Судьба животных. О лошадях, апокалипсисе и живописи как пророчестве — страница 9 из 25

Остается тем не менее открытым вопрос, может ли столь безусловно визуальный медиум, как картина, являть или пробуждать невидимое. Тут есть по меньшей мере уловка, двойная игра, связанная с глаголом «видеть». Из цитаты Марка про зрение и слух мы уже выяснили, что иногда, в его понимании, можно видеть и без того, чтобы видеть глазами. Видеть по-настоящему можно и как-то еще. Иначе говоря, есть ви́дение ложное и есть подлинное. Или есть ви́дение пустое и есть насыщенное. Или есть ви́дение поверхностное и глубинное.

Все это перекликается с евангельскими рассказами, где Иисус исцеляет слепых, плюя им в глаза, или размазывает кашицу из слюны, пыли и грязи по лицу какому-нибудь страдающему от слепоты гражданину — и этот человек сразу же исцеляется и вновь может видеть. После этого Иисус, как правило, спрашивает человека, может ли тот видеть по-настоящему. «Конечно, я излечил твою физическую слепоту или какой-то иной недуг, — заявляет Иисус, — но теперь давай-ка подумаем, что именно значит — быть слепым, хромым или недужным». Что имеет в виду Иисус — так это то, что нехватка физических способностей лишь отсылает к нехватке способностей духовных — geistig способностей, если угодно.

Не то чтобы мы должны вовсе забить на тело. Мы и есть тело — это Иисус признаёт. Он исцеляет телесно. Но Иисуса часто разочаровывает, когда люди остаются на уровне тела и не желают постигать глубинные значения. «Я открываю тебе глаза не затем, чтобы ты мог видеть, — как бы говорит им Иисус, — я открываю тебе глаза, чтобы ты мог видеть».

Иисус, так сказать, обращается к телесному бытию встреченных им людей, чтобы открыть им путь к бытию духовному, то есть geistig. Разочарование — то постоянное разочарование, которое в евангельских рассказах мучит Иисуса, — вызвано тем, что лишь изредка кто-то из тех, кто за ним последовал, включая даже апостолов, может перескочить от физических исцелений и воскрешений — всех этих так называемых чудес, — лишь изредка хоть кто-нибудь может перескочить от чудес Иисуса Христа к перемене ума и духа (geistig перемене, если угодно), к которой подталкивает этих людей Иисус.

Бытие в смысле бытия тела, как бы заявляет нам всем Иисус, имеет ценность и является тем-чем-является, лишь если это бытие тела открыто для бытия духа. На самом деле вся эта тема в Библии сплошь и рядом — то есть идея, что можно слышать, не слыша, и видеть, не видя, и еще что духовная задача — превратить тело в орудие подлинного слышания и ви́дения, сделать бытие человека фундаментально открытым, а не закрытым.

Франц Марк писал Марии, своей жене, про книжку «Эммануэль Квинт» — это книжка Герхарда Гауптмана, которую Марк взял в Первую мировую на фронт и почитывал зимой 1915 года, то есть меньше чем за четыре месяца до кончины, а полностью она называлась «Юродивый во Христе Эммануэль Квинт», — так вот, Марк писал Марии, что главный герой романа «живет лишь ради смирения пред лицом мира — и находит освобождение; он не желает помогать людям физически, чтобы те были удовлетворены и здоровы; его обращенную к духовному, к невидимому, душу терзает мучительный страх из-за этого требования — требования, которое он, к своему вящему разочарованию, снова и снова прочитывает в глазах у людей. Вот то самое, в чем мир больше всего недопонял Христа».

XI. Сопоставляем живопись, стремящуюся копировать внешний облик вещей (а потому в основном дурацкую), и живопись, стремящуюся раскрыть внутреннюю истину — то, чем вещи являются в действительности (а это уже нас куда-нибудь да ведет)

В общем, Франц Марк, как мы видим, был и сам в курсе, что его непризнание визуального в таком визуальном медиуме, как живопись, было глубоко связано с тем, как Христос исцелял человеческие тела с целью достучаться до их сердец — хотя понимают это и редко.

Короче говоря, Марк, видимо, испытывал едва ли не извращенное наслаждение, используя такой безусловно визуальный медиум, каким является живопись, — а в ней человек прямо смотрит глазами на изображенное на холсте, — чтобы вытолкнуть нас за пределы, по ту сторону зримого вообще. На обвинение в извращенчестве Франц Марк бы, пожалуй, ответил примерно так: «А какой у меня есть выбор?» В целом такой же ответ мог бы дать и Христос, случись кому-нибудь спросить у него, зачем он творил все эти так называемые чудеса, — ведь чудеса лишь отвлекали людей от того, что он хотел показать им в действительности. В тех, кто встречался ему на пути, Христос пытался вызвать geistig перемену — и чаще всего в балаган втягивались еще и зеваки. Но зачем тогда весь этот балаган вообще устраивать?

На сей резонный вопрос Иисус, почитаемый за Христа, не мог ответить иного, кроме: «У меня не было выбора — вот зачем». «Меня, — говорит Иисус, — окружают физические тела, живые человеческие существа. Я говорю с ними — слова мои влетают им в уши. Я прикасаюсь к ним — мои руки ложатся на их тела. Как иначе прикажете мне проникать в них? — мог бы поинтересоваться Иисус. — Да и что они, по сути, такое — эти живые существа, которые нас окружают? Разве не существа они из плоти и крови, у которых есть уши, глаза, языки и руки? Разве не существа они, которые вкушают пищу и говорят, справляют нужду, ложатся друг с другом и умирают?» С этим Д. Г. Лоуренс охотно бы согласился. В этом важнейшем духовном вопросе Д. Г. Лоуренс, Франц Марк и Христос Иисус были бы в полном между собой согласии.

Но нельзя полагать физическое самоценным, сказал бы Иисус, и здесь Д. Г. Лоуренс от этого гражданина с его идеей мог бы отмежеваться (и отмежевывался). А вот Франц Марк согласился бы (и соглашался). Марк продолжал внимать. В этом иисусовом ощущении Марк расслышал то самое, что сердце говорило ему про живопись и про то, что живопись может и обязана делать. Будучи чем-то физическим — мазками красок на плоской поверхности — живопись с ее очевидной материальностью и поверхностностью (хотя это странно и контринтуитивно) есть идеальный медиум для передачи духовных истин — она уводит нас по ту сторону видимого глазами в их слепоте и приводит к тому, что видит Geist, настроенный на незримое вместо зримого.

В чем смысл, мог бы спросить у нас Марк, — в чем вообще смысл глядеть на совершенное художественное исполнение, на все эти искусные ухищрения, на создание ловких иллюзий при помощи тех или иных художнических уловок с тенью, цветом и перспективой? Зачем глядеть на картинку, где на два измерения расписывается то, что видишь, если просто смотришь своими глазами? К чему это удвоение? Зачем рисовать мир как он выглядит — как он выглядит в точности — на двухмерной поверхности и потом смотреть на него в галерее или музее? «Удивительно», — говорим мы. Круто же — видеть на стене в рамке то самое, что можно увидеть, если просто выйти из галереи или музея и посмотреть вокруг. «Ага, — изрекаем мы, впечатлившись удвоением образов, которые уже где-то видели. — Ага, оно самое. Мир именно так и выглядит. Вот он».

«А что именно в этих картинах доставляет вам удовольствие?» — спросил бы Франц Марк. Нравится ли нам, так сказать, метафизическое подтверждение? Помогает ли удвоение мира, его воссоздание на двухмерном холсте, совладать с каким-то давним сомнением, которое нас может терзать: действительно ли мир — место стабильно-самотождественное, то есть место реальных и устойчивых метафизических данностей, как мы надеемся? Глядя на картину, где мир показан именно так, как его вроде бы видим мы, ощущаем ли мы свою правоту и бóльшую укорененность в этом мире? «Да, вот он», — говорим мы. Он тут как тут во второй раз — а это должно доказывать, что он был и в первый.

Такое вот холстовое миродвоение, сказал бы нам Франц Марк, — не просто малоосмысленное занятие; это еще и мера нашего скудоумия и нашей трусости. Желание подтвердить этот мир, бездумно воспроизводя его точный облик, — это желание закопать голову в песок, сказал бы нам Марк. Это желание спрятаться, и притом на самой поверхности — ибо мы боимся того, что могут явить глубины. Мы как бы хотим сказать, что различия между существенным и несущественным нет.

Все, что Франц Марк когда-либо делал посредством живописи, как и все, что он когда-либо сочинял, — будь то до Великой войны или во время Великой войны в бытность его солдатом — было попыткой заявить, что есть различие между существенным и несущественным, и оно необъятно-громадное. «Мне удается преодолеть недостатки и несовершенства жизни, — писал 2 декабря 1915 года Марк в письме к Марии, — лишь перенося смысл жизни моей в мир духовный — мир, независимый от смертного тела, то есть я должен спасти его через абстракцию. Когда я пишу о „духовном“, то на самом деле имею в виду не будущую жизнь — здесь ты понимаешь меня неверно… Но духовная жизнь означает для меня отделение существенного от несущественного».

Смысл того, чтобы стать духовным, стать geistig (пытается сказать Франц Марк, пытается донести до Марии, своей жены, пытается донести и до нас), — смысл того, чтобы вступить на план бытия, который есть geistig, — не в том, чтобы стремиться в иные миры, пялиться в небо и чаять жизни будущего века, а в том, чтобы сущностно жить здесь и сейчас. Несомненно, среди прочего Марк держит в уме евангельские фрагменты, где Иисус заявляет людям, что Царствие Небесное — не там, вдалеке, что Царствие Божие, Царствие Небесное — прямо здесь. Вот оно. Прямо здесь, внутри вас есть.

Что потребно для того, чтобы узнать Царствие Небесное, которое внутри вас? По крайней мере готовность отбросить прочь несущественное, готовность к тому, чтобы многое несущественное отвалилось, сгорело. «Я ежедневно, — говорит Марк Марии, своей жене, в том же письме от 2 декабря 1915 года, — выкидываю на свалку несущественного что-то еще». «Что в том прекрасного, — продолжает он, — так это что существенное не уменьшается и не сужается, а, напротив, делается сильнее и больше». Потому-то Марк и может испытывать к Великой войне — при всех ее ужасах — благодарность. Великая война — в своем роде кошмарный проводник очищения, она отфильтровывает все несущественное, выжигает все, что не есть