Вероятно, еще больше сблизила молодых людей любовь Николая Платоновича к средней из трех сестер Александра Васильевича — Евдокии, Душеньке, как называли ее в семье. Огарев посвятил Е. В. Сухово-Кобылиной цикл из сорока пяти стихотворений, названный им «Buch der Liebe» («Книга любви»). Однако узнать о существовании лирического цикла Душеньке суждено было лишь после смерти Огарева. И этим не исчерпывается связь Николая Платоновича с семьей Сухово-Кобылиных.
Старшая сестра Александра Васильевича, графиня Елизавета Васильевна Салиас де Турнемир, писательница Евгения Тур, вошла в историю не только своими сочинениями, впрочем, довольно резко оцененными и Чернышевским, и Добролюбовым, даже не только литературным салоном, пользовавшимся в Москве популярностью, — там бывали Т. Грановский, Н. Огарев, М. Щепкин, Н. Кетчер, В. Боткин; о вечерах у графини Салиас сообщал в письме к П. Виардо И. Тургенев…
Неудачный роман юной Елизаветы со своим учителем Н. И. Надеждиным (посредником в нем стал Н. Кетчер) описан в «Былом и думах». Правда, под язвительным пером А. И. Герцена романтический флер московского скандала несколько потускнел. Но ведь было, было это — и новоиспеченный студент Александр Сухово-Кобылин, увлекавшийся, как и все университетское братство, профессором Надеждиным, даже собирался вызвать его на дуэль, чтобы восстановить честное имя сестры…
Насколько же должен быть тесен мир, чтобы годы спустя Евгения Тур, расставшись с мужем, попыталась завладеть Огаревым, влюбленным в младшую сестру, к тому времени, правда, вполне счастливо вышедшую замуж!
«Госпожа С. была больна и жалка, а я употреблял все усилия, чтобы сдерживаться, потому что, несмотря на то, что мне ее жаль, я едва могу побороть чувство напряженного бешенства, которое привык к ней питать, — признавался Огарев в одном из писем 1848 года. — … это пытка… Надо было делать все: надо было утешать — я лгал. У нее талант ставить меня в безвыходное положение, так что я или должен сказать ей убийственную правду, или солгать. Что прикажете делать! Я предпочел быть гуманным, несмотря на все желание убить ее на месте».
Существует мнение, что Елизавета Васильевна пыталась даже присвоить переданный ей Огаревым любовный цикл, адресованный младшей сестре. Так это или нет, неясно, но доподлинно известно, что для всего близкого круга Огарева графиня Салиас всегда была человеком глубоко чуждым по духу.
Вспоминая в «Былом и думах» о своем друге, Герцен рассказывает о портрете Николая Платоновича, писаном в 1827 или 1828 году. «Часто останавливался я перед ним и долго смотрел на него… Портрет этот, подаренный мне, взяла чужая женщина — может, ей попадутся эти строки, и она его пришлет мне» (курсив мой. — Н. С.).
Попались или нет строки-призыв Е. Тур на глаза — неизвестно. Известно лишь, что портрет она так и не вернула…
Уж коль скоро речь зашла о сестрах Александра Васильевича, нельзя не упомянуть и о самой младшей из них. Софья Васильевна была одаренной художницей-пейзажисткой, она стала первой женщиной, получившей золотую медаль при окончании Академии художеств за пейзаж «Сосновый бор». «Это крупный успех, подлинный и без всякого сомнения огромный шаг, сделанный ею в настоящей карьере, — писал Александр Васильевич своей сестре Душеньке и ее мужу М. Ф. Петрово-Соловово, — в ее жизни это эпоха, которая стоит всякой другой и которая придает ее существованию прекрасную значительность; — вы видите, я смотрю на дело не с точки зрения честолюбия или тщеславия, а с точки зрения, рассматривающей по существу и нравственной. Я счастлив этим событием… Зная наслаждения всякого рода, я прихожу к убеждению, что лучшими из них являются те, которые доставляют нам наука и искусство, — они дают нам возможность говорить: omnia mea mecum porto (лат.: все свое ношу с собой. — Н. С.). Это имеет огромное значение в жизни».
Запомним эти слова — нам не раз еще придется возвращаться к ним, размышляя об отношении Сухово-Кобылина к творчеству. Мы вспомним их — задумываясь о его характере.
Это — лишь разветвление одного сюжета из многочисленных эпизодов-сплетений, которыми столь богата была жизнь Сухово-Кобылина, подарившая ему встречи с Гоголем и Л. Толстым, Ап. Григорьевым и М. Щепкиным, Т. Грановским и С. Шумским, П. Садовским и Некрасовым, И. Панаевым и Д. Григоровичем. Но упоминаний в их биографиях и воспоминаниях Александр Васильевич практически не удостоился.
Почему?
В университете Сухово-Кобылин учился одновременно со многими незаурядными личностями, в частности, с К. Аксаковым. Написав, спустя годы, воспоминания об университетской поре, Аксаков даже не назвал среди своих товарищей Сухово-Кобылина. Это дало основание некоторым исследователем именно к личности Александра Васильевича отнести гневную тираду К. Аксакова о «молодых людях из так называемых аристократических домов», принесших с собой на университетскую скамью «всю пошлость, всю наружную благовидность и все это бездушное приличие своей сферы, всю ее зловредную светскость»; о «модниках, от которых веяло бездушием и простотой их среды».
Формально все сходится. К. Аксаков поступил в университет в 1832 году и учился на третьем курсе, когда Сухово-Кобылин стал первокурсником. Но одновременно с Александром Васильевичем учились те, к кому слова Константина Аксакова относятся в значительно большей степени, — князья Лев и Сергей Гагарины, граф Строганов, Николай Голохвастов, о котором мы будем подробно говорить позже… Сухово-Кобылин принадлежал к кругу отпрысков старинных и славных фамилий, но как личность был значительно ярче и талантливее, чем эти его товарищи по университетской скамье.
Подобную характеристику, правда, косвенно, подтверждает и С. Т. Аксаков, следивший за развитием скандала, разразившегося в доме Сухово-Кобылиных, когда Елизавета Васильевна (будущая Евгения Тур) готова была бежать из дома с профессором Надеждиным. Старший Аксаков засвидетельствовал: Александр, собиравшийся вызвать Надеждина на дуэль, «напитан лютейшей аристократиею». Возможно, аристократизм юного Сухово-Кобылина, проявившийся так остро по отношению к любимому студентами (в том числе и за демократичность) профессору, помешал их сближению?
Но как быть тогда с обмолвкой И. С. Аксакова, в одном из писем к родителям (26 апреля 1846) сообщавшего о своем первом дне по приезде в Москву: «После обеда — я к Погуляеву, Константин к Кобылину, куда я за ним заехал»? Как быть с письмом Александра Васильевича университетскому товарищу: «Мы всегда находились с тобой на противоположных полюсах. Ты много пишешь — я очень мало, ты весьма много чувствуешь — я ничего…»? Хотя и звучит в этих словах доля юношеского самолюбования в духе Печорина, человеку чужому Сухово-Кобылин вряд ли мог бы писать так явно рисуясь. Вообще, в то время презирающие друг друга люди, следуя кодексу дворянской чести, не могли состоять в переписке и наносить визиты, тем более, как следует из контекста письма И. Аксакова, — неофициальные, сугубо товарищеские. Александр Васильевич Сухово-Кобылин был известен как человек язвительный, вспыльчивый, загорающийся мгновенным чувством как любви, так и неприязни. Зная суждение о своей персоне К. С. Аксакова, вряд ли мог он принимать бывшего однокашника в доме.
Очевидно одно: они действительно разошлись во второй половине 1840-х годов, будучи до этого близкими друзьями (о чем свидетельствует ряд писем К. Аксакова к сестре Марии). И, быть может, главная причина коренилась в их идеологической «несовместимости». Ведь в то время, когда Сухово-Кобылин увлекся идеями Гегеля и европейским опытом цивилизации и культуры, К. Аксаков обратился к драматургии, пытаясь в своих пьесах «Освобождение Москвы в 1612 году» (1848) и «Князь Луповицкий, или Приезд в деревню» (1851) обосновать черты национального русского характера с присущей славянофилам мессианской точки зрения. Ни тогда, ни позже Александр Васильевич этих взглядов не разделял. Его «западничество», как и «лютейший аристократизм», носили характер убежденно-мировоззренческий.
К. Аксаков не находил в окружающей действительности глубоких социальных конфликтов, считая, что на Руси любое недоразумение легко устранимо. Могли ли не разойтись люди столь полярных ориентаций?
В 1838 году Александр Васильевич окончил Московский университет. Вместе с ним закончили курс его однокашники по второму отделению философского факультета — Ф. Буслаев, Ю. Самарин, М. Катков. Но и они не вспоминали Сухово-Кобылина.
В книге М. Бессараб «Сухово-Кобылин» упомянуто об университетской дружбе Александра Васильевича с Иваном Александровичем Гончаровым. Об этом говорится и в статье Н. Волковой «Странная судьба» — исследователь приводит даже дневниковую запись Александра Васильевича: «Зима 2-го курса. Близость с Дмоховским и Гончаровым». Однако и Гончаров в своих воспоминаниях об университетских годах не называет Сухово-Кобылина, хотя упоминает Лермонтова, с которым знаком не был.
И снова: почему?
Потому ли, что Гончаров был членом театральной цензуры в то время, когда драматург Сухово-Кобылин истово, отчаянно боролся за сценическую жизнь «Дела», или из-за скандальной славы, тянувшейся за Сухово-Кобылиным? Или потому, что «лютейший» аристократ, бездушный «модник» не мог быть близок с сыном провинциального купца? А как же дневниковая запись?..
Впрочем, о Гончарове не вспомнил и К. Аксаков. Может быть, дело здесь в том, что настроения мемуаристов, вспоминающих «общее веселие молодой жизни, это чувство общего товарищества… чувство равенства, в силу человеческого имени дававшееся университетом и званием студента», есть лишь ностальгически приукрашенная память об ушедшей юности?
Не найти точного ответа на этот, по сути, риторический вопрос…
За сто лет, прошедших со дня смерти Сухово-Кобылина, написано об этом человеке не то чтобы слишком много, но и не сказать, что мало. Вышедшая недавно в свет библиография, тщательно составленная Е. К. Соколинским, содержит немало имен и названий, но после знакомства с нею все равно остается ощущение, что никогда уже не восстановим мы подлинный облик философа-драматурга, утраченный его современниками.