Я не помню, что видел Пьетростефани… Лично я убежден, что он там был, но я не могу, скажем так, с точностью это утверждать… Повторяю, в Пизе я говорил только с Софри. Пьетростефани в тот момент с нами не было, я его не видел и его не помню (Dibattim., с. 72–73).
Впрочем, описание разговора с Софри усеяно другими неточностями и противоречиями. Сначала Марино пустился в излишние подробности. Допрос 17 августа:
Завершая описание эпизода с разговором с Софри в Пизе до покушения и в подтверждение прежних протоколов, я должен добавить, что Софри сказал, будто очень верит в меня и в Энрико (=Бомпресси), и в любом случае успокоил меня, сообщив, что если меня поймают или убьют, то найдется человек, который позаботится о моей семье и, в частности, о моем сыне. Я колебался еще и потому, что у меня был маленький сын, о судьбе которого я тревожился, – как он сможет прожить, если я погибну или буду арестован. Софри дал мне самые полные гарантии, сказав, что позаботится обо всем и что есть один предприниматель из Реджо Эмилии, у которого он уже спросил, сможет ли он в случае моей смерти взять на себя все возможные расходы на содержание моей семьи (Istrutt., с. 13).
Все это пункт за пунктом Марино повторил на очной ставке с Софри (16 сентября) с одной оговоркой: «Весь разговор продлился около десяти минут» (Confr., с. 6). Софри реагирует на эти слова с очевидным сарказмом. Конечно, едва ли возможно уместить в столь ограниченном промежутке времени диалог, в котором страхи Марино, аргументы и уверения Софри, наконец, решение Марино участвовать в смертоносном плане так драматично сменяли бы друг друга. Однако в ответах Марино на вопросы председателя эти минуты сокращаются настолько, что почти полностью исчезают: «Эта встреча, должен сказать, была очень краткой…» (Dibattim., с. 64); «…в действительности к тому же эта речь не заняла много времени, в том смысле, что он (Софри) был в курсе, так сказать, проекта, т.е. не то чтобы я обсуждал с ним детали процедуры» (Dibattim., с. 66). Короткий, лаконичный, почти формальный диалог.
Софри утверждает, что этого диалога (если бы его подлинность оказалась доказанной, он составил бы единственный довод в пользу виновности Адриано) никогда не было. Он добавил, что выдумка Марино не учитывала двух обстоятельств, которые делали его рассказ чрезвычайно неправдоподобным. Софри напомнил ему о них во время очной ставки (Confr., с. 6–7). Во-первых, речь шла о проливном дожде, который шел в Пизе во второй половине дня 13 мая 1972 г., во время и после митинга; во-вторых, о том, что Марино навестил Софри тем же вечером в доме бывшей жены последнего31. Зачем вести разговор на ходу во время ливня в месте, начиненном полицейскими, а не в квартире, где с легкостью и удобством можно побеседовать без свидетелей?
Председатель обратил внимание и на другие противоречия. В том разговоре Софри якобы сказал: «Я (Марино) могу идти на дело спокойно, как он сам, так и остальные товарищи верят в меня и в Овидио» (Dibattim., с. 68–69). Однако, заметил председатель, это утверждение вступает «в полное противоречие» с предыдущими заявлениями Марино, согласно которым в течение долгого времени и в тот самый момент он знал Бомпресси только под именем Энрико. Прижатый к стене, Марино отказался от того, что только что сказал: разумеется, Софри говорил об «Энрико». Те же колебания повторяются и в разговоре о телефонном звонке, во время которого получила подтверждение дата покушения: кто объявил об этом Марино? Софри? Сначала Марино отвечал отрицательно, однако затем, теснимый вопросами председателя, изменил мнение: сделал это именно Софри. «Как же так, – возражает председатель, – минуту назад вы ответили „нет“, Марино… Успокойтесь! Секундами ранее вы ответили „нет“. Ведь все записывается, так что потом, когда мы будем читать стенограмму… Понимаете? Складывается впечатление, что вы рассказываете и умалчиваете одновременно» (Dibattim., с. 73–74). Через несколько дней (15 января) председатель, прежде чем объявить первую серию публичных допросов Марино закрытой, указал на новое проблемное место. Марино только что признал, что кто-то позвонил ему в Турин и предупредил о всеобщей готовности к действию, однако разве сам он, Марино, уже сказал остальным, что будет участвовать в покушении?
Действительно, – комментировал председатель, – организатор не получил еще вашего согласия, тем более что Пьетростефани говорит вам: «У тебя еще остались какие-то сомнения. Если это так, то поезжай в Пизу». Вы отправляетесь в Пизу и разрешаете сомнения. Так эта оговорка потеряла смысл, и вы больше не говорили об этом Пьетростефани?
Марино: Нет.
Председатель: Вы виделись после этого с Пьетростефани?
Марино: Нет.
Председатель: В промежутке с 13-го по 17-е…
Марино: Я его видел… нет, нет… Мы встретились уже потом.
Председатель: И Энрико (=Бомпресси) вы тоже не видели?“.
Марино: Нет.
Председатель: Таким образом, Энрико уже уехал по своим делам?
Марино: Да, я встретился с ним уже потом в Милане…
Председатель: Я имею в виду, операция по сути уже началась еще до того, как вы окончательно решили в ней участвовать?
[Отметка расшифровщика: на вопрос, заданный председателем, подсудимый Марино не отвечает.]
Председатель: Хорошо, вы этого не знаете!
Марино: Не знаю.
Председатель: Объективный факт состоит в том, что Энрико уехал еще до 13-го и вы ничего не сказали Пьетростефани об окончательном решении участвовать в деле?
Марино: Нет (Dibattim., с. 281–282).
Как мы помним, Луиджи Феррайоли назвал процесс «уникальным случаем „историографического эксперимента“». Судья, ведущий допрос обвиняемых и свидетелей («источники… разыгрываются вживую»), ведет себя так же, как историк, сравнивающий и затем анализирующий различные документы. Однако документы (подсудимые, свидетели) не говорят самостоятельно. Как подчеркивал более полувека назад Люсьен Февр в своей вступительной речи в Коллеж де Франс, дабы заставить документы заговорить, надо спрашивать, задавать им соответствующие вопросы:
…<историк> не блуждает наугад по прошлому, словно тряпичник в поисках случайной наживы, а отправляется в путь, имея в голове определенный замысел, проблему, требующую разрешения, рабочую гипотезу, которую необходимо проверить. И сказать, что все это не имеет ни малейшего отношения к «научному подходу», не значит ли признать, что мы просто-напросто не имеем отчетливого представления о науке, о ее особенностях и методах? Способен ли гистолог, всматривающийся в окуляр своего микроскопа, сразу же различить сырые факты? Ведь суть его работы состоит в том, что он, так сказать, сам создает объекты своего наблюдения, подчас при помощи весьма сложных технических приемов, и лишь потом принимается за «чтение» своих предметов и препаратов. Нелегкая задача: не так уж трудно описать то, что видишь; куда труднее увидеть то, что нужно описать…32.
В теории эти замечания уже кажутся довольно очевидными (на практике же дело обстоит иначе). В развитие аналогии, предложенной Феррайоли, мы можем попробовать перенести сказанное Февром с историографии на судебную сферу. То обстоятельство, что следственный судья Ломбарди и заместитель прокурора Помаричи начали расследование, уже «имея в голове определенный замысел, проблему, требующую разрешения, рабочую гипотезу, которую необходимо проверить», никого не должно удивлять (и, уж конечно, приводить в негодование). Дело в другом, а именно в качестве сформулированных гипотез: а) они должны обладать мощной объяснительной силой; а в том случае, если факты вступят с ними в противоречие, б) следует изменить их или же вовсе отвергнуть. Если последнего не происходит, то риск впасть в ошибку (судебную или историографическую) неизбежен.
При чтении отчетов о прениях возникает абсолютное ощущение, что рабочая гипотеза, от которой отталкивался председатель Минале, изрядно отличалась от гипотезы, которой руководствовались следственный судья Ломбарди и заместитель прокурора Помаричи. В ходе четырех продолжительных допросов (9, 10, 11 и 12 января 1990 г.), за которыми последовали ответы на вопросы адвокатов (12 и 15 января), председатель загонял Марино в угол. Мало-помалу на свет выходили слабые места, противоречия, неправдоподобные детали его признаний. Одновременно рассыпа́лись и сами обвинения против заказчиков, и вместе с тем теряли смысл попытки приписать организацию убийства Калабрези «Лотта континуа». И не только: из неловких ответов Марино на возражения председателя, как мы видели, следует совершенно неправдоподобное обстоятельство – организатор покушения за четыре дня до назначенной даты ничуть не заботился о том, чтобы выяснить, предполагает ли специально избранный водитель (т.е. сам Марино) вообще участвовать в деле. Читатель допросов Марино в зале суда не может отделаться от ощущения, что по воле председателя процесс двигался в направлении радикально отличном от пути, по которому он затем в действительности проследовал. Идет ли речь о ретроспективном оптическом обмане или же в какой-то момент изменение на самом деле произошло? Возможно, сам Минале скорректировал рабочую гипотезу, сформулированную им вначале, на основе новых данных, полученных в ходе прений?
В ходе прений не просто всплыли новые данные: произошел самый настоящий и неожиданный поворот! 20 февраля 1990 г. вызванный судом свидетель, старшина Эмилио Росси, объявил ко всеобщему удивлению, что Марино впервые пришел в участок карабинеров Амельи 2 июля 1988 г., а не 19-го, как он указал на следствии. Старшина Росси объяснил, что поведение Марино показалось ему «странным», он был «взволнован и немного напряжен». Марино утверждал, что хочет говорить о некоем «деликатном» деле, начал рассказывать о собственной жизни, упоминая об «эпизодах определенной важности», имевших место в тот период, когда он состоял членом «Лотта континуа», двадцатью годами ранее. При этом он намекал, по-прежнему изъясняясь в весьма обтекаемых выражениях, на «особый факт», который, казалось, был «самым тяжким» и произошел в Милане. Старшина Росси связался со своим непосредственным начальником, капитаном Маурицио Мео, командующим ротой в Сарцане. Капитан Мео встретился с Марино, причем сделал это сразу же – в ночь со 2 на 3 июля. Сам Марино попросил, чтобы разговор состоялся после часу ночи, когда он заканчивал работать (летом он продавал с фургона блины,