– Андрюха-а-а-а… Андрюха-а-а…
Совсем уже стемнело, когда я услышал издалека:
– Иду-у…
«Когда-то я скотину пас…»
Завёрнутая в крафт, натёртая крупной жёлтой солью, в рюкзаке моём лежала нельма.
Было жарко, и я часто развязывал рюкзак, принюхивался – жива ли?
Кроме нельмы, в рюкзак вполне вмещался небольшой корабельный штурвал. Нельма и штурвал да несколько этюдов – достойные приметы путешественника, возвращающегося домой из плаванья по северным озёрам.
Билет на поезд до дома был куплен заранее, оставалась ночь в чужом полупортовом городе. Денег не осталось. Я наскрёб мелочи, купил полбуханки хлеба и пошёл в инспекцию рыбоохраны. Рабочий день кончился, но в условленном месте мне припрятали ключ.
В инспекции было пыльно. В углу, как жучок, скрежетал репродуктор. Пристроившись под графиком отлова судака, я вынул из рюкзака штурвал.
Старой он был работы, шоколадного с зеленцой дуба и в медных заклёпках. Одна рукоятка обломалась, вероятно, от напряга капитана, и штурвал списали на берег. А я как раз стоял тогда на берегу и обогрел старого морехода.
Я ел хлеб и смотрел на штурвал. Пробовать нельму мне пока не полагалось. Я хотел привезти её в Москву и показать друзьям, которые в глаза не видывали нельм. Я заранее веселился, представляя нельму в кругу друзей, и сочинял стихи про штурвал.
Когда-то я скотину пас,
Сажал в садах фасоль.
Теперь держу в руках компас,
Держу в руках буссоль…
Пожалуй, с «буссолью» я поторопился. В ней было мало корабельного, да и желаемый штурвал не попадал в балладу. Сомневаясь, промеряя варианты, одиноко усмехаясь над своей поэзией, я коротал скучнейший вечер в конторе.
Когда-то я скотину пас,
В лугах ромашку рвал…
Почему-то никак не мог я отделаться от этой «скотины», которую якобы пас.
Скрипнула дверь, вошла уборщица – белобрысая девка с ведром и тряпкой в руках. Поставила ведро, бросила тряпку и стала подтягивать и подтыкать платье, прямо надо сказать, довольно-таки высоко.
Я пока не ввязывался в дело и тихо ел хлеб. Она ворчала и бурчала про себя, осматривая пол конторы, заляпанный глиной с рыбацких сапогов.
– Скотный двор, – сказала она и тут заметила меня.
Туповатое напряжение сковало её лицо. Она, видно, соображала, откуда я мог взяться. Напряжение не приносило плода, взяться я ниоткуда не мог. Полноватая светлоглазка, она была, как говорят, немного сырая, что вполне соответствовало профессии.
Я ел хлеб, не собираясь особо разговаривать. В конторе я ночевал незаконно, и меня легко было выставить на улицу.
Скромно и незаметно, без натуги, двумя пальцами она опустила подол.
– Хочешь огурчика малосольного? – спросила она.
Эти слова звучали, кажется, неплохо. Открывать, однако, рот не захотелось, и я кивнул: дескать, давай. Почему-то я решил быть строгим.
Она вышла в коридор и тут же вернулась. Огурцы в трёхлитровой банке ожидали её, оказывается, за дверью.
– Сама солила? – спросил я. Толково спросил и строго. Для начала разговора это был нужный вопрос.
– Сама, – кивнула она и присела к столу.
Я выудил огурец.
Посол оказался умеренным. Какой-то тихий посол, женский. В нём чувствовалась близость северных озёр и влияние девятнадцатого века.
– У тебя что – денег нет? – спросила она.
Завязался всё-таки разговорчик, и она продолжила его остро. Надо было ответить со строгостью хотя бы средней силы. Я долго думал, играя с огурцом.
– Есть, но не здесь и мало.
Некоторое время она молчала, переваривая предложенную мною кашу.
– Дать трёшку?
Я отвлёкся от огурца. Она улыбалась. Кажется, она простирала ко мне нечто материнское. В серебряных её глазах заключалась и печаль с оттенком лукавства. Хотя в серебре ни лукавства, ни печали прежде нами не наблюдалось. Она ожидала, клюну ли я на трёшку, как клюнул на огурец.
– А ты что, кому попало даёшь? – грубовато нашёлся я.
– Кому попало, – вздохнула она.
– Тогда не надо.
Разговор забрёл в кривое русло, которое могло свернуть и в сторону неудачной семейной жизни. Она могла свободно начать рассказ, как были не правы те, кому она давала трёшки. А они, конечно, были не правы. И я буду не прав. Надо было поворачивать штурвал разговора на несколько румбов правее.
– Вот! Посмотри, что я везу! – сказал я, поворачивая разговор в сторону штурвала и указывая на него.
– Руль?
– Лурь, – передразнил я. – Это штурвал. С Белого озера. А вот послушай песню.
Я взял штурвал, завертел его перед собой и слегка припел:
Когда-то я скотину пас… и т. д.
Пел я весело, полагая, что она вполне достойна моей новоиспечённой мореходно-пастушьей песни. Это было как бы наградой за возможную трёшку и реальные огурцы. Во всяком случае, когда поёшь песню и не берёшь трёшку – это большая человеческая правота.
– Я бывала на Белом озере, – сказала она, не замечая правоты и пасомой мною скотины. – Плавала там с детьми на теплоходе.
– А я прошёл Белое озеро вдоль и поперёк. Понюхал белозерского снетка.
– И знаешь, что я там видела? Затопленную церковь… Дети бегают и радуются! Домик! Среди воды! Вот бы в таком пожить, прямо из окошка рыбу ловить! А взрослые грустно смотрят. Когда подплыли поближе, и дети перестали кричать. Окна мрачные и пустые… Дыры, а не окна.
Это место на Белом озере, которое называется Крохино, я, конечно, знал. Затопило там деревню – уплыли дома, а церковь осталась стоять. Странно, что её не взорвали.
– Я-то вначале думала, что кто-то нарочно построил церковь прямо в воде, чтоб рыбаки подплывали на лодках или прятались от бури.
Она отвернулась в этот момент и смотрела в окно. Я не видел, что там делается в её серебре, какие возникли новые детали.
– Неужели так и думала?
– А что? Разве это невозможно?
– Сейчас невозможно. И нет таких людей, которые так думают.
Она повернулась ко мне, и я понял, что серебро потускнело, блеск ушёл в глубину.
– А может, есть?
– А если и есть – нет у них силы построить.
– А у тебя была бы сила – ты бы построил?
– Храм посреди волн?
Я задумался. Слишком углубиться в эту идею мне не удавалось. Только что писал стихи про штурвал, ел огурцы, и тут же строить храм средь волн было нелепо. Пожалуй, в этот момент я был способен на скромное строительство, не шире шалаша, и желательно на суше.
– А как тебе песня? – спросил я, уходя в сторону от строительства храма. – Сам сочинил.
– А когда ты коров-то пас?
– Не коров! Не коров! Скотину!
– Телят?
– Да вообще всякую скотину… понимаешь?.. скотину вообще.
– И долго ты пас-то?
– Два года, – неожиданно ответил я.
– Прирабатывал?
Нет, это было невозможно.
– Ладно, – сказал я, – я не пас никакой скотины.
– И фасоль не сажал?
– Сажал, – снова неожиданно ответил я. – Но редко, только в крайних случаях.
Она тихо задумалась, соображая, в каких таких крайних случаях люди сажают фасоль.
– Бывало, как построю храм на воде, – сказал я, – сразу фасоль сажаю, так что скотину пасти некогда.
Она всё-таки улыбнулась. Материнские струны снова звякнули в серебре.
– Смеёшься?
– Не смеюсь, но скажу честно: строить храм мне не по силам. Скотину я не пас и фасоль не сажал. И штурвал-то крутил всего два часа. Но сейчас я тебе кое-что покажу. – И я достал из рюкзака нельму.
Бечёвка, которой был завёрнут свёрток, оказалась жирной на ощупь и, видно, тоже просолилась. Крафт-крафт – я развернул рыбину.
От соли чешуя нельмы ещё потемнела, пасмурно засветились её бока. Цельная, неразрезанная, нельма была бы уместна на старом столовом серебре. Нож, которым я взялся её разрезать, выглядел откровенной железякой, жидкой и белёсой.
– Боже, что это? – спросила она, как видно, не находя в нельме признаков рыбы.
– Нельма. Рыбаки мне подарили.
– Такое кому попало, наверно, не дают, – сказала она, глядя на меня с уважением.
Нельма жирно вздрагивала под ножом, выскальзывала из-под лезвия, и я водил им деликатно, как скрипач смычком. Я как бы играл «Элегию» Масне.
Нельма уже просолилась. Мясо её было полупрозрачным с лёгким перламутровым отливом. Сквозь ломтик нельмы можно было разглядеть тусклое инспекционное окно.
– Смотри-ка, – сказал я. – Сквозь неё окно видно.
Она взяла в руки кусочек нельмы, посмотрела в окно, отведать рыбы она не решалась.
– Меня зовут Нина, – неожиданно сказала она.
Я попробовал нельму и, показалось, совершил что-то незаконное.
Нельма была наивна. Вкус её, неясность и прозрачность заключались в слове, тающем на губах, – «нельма».
– Ешь, – прикрикнул я. – Чего ты тянешь?
– Не знаю, наверно, мне нельзя… Такая рыба. Не для меня.
– Хватит валять дурака. Ешь! Вот смотри! Это не нож – это смычок! А нельма – скрипка.
Отрезая следующий кусок, я играл уже «Танец с саблями» Арама Ильича Хачатуряна. Пока я наяривал на скрипке, она всё-таки съела свой кусок нельмы, и я протянул ей второй.
– Значит, ты тоже даёшь кому попало? – спросила она, не принимая рыбу из моих рук.
– Что даю?
– Деньги и рыбу.
– Ты не кто попало, ты сама – нельма.
– Нельма?
– Конечно нельма, поглядись в зеркало.
– Не надо больше. Я не стану есть. Мне кажется, я у кого-то ворую.
– Нина, что с тобой? Ты ненормальная? Бери и ешь, чёрт тебя подери! Ешь, когда угощают, и не порть мне игру на скрипке.
– Не надо мне больше. Хватит.
Она встала из-за стола, пошла к умывальнику, который висел в углу, заглянула в зеркало. Кажется, она действительно проверяла, похожа ли на нельму.
Я отложил нож, завернул остатки нельмы в бумагу, перевязал бечёвкой. Потом подошёл к умывальнику, сполоснул пальцы и тоже заглянул в зеркало. Моё обветренное лицо вполне уместилось рядом с её серебристыми глазами.