Когда она умерла, мне было двадцать пять. Она была на год старше меня. Ее хоронили поздним январским вечером, в пургу при тридцатиградусном морозе.
Пришлось сжечь на отведенном участке кладбища десяток автопокрышек, прежде чем почва стала поддаваться киркам, но все равно могилу копали часов пять.
Началось настоящее снегопреставление. Прощание было торопливым: ежеминутно приходилось смахивать с ее лица толстый слой снега. Она была в светлом летнем платье с неглубоким вырезом, не скрывавшим начала шрама, оставшегося после вскрытия. "Разрез по Шору,- вдруг прошептал кто-то.Очень удобно: одним махом добираются до сердца, легких, печени... Очень удобно".
Как ни странно, мучения мои начались лишь спустя полгода. Я вдруг вспомнил, что ни разу не сказал, что люблю ее. Вспомнил размолвки, ночи и Элтона Джона - "Singleman" - с магнитофона "Дайна", венгерское вино и дешевые литовские сигареты без фильтра, наконец, самое мучительное - тех, кто был у нее до меня... Я пытался забыть ту боль, что причинил ей, но не смог, как не смог вспомнить тех трех слов, которые она произнесла в первую нашу ночь (это не было признанием в любви). Головокружительный вкус ее дыхания, интонацию - помню, но не слова.
Первое письмо я написал в июле - в годовщину нашей свадьбы. Второе через неделю. Вскоре это превратилось в потребность, в необходимость, в нужду. Я писал почти каждый день по пять - семь страниц и отправлял на собственный адрес. Вскрывал и читал свои признания ей. Однажды я достал из почтового ящика конверт, надписанный ее почерком: "Я знала, что ты любишь меня, я верю, что мы никогда не расстанемся..." Она немного шепелявила, и я дразнил Дашу - Дафой.
Об этом знали только мы. Этим прозвищем и было подписано послание. Я не писал такого письма, я понимал, что это безумие, тем не менее я ответил.
Следующей весной в уличной толпе я увидел ее. Узнал по походке, по характерному наклону головы и манере держать правую руку на отлете, однако не успел догнать.
Может быть, все дело в тогдашнем моем неудержимом пьянстве, но, когда однажды вечером я снова встретил ее на улице, я тотчас бросился следом и схватил ее за руку. Она не удивилась. Наша ночь длилась, наверное, тысячу ночей. Больше всего я боялся утра, хотя и понимал, что оно не может не наступить. Чтобы отсрочить неизбежное, я безудержно читал стихи - свои и чужие, бормотал в темноте, едва различая тонкий абрис ее лица.
Вдруг проснувшись, я увидел ее в дверях: она вскинула сумочку на плечо и шагнула за порог,- я с трудом, еще не понимая, сон это или явь, сполз с кровати, кое-как оделся и побежал вниз, на звук ее шагов. Улица тонула в густом утреннем тумане, наползавшем с Преголи,- и я увидел, увидел ее уходившую, уходящую, исчезающую, чтобы - пока жива моя память, пока жива наша память, пока живы эти строки - оставалась надежда на встречу...
Надо ли объяснять, почему я сжег нашу переписку?
Как ни прибавляй ходу, от него не оторваться. Он загнал меня в безлюдную ночную улицу с немногими фонарями, бросающими тускло-желтые пятна на сплошные бетонные заборы, за которыми высятся решетчатые скелеты подъемных кранов, трубы и башни. Улица кажется бесконечной. Никакого укрытия. Я слышу тяжелое дыхание преследователя - и снова бросаюсь бежать. Похоже, долго мне не выдержать. Забор справа вдруг обрывается - я сворачиваю к многоэтажному дому с выбитыми окнами и дверями. Но мгновенная вспышка надежды - затеряться в лабиринте этажей, коридоров, комнат тотчас сменяется отчаянием: дверь, в которую я метнулся, вела в тупик. Я прижимаюсь спиной к шершавому кирпичу, медленно опускаюсь на корточки, шарю по загаженному полу в поисках обломка кирпича или палки,- дыхание и шаги преследователя приближаются, вот он уже метрах в пяти, нет, метрах в трех от меня, сердце болит, мышцы сводит, я уже различаю его черный силуэт, он останавливается... "Боже! - с трудом выдавливаю я из пересохшего горла.- Ну что вам от меня нужно?" "Вот уж нет! - со злобой в голосе возражает он.- Чего вы от меня хотите? Ведь это ваш сон".
Быть может, самое любопытное в процессе чтения - неуловимый момент превращения читающего в читаемое, читателя - в книгу, которая в какой-то миг начинает нас читать. И даже странно, почему, дочитав до конца, мы не меняемся физически:
ведь за эти часы или дни прожито столько новых жизней и заново собственная.
Иногда это ощущение вызывает у меня радость, иногда - ужас.
Читая Рильке, я становлюсь деревом на склоне холма, вчерашней улицей, верностью привычкам, самой ночью, всей жизнью - оставаясь собою, всеми людьми...
Мусульмане убеждены в том, что текст Корана до поры хранился под престолом Аллаха. Во время ночных бдений Магомета на горе Хира близ Мекки ему явился ангел Джибрил, заставивший неуча-простеца прочесть текст священной книги. И Магомет стал Тем-Кто-Прочитал - "печатью пророков", основателем ислама и создателем мусульманского государства. Таков был выбор читателя, который, по существу, стал книгой - Аль Китаб: он был избран Аллахом, и он избрал Аллаха.
В своей "Исповеди" святой Августин рассказывает, как однажды он сидел в задумчивости под смоковницей и вдруг услышал детский голос: "Tolle, lege!" - "Возьми, читай!" Он открыл Библию наугад и прочел: "...облекитесь в Господа Иисуса Христа..." С этого началось его обращение в христианство.
Рильке полагал, что наша жизнь - истолкование мира, который есть проявление подлинного бытия, то есть Бога (впрочем, его Бога трудно идентифицировать с определенной религией). Запечатленный на бумаге сон литература - и есть подлинная жизнь, Бог иудеев и эллинов, мусульман и христиан.
У сновидений нет ни прошлого, ни будущего, их время - всегда.
В одной из Дуинских элегий - в Восьмой - поэт писал, что те, кому зримо истинное бытие, оставляют смерть позади и следуют за Богом в вечность. Так Данте почтительно следует за Вергилием и Бернаром Клервоским, путешествуя in aeternis temporalia, как выразился богослов раннего Средневековья Ириней Лионский,- во времени вечности.
Шелленгианец Краузе утверждал, что Бог есть единство взаимодействующих духа и тела - прообраз, модель грядущего единства человечества. Исследователи считают, что Рильке многим обязан Карлу Христиану Фридриху Краузе, прославившемуся своим возвышенно-наивным призывом к всемирному союзу народов.
Упоминаемый в Коране (89:6) "многоколонный Ирам" (Ирам зат аль-имад) сооружение из драгоценных камней и металлов - комментаторы связывают с преданием о городе южноаравийского царя Шаддада, построенном в подражание джанне - раю. Эта кощунственная затея вызвала гнев Аллаха, и он разрушил чудо в пустыне. Но и спустя столетия этот город - призрак рая, мечта, сон - непостижимым образом иногда является людям, утешая, маня и обманывая.
Рай - это не "вчера" и не "завтра", он - "всегда", он одновременно "еще" и "уже" - и тем подобен аду (Томас Манн как-то написал, что нет в песнях ангельских ни одной ноты, какой не было бы в воплях дьявольских).
Мы еще не ушли, но уже уходим.
Увы, нам никогда не забыть, но никогда же и не вспомнить всего того, что нам хотелось бы забыть или вспомнить.
Мартин Бубер заметил, что еврейское слово "конец" (в словосочетании "конец света") означает еще и "цель". Мир, движущийся к неизбежному концу, обретает цель, придающую смысл человеческому существованию. Тора начинается со второй буквы еврейского алфавита - "бет". По мнению комментаторов, это не случайно: к истинному началу - "алеф" - человек обречен стремиться безо всякой надежды на достижение цели, однако только этим стремлением и оправдана жизнь человеческая, само существование человека, который есть процесс, движение, порыв. Ибо он - causa fiendi, causa movens, causa finalis. То есть, употребляя выражение Спинозы (по иному, правда, поводу),- causa sui.
"В моем начале - мой конец, в моем конце - мое начало" - таков был девиз Марии Стюарт.
Что остается?
Другая комната. Книга. Ивовые заросли, где мы непременно встретимся, брат мой, встретимся, моя любимая...
А еще - дерево на склоне холма, вчерашняя улица, верность привычкам, ночь...
Ночь Темен мой путь, и печальны мои воскресенья...
А когда ночью вдруг подойдешь к окну в затараканенной кухне и посмотришь на зимнюю бесснежную голизну московского пригорода - тупо, как на неожиданную смерть свою,- что, кроме глупейшего отчаянья, прихлынет к душе, подступит и обымет, как воды последнего потопа?..
Темен мой путь...
Ну и что?
Да мало ли в огромной и бесчеловечной Москве отупевших от усталости людей, которые вечерами проклинают свое существование, затягиваясь едкой сигаретой у кухонного окна...
Темен мой путь, и печальны мои воскресенья...
Слово в календаре - "воскресенье" - давным-давно утратило связь с тем Словом, что обещало надежду.
Я не могу вернуться к письменному столу, и что-то происходит с горлом, когда я слышу, как любимая женщина стонет во сне, я проклинаю время, которое слишком быстро уходит, но продолжаю медлить у окна, словно в моем распоряжении - вечность. Ни огня, ни стужи, и это-то погружает меня в бездну печали, которая всегда кажется безысходной. Всегда - то есть до утра.
Ночь. Die tiefe Mittelnacht.
Was schpricht die tiefe Mittelnacht?( Что скажет глубокая ночь? Ницше.)
Ничего.
Сердце переполняется любовью, отчаянием, горячей горечью, наконец оно становится просто - болью слева.
Ничего не произойдет этой ночью. И этой ночью.
Но однажды, когда Тот, Кто вяжет и развязывает, сочтет мою судьбу исполнившейся и в последний раз напомнит, что жизнь - это всего-навсего "хавэл", дуновение,- вдруг - и наверняка - вспомнится и эта ночь, и безумная жалость обымет сердце мое, ибо мне - несомненно - вновь захочется пережить эту ночь, когда я у кухонного окна, затягиваясь едкой сигаретой, мучился тем, что темен мой путь и печальны мои воскресенья, ибо воскрешенья - не будет, а тем, что другие примут за воскрешенье, будут владеть другие люди - не я, не я...