
спокойной тишины,
О чем?
Не надо слов.
Имей большое сердце,
и ты поймешь величие полей,
величие земли.
Косились в сторону
из окон огоньки,
и в их лучах,
как слезы ребятишек,
роняли ветви наземь
свои вишневые цветы.
1952
«И жгучие стволы берез…»
И жгучие стволы берез,
похожие на стержни молнии,
вонзались разветвленно в небо,
и в землю тоже разветвленье шло.
СИРЕНЬ
Встретила я куст сирени в саду.
Как угодно он рос из земли,
простодушно раскинув листы.
И, как голых детей,
поднимал он цветы,
обнажений своих не стыдясь.
В чем же, думала я,
сила этих кружков,
по ребячьим рисункам
рожденных землей,
и наивных соцветий,
и смешных лепестков?
Почему мудрецов,
пастушат и поэтов
так волнуют
на палочках крестики эти?
Многое люди
постигли на свете,
и умеют многое делать они.
Но нет силы у нас
передать лик цветка.
И мы молча стоим
и глядим
и ворочаем думы свои.
СУДЬБА
Люди рождаются —
и идут по нехоженой целине,
каждый среди судеб
прорубает дорогу себе,—
и двое рождаются тоже,
а между ними море лежит,
иль стена пролегла,
иль город —
этаж на этаж стоит;
а эти не знают друг друга,—
каждый в своей тропе
идет дорогами мира,
не ведая о судьбе.
И вдруг — поворот,
и город,
и море,
и степь в стороне,—
две, дороги на повороте
пролегли в одной колее.
И встретились двое вместе,
и легче обоим дышать,
и легче дорогу к счастью
средь множества троп искать.
Иль просто вечером тихим
в теплой сиреневой мгле
сидеть где-нибудь на дороге
и руку держать в руке.
НА ЗАКАТЕ
Я сидела ниже травы,
тише листвы.
А выше моей головы
цвели на грядах цветы.
И лиловые залы видела я.
и оранжевое убранство их.
Цветочный паломник —
косматый шмель —
в дом голубой
на зеленом стебле,
не стуча, не спрося, влетел.
А в зале чаши
нет никого,
и тычинки стволов пусты,
и лапы шмелю ни к чему
без желтых следов пыльцы.
И незваный гость
зажужжал в усы
и вылетел вон, сердясь.
А в синем небе гасла заря,
и в цветах закрывался вход…
СЕВЕРНЫЙ ВОКЗАЛ
Я приходила вечерами
с вокзала
к северным перронам
и, как сограждане мои,
в высоких залах
поезда ждала.
Я у стены стою:
напротив толпы
слушающих пенье,
как эти залы, мы
с неповторимей росписью
единого двадцатилетия.
Но солнечность картин
под копотью трагедий,
и на одеждах зальных,
как на пальто у нас,
фанерные заплаты на стенах.
Бледное лицо
и в серых кольцах глаза,
а бас Шаляпина
из воздуха воздвиг
звучанье давних битв.
И щит славян
на цареградском камне
рукою русского прибит,
и толпы слушают,
пред звуком чувства обнажив.
А я,
как нищая
пред собором вниманий,
за подаянием сердца
протягиваю ладони.
1944