Суер-Выер и много чего ещё — страница 43 из 46

– Андрюха-а-а-а… Андрюха-а-а…

Совсем уже стемнело, когда я услышал издалека:

– Иду-у…

«Когда-то я скотину пас…»

Завёрнутая в крафт, натёртая крупной жёлтой солью, в рюкзаке моём лежала нельма.

Было жарко, и я часто развязывал рюкзак, принюхивался – жива ли?

Кроме нельмы, в рюкзак вполне вмещался небольшой корабельный штурвал. Нельма и штурвал да несколько этюдов – достойные приметы путешественника, возвращающегося домой из плаванья по северным озёрам.

Билет на поезд до дома был куплен заранее, оставалась ночь в чужом полупортовом городе. Денег не осталось. Я наскрёб мелочи, купил полбуханки хлеба и пошёл в инспекцию рыбоохраны. Рабочий день кончился, но в условленном месте мне припрятали ключ.

В инспекции было пыльно. В углу, как жучок, скрежетал репродуктор. Пристроившись под графиком отлова судака, я вынул из рюкзака штурвал.

Старой он был работы, шоколадного с зеленцой дуба и в медных заклёпках. Одна рукоятка обломалась, вероятно, от напряга капитана, и штурвал списали на берег. А я как раз стоял тогда на берегу и обогрел старого морехода.

Я ел хлеб и смотрел на штурвал. Пробовать нельму мне пока не полагалось. Я хотел привезти её в Москву и показать друзьям, которые в глаза не видывали нельм. Я заранее веселился, представляя нельму в кругу друзей, и сочинял стихи про штурвал.

Когда-то я скотину пас,

Сажал в садах фасоль.

Теперь держу в руках компас,

Держу в руках буссоль…

Пожалуй, с «буссолью» я поторопился. В ней было мало корабельного, да и желаемый штурвал не попадал в балладу. Сомневаясь, промеряя варианты, одиноко усмехаясь над своей поэзией, я коротал скучнейший вечер в конторе.

 Когда-то я скотину пас,

 В лугах ромашку рвал…

Почему-то никак не мог я отделаться от этой «скотины», которую якобы пас.

Скрипнула дверь, вошла уборщица – белобрысая девка с ведром и тряпкой в руках. Поставила ведро, бросила тряпку и стала подтягивать и подтыкать платье, прямо надо сказать, довольно-таки высоко.

Я пока не ввязывался в дело и тихо ел хлеб. Она ворчала и бурчала про себя, осматривая пол конторы, заляпанный глиной с рыбацких сапогов.

– Скотный двор, – сказала она и тут заметила меня.

Туповатое напряжение сковало её лицо. Она, видно, соображала, откуда я мог взяться. Напряжение не приносило плода, взяться я ниоткуда не мог. Полноватая светлоглазка, она была, как говорят, немного сырая, что вполне соответствовало профессии.

Я ел хлеб, не собираясь особо разговаривать. В конторе я ночевал незаконно, и меня легко было выставить на улицу.

Скромно и незаметно, без натуги, двумя пальцами она опустила подол.

– Хочешь огурчика малосольного? – спросила она.

Эти слова звучали, кажется, неплохо. Открывать, однако, рот не захотелось, и я кивнул: дескать, давай. Почему-то я решил быть строгим.

Она вышла в коридор и тут же вернулась. Огурцы в трёхлитровой банке ожидали её, оказывается, за дверью.

– Сама солила? – спросил я. Толково спросил и строго. Для начала разговора это был нужный вопрос.

– Сама, – кивнула она и присела к столу.

Я выудил огурец.

Посол оказался умеренным. Какой-то тихий посол, женский. В нём чувствовалась близость северных озёр и влияние девятнадцатого века.

– У тебя что – денег нет? – спросила она.

Завязался всё-таки разговорчик, и она продолжила его остро. Надо было ответить со строгостью хотя бы средней силы. Я долго думал, играя с огурцом.

– Есть, но не здесь и мало.

Некоторое время она молчала, переваривая предложенную мною кашу.

– Дать трёшку?

Я отвлёкся от огурца. Она улыбалась. Кажется, она простирала ко мне нечто материнское. В серебряных её глазах заключалась и печаль с оттенком лукавства. Хотя в серебре ни лукавства, ни печали прежде нами не наблюдалось. Она ожидала, клюну ли я на трёшку, как клюнул на огурец.

– А ты что, кому попало даёшь? – грубовато нашёлся я.

– Кому попало, – вздохнула она.

– Тогда не надо.

Разговор забрёл в кривое русло, которое могло свернуть и в сторону неудачной семейной жизни. Она могла свободно начать рассказ, как были не правы те, кому она давала трёшки. А они, конечно, были не правы. И я буду не прав. Надо было поворачивать штурвал разговора на несколько румбов правее.

– Вот! Посмотри, что я везу! – сказал я, поворачивая разговор в сторону штурвала и указывая на него.

– Руль?

– Лурь, – передразнил я. – Это штурвал. С Белого озера. А вот послушай песню.

Я взял штурвал, завертел его перед собой и слегка припел:

Когда-то я скотину пас… и т. д.

Пел я весело, полагая, что она вполне достойна моей новоиспечённой мореходно-пастушьей песни. Это было как бы наградой за возможную трёшку и реальные огурцы. Во всяком случае, когда поёшь песню и не берёшь трёшку – это большая человеческая правота.

– Я бывала на Белом озере, – сказала она, не замечая правоты и пасомой мною скотины. – Плавала там с детьми на теплоходе.

– А я прошёл Белое озеро вдоль и поперёк. Понюхал белозерского снетка.

– И знаешь, что я там видела? Затопленную церковь… Дети бегают и радуются! Домик! Среди воды! Вот бы в таком пожить, прямо из окошка рыбу ловить! А взрослые грустно смотрят. Когда подплыли поближе, и дети перестали кричать. Окна мрачные и пустые… Дыры, а не окна.

Это место на Белом озере, которое называется Крохино, я, конечно, знал. Затопило там деревню – уплыли дома, а церковь осталась стоять. Странно, что её не взорвали.

– Я-то вначале думала, что кто-то нарочно построил церковь прямо в воде, чтоб рыбаки подплывали на лодках или прятались от бури.

Она отвернулась в этот момент и смотрела в окно. Я не видел, что там делается в её серебре, какие возникли новые детали.

– Неужели так и думала?

– А что? Разве это невозможно?

– Сейчас невозможно. И нет таких людей, которые так думают.

Она повернулась ко мне, и я понял, что серебро потускнело, блеск ушёл в глубину.

– А может, есть?

– А если и есть – нет у них силы построить.

– А у тебя была бы сила – ты бы построил?

– Храм посреди волн?

Я задумался. Слишком углубиться в эту идею мне не удавалось. Только что писал стихи про штурвал, ел огурцы, и тут же строить храм средь волн было нелепо. Пожалуй, в этот момент я был способен на скромное строительство, не шире шалаша, и желательно на суше.

– А как тебе песня? – спросил я, уходя в сторону от строительства храма. – Сам сочинил.

– А когда ты коров-то пас?

– Не коров! Не коров! Скотину!

– Телят?

– Да вообще всякую скотину… понимаешь?.. скотину вообще.

– И долго ты пас-то?

– Два года, – неожиданно ответил я.

– Прирабатывал?

Нет, это было невозможно.

– Ладно, – сказал я, – я не пас никакой скотины.

– И фасоль не сажал?

– Сажал, – снова неожиданно ответил я. – Но редко, только в крайних случаях.

Она тихо задумалась, соображая, в каких таких крайних случаях люди сажают фасоль.

– Бывало, как построю храм на воде, – сказал я, – сразу фасоль сажаю, так что скотину пасти некогда.

Она всё-таки улыбнулась. Материнские струны снова звякнули в серебре.

– Смеёшься?

– Не смеюсь, но скажу честно: строить храм мне не по силам. Скотину я не пас и фасоль не сажал. И штурвал-то крутил всего два часа. Но сейчас я тебе кое-что покажу. – И я достал из рюкзака нельму.

Бечёвка, которой был завёрнут свёрток, оказалась жирной на ощупь и, видно, тоже просолилась. Крафт-крафт – я развернул рыбину.

От соли чешуя нельмы ещё потемнела, пасмурно засветились её бока. Цельная, неразрезанная, нельма была бы уместна на старом столовом серебре. Нож, которым я взялся её разрезать, выглядел откровенной железякой, жидкой и белёсой.

– Боже, что это? – спросила она, как видно, не находя в нельме признаков рыбы.

– Нельма. Рыбаки мне подарили.

– Такое кому попало, наверно, не дают, – сказала она, глядя на меня с уважением.

Нельма жирно вздрагивала под ножом, выскальзывала из-под лезвия, и я водил им деликатно, как скрипач смычком. Я как бы играл «Элегию» Масне.

Нельма уже просолилась. Мясо её было полупрозрачным с лёгким перламутровым отливом. Сквозь ломтик нельмы можно было разглядеть тусклое инспекционное окно.

– Смотри-ка, – сказал я. – Сквозь неё окно видно.

Она взяла в руки кусочек нельмы, посмотрела в окно, отведать рыбы она не решалась.

– Меня зовут Нина, – неожиданно сказала она.

Я попробовал нельму и, показалось, совершил что-то незаконное.

Нельма была наивна. Вкус её, неясность и прозрачность заключались в слове, тающем на губах, – «нельма».

– Ешь, – прикрикнул я. – Чего ты тянешь?

– Не знаю, наверно, мне нельзя… Такая рыба. Не для меня.

– Хватит валять дурака. Ешь! Вот смотри! Это не нож – это смычок! А нельма – скрипка.

Отрезая следующий кусок, я играл уже «Танец с саблями» Арама Ильича Хачатуряна. Пока я наяривал на скрипке, она всё-таки съела свой кусок нельмы, и я протянул ей второй.

– Значит, ты тоже даёшь кому попало? – спросила она, не принимая рыбу из моих рук.

– Что даю?

– Деньги и рыбу.

– Ты не кто попало, ты сама – нельма.

– Нельма?

– Конечно нельма, поглядись в зеркало.

– Не надо больше. Я не стану есть. Мне кажется, я у кого-то ворую.

– Нина, что с тобой? Ты ненормальная? Бери и ешь, чёрт тебя подери! Ешь, когда угощают, и не порть мне игру на скрипке.

– Не надо мне больше. Хватит.

Она встала из-за стола, пошла к умывальнику, который висел в углу, заглянула в зеркало. Кажется, она действительно проверяла, похожа ли на нельму.

Я отложил нож, завернул остатки нельмы в бумагу, перевязал бечёвкой. Потом подошёл к умывальнику, сполоснул пальцы и тоже заглянул в зеркало. Моё обветренное лицо вполне уместилось рядом с её серебристыми глазами.