Я оглядывал сруб. Меж брёвен и вправду были щели, не в кулак, но порою в ребро ладони. Внутри сруба тлел костёр, валялись перья рябчика и крылья тетёрки. В углу примитивная – на жердях – постель из рваных одеял и кусков толя, над нею какая-то полукрыша-полубалаган из тех же кусочков толя на жердях.
– Закурить бы, – сказал Женька.
– Тетёрку грохнул?
– Куропатку, а вчера рябчика.
– Это не куропатка, – сказал я. – Тетёрка. Их бить нельзя.
– Э, парень, чего ни кинь – всего нельзя. Мне тут и избушку рубить мешали. С милицией приезжали. После-то отступились, потому что и у меня права есть.
– Какие же права?
– Свои люди в районе. Они и заступились. Теперь только крышу до холодов успеть.
– Какая крыша! У тебя между брёвен щели с кулак.
– Щели? – удивился Женька. – Подумаешь, щели. Девятое додавит. Вот видишь, рублю четвёртый венец, ещё бы пять, и хорош. Шёл бы ко мне в напарники. Мы бы с тобой и медведя нашли. Я с ножом, ты – с ружьём.
– Пошёл бы, да баба у меня в городе.
– А баба там пускай и живёт, ты к ней в гости будешь ездить. Так даже удобней. Многие эдак-то с бабой не живут, а в гости ходят.
– Не могу, Женька. Мне уезжать скоро.
– Когда скоро-то?
– Завтра.
– Эх, жалко. А как бы хорошо зимой в избушке. На улице мороз в тридцать градусов, а у нас свет, тепло. Муки бы пуд – так можно самим и хлебы печь. А ночью над лесом звёзды да луна, а в избушке огонёчек горит. Надо бы мне напарника.
– Ты торопись, Женька, – серьёзно сказал я. – Скоро морозы, а у тебя только четвёртый венец.
– Успею, парень.
Темнело, я поспешил домой и попрощался с Женькой. Вышел из леса и у ольхового куста не выдержал, наклонился, пошарил в траве. Интересно было, что` он там прятал. Там лежал заваленный пожухшими ветками оранжевый мотоциклетный шлем.
– При чём здесь, чёрт подери, мотоциклетный шлем? – сказал Вадим. – Кто прячет шлем в ольховый куст. Зачем шлем без мотоцикла? Сумасшедший, конечно. У него, видно, повсюду вокруг избушки захоронки.
– Не вижу в мотоциклетном шлеме состава сумасшествия, – сказал я.
На следующий день мы уехали, и перед отъездом, разбирая продукты, наткнулся я на лишнюю пачку макарон. Хотел было отнести её Женьке, да ведь и в Кондопоге были друзья, которым лишняя пачка макарон никак не повредит.
По дороге мы всё с Вадимом спорили, есть состав сумасшествия или нет.
– Не вижу такого состава, – рассказывал я друзьям в Кондопоге, которым пачка макарон и вправду не повредила. – По-моему, он не сумасшедший, а просто неприспособленный к жизни человек, наивный романтик и доходяга.
– Это ты наивный романтик и доходяга, – сказали мне друзья из Кондопоги. – Какого размера сруб?
– Три на четыре.
– Это вовсе не охотничья избушка. Он рубит баню.
– Какую то есть баню?
– Обыкновенную. Рубит он рядом с дорогой. Верно? Брёвна толком не подгоняет. А как только срубит да выпадет снег, пригонит машину из Медвежьегорска, вывезет баньку и продаст. Вот и все дела. Так многие делают. А сумасшествие – для отвода глаз.
Меня поразила эта неожиданная логика, выгнала сомнение и жалость. Печальный образ сумасшедшего в шапке с помпоном посреди кривого сруба под снегом и дождём поблёк и пропал. Рубит баньку на продажу. Нет, куда ближе и понятней человек, который рубит избушку, чтоб обогреться, вернувшись с охоты, чтоб хлебы пеклись и огонёчек светил.
В Москве среди разных суетливых городских дел я вдруг вспоминал порою Женьку.
Я видел, как стоит он в шапке с помпоном, как засыпает снегом его сруб, и гадал, сколько ещё венцов успел он срубить. Опять объявлялась в душе бессильная тревога.
– Да ведь он рубит баньку, – успокаивал себя я. – Наверно, уже вывез и продал.
Потом я узнал, мне рассказали, что Женька так и остановился на четвёртом венце. Четвёртый венец оказался его пределом. Пятого он не начинал.
Выпал снег. Настали холода, а у него всё четвёртый венец, постель из рваных одеял и кусков толя.
Снега заваливали берега озера. В рваном свитере и в шапке с помпоном Женька бродил по дороге, просил соли и спичек.
Глубокой зимой приехала милиция в полном уже составе, и Женьку куда-то отвезли.
Сруб в четыре венца простоял до весны, а весною на плоты растащили его туристы.
Ножевик
В бестолковых моих скитаниях по вечновечерним сентябрьским полям встречались мне и люди с ножами.
Этот подошедший в сумерках к моему костру ножа при себе не имел.
– Картошечки пекёте? – спросил он, подсаживаясь в сторонке от огня.
– И уху варим, – добавил я во множественном числе, хотя и был один, без товарища, на двести вёрст кругом.
– Я и говорю: рыбоуды. Такой дым у костра – рыбоудский. Я, как издали увидел, так и говорю: рыбоуды… А где же товарищ ваш?
Отвечать правду отчего-то мне не захотелось.
– Товарищ-то?.. А там товарищ, – кивнул я в сторону реки.
С реки и вправду доносились какие-то звуки: голоса женщин или крики чаек? Вполне было возможно, что там, в этих голосах, находил место и мой какой-то товарищ.
– А что он, товарищ-то ваш, рыбку удит?
– Да нет, – ответил я, прикидывая, какой такой там, в дальних звуках, мог быть у меня товарищ, и пытаясь его себе представить. – Товарищ-то мой, он… нож ищет.
– Нож?! Потерял, что ли?
Не знаю, откуда я взял этого «товарища» и почему сказал, что он ищет нож. Это был бред, внезапно возникший в голове.
Надо было отвечать и проще всего сказать, что «товарищ мой» нож потерял. Однако отчего-то мне не захотелось, чтоб «товарищ мой» терял свой нож.
– Да нет, не терял он нож, – сказал я, отмахиваясь от дыма, вылавливая ложкой картофелину из котелка. – Он с этим ножом…
Тут я замолчал, потому что не знал, что он делает, «товарищ-то мой», с этим ножом. Сидит, что ли, на берегу и точит об камень?
– …вообще носится как с писаной торбой, – закончил я не понятную никому ворчливую фразу. Я как бы серчал на своего «товарища», который надоел мне со своими глупостями и особенно с ножом.
Подошедший к костру как-то по-своему меня понял, придвинулся к огню поближе. Это мне не понравилось. Навязчивый очень к ночи. Никакого доверия и дружбы не вызывал этот сумеречный, худощавый, как тень, человек. Что бродит он по чужим кострам?
– У вас тоже хороший нож, – сказал он, кивнув на мою финку, облепленную чешуёй подлещиков, которая валялась у костра.
– Да это так… финка, – ответил я, намекая, что у моего товарища ножичек похлестче. Вот только что же он с ним сделал? Почему ищет?
Может, он его метал? Куда метал? В дерево? Зачем? Совсем дурак? Возможно.
Нет, мне не хотелось, чтоб товарищ мой был таким дураком, который мечет ножи в деревья. Может быть, он мечет его в рыбину, вышедшую на поверхность? В жереха? А ножик на верёвочке?
Неплохо. Редкость, во всяком случае, – товарищ, который мечет нож в жереха, вышедшего на поверхность реки! Такой мне по нраву.
– Финка… у меня тоже когда-то была… – сказал сумеречный человек и взял в руки мою финку, пощупал лезвие подушечкой большого пальца. – Вострая…
– Положь на место.
– Что ж, и потрогать нельзя?
– Нельзя… Это нож… моего товарища.
Товарищ мой мифический, кажется, обрастал ножами. Один он метал в жереха, второй – валялся у костра.
– У него что ж – два ножа?
– Больше, – ответил я. – Я точно не считал. А у вас есть нож?
– Отобрали, – махнул он рукой.
– Отобрали?
– Когда брали – тогда и отобрали… а нового не успел завести…
Вот так. Его, оказывается, брали. Я это сразу почувствовал. Сумеречный человек молча смотрел в огонь. Кажется, вспоминал задумчиво о том славном времени, когда у него ещё не отобрали нож. Интересно, что он делал этим ножом? Похоже – ничего весёлого. Разговор о ножах мне нравился всё меньше и меньше.
– А зачем товарищу-то вашему столько ножей?
– Андрюхе-то? – переспросил я.
Мне казалось, что «товарищу моему» пора получить какое-то имя. И оно возникло легко и просто: Андрюха. Рыжий, большой, даже огромный Андрюха, немного лысоватый. Метнул нож в жереха, да не попал. Нож хоть и на верёвочке, а утонул, и вот теперь Андрюха ныряет посреди реки, ищет нож. Мне ясно было видно, как ныряет огромный Андрюха посреди тихой реки, шарит по дну пальцами.
– Что ж он делает с ножами-то? – отчего-то хихикнул сумеречный. – Солит, что ли?
– Мечет, – лаконично ответил я. И всё-таки добавил, пояснил: – В жереха!
Человек, у которого отобрали нож, задумался, вполне напряжённо размышляя, каким образом Андрюха может метать нож в жереха. Работа эта проходила с трудом, и я, чтоб поддержать усилия, добавил:
– Он у нас… вообще… ножевик.
Это слово особой ясности не внесло, и я отошёл немного от костра и покричал в сторону реки:
– Андрюха-а-а… Андрюха-а-а…
С берега никто не ответил. Голоса женщин или чаек давно уже там утихли.
– Как бы не утоп… – пробормотал я себе под нос.
– Да не утопнет, – успокоил меня человек, лишённый ножа, – сейчас подойдёт.
– Пора уж, – ворчал я на Андрюху. – Уха готова… ладно, пускай пока поостынет.
Я снял с огня котелок, отставил в сторону. Пар от ухи не стал смешиваться с дымом костра, встал над котелком отдельным пенным столбом. Человек сумеречный к ухе не придвигался, но сидел прочно, поджидая, как видно, Андрюху.
– Ладно, – сказал я, – остывает… похлебаем, пока нет Андрюхи. А ему оставим.
Я протянул ложку сумеречному:
– Ну, давай, пробуй.
– Да уж дождись товарища-то, – сказал он, встал и быстро пошёл от костра в сторону деревни.
– Эй, да погоди ты, постой. Попробуй ухи, тут на всех троих хватит…
– Да ладно, – не оглядываясь, махнул он рукой. – Чего мне уха?
Быстро надвигалась ночь, и фигура его пропадала, удаляясь от меня в поле. Скоро её уже не было видно.
Я хлебнул ухи, подсолил, поперчил. Потом отошёл немного от костра и снова крикнул туда, в сторону реки: