нает. Но нотариуса, мэра, викария ей было недостаточно. Ей надо было, чтобы я с ней переспал, совершил, так сказать, четвертое таинство, которое на языке «почти Амура» подтверждает все предыдущие акты.
Пока я размышлял (молчание мое принимали за признак волнения), позади нас говорили.
— Ну уж если б я знала, — сказала мадам Гимарш, — если бы я только знала в тот вечер, что ты бегаешь сюда, тебе бы пришлось иметь дело со мной, детка! Но не в обиду вам будь сказано, Абель, в те времена у вас была солидная репутация.
Солидная — это не так уж огорчительно. Бронзовый петушок на соседней колокольне четко вырисовывается в сумерках. Теща опять кудахчет:
— Это ты, Туссен?
— Я, мамочка! — отвечает ей низкий голос.
Тесть грузно, как носорог, продвигается к нам, останавливается, чтоб отдышаться, и говорит, стоя за кустарником:
— Ох уж этот твой заяц! Сначала самым глупым образом дал себя убить, а став покойником, начал сопротивляться!
Вот и тесть. Он идет по вьющейся тропинке. Поглаживает рукой живот, в котором бунтует заячье жаркое. Он появляется первым, а за ним среди мелкой поросли вспыхивают на двух уровнях — один выше, другой ниже — огоньки сигарет отставших ходоков: это мой долговязый шурин Эрик и низкорослый дядя Шарль, которого все зовут Тио.
— Чем это вы тут занимаетесь? — продолжает мосье Гимарш.
— Осматриваем ту самую скамейку, — отвечает мадам Гимарш, окидывая нас материнским взглядом.
Мосье Гимарш не понимает, о чем идет речь. Мадам Гимарш пытается объяснить, но, чтоб рассказать все толково, как ей хочется, ей требуется столько же времени, сколько нужно, чтобы написать целый том. Ее интересует прошлое, но о зайце она тоже не забывает, ибо это ставит под сомнение ее кулинарные таланты. Теща старается изложить самое главное, но кончает тем, что говорит обо всем сразу:
— Возвращусь к тому, что я сказала: больше всего меня удивляет, как вы оба спелись. Признайтесь, сумели улестить Мариэтт, а? Ну и роман! А тебя, мой толстяк, я предупреждала — не забывай о своей печени, не увлекайся соусом.
— Думаешь, дело в соусе? А что же это за скамейка? — бормочет мосье Гимарш, память которого в состоянии удержать лишь застольные радости.
Мадам Гимарш разводит руками, и в этот момент слышится чей-то тихий смешок:
— Извините меня, но я посижу на вашей скамейке.
Это наконец дядя Тио пришел мне на помощь. Уши моего крестного — единственная часть его тела, свободно парящая в пространстве, — никогда еще до такой степени не походили на две ручки корзины. Позволив себе сострить, он с интересом оглядел весь клан. Тесть стоит в центре, как и подобает патриархам. Эрик позади Габриэль, она выдвинула вперед подбородок, чтоб лучше слышать. Мариэтт, оставившая в покое мою шею, обняла свою мать. Арлетт находится на правом фланге, я — на левом, рядом с Симоной, озорной девчонкой, коварно засунувшей мне под манжету колючий репей. Тут все Гимарши, кроме еще одной дочери, Рен, и ее мужа Жоржа д'Эйян, которым было нелегко выбраться, так как они живут в Париже. Собралось все семейство, чтоб отпраздновать возвращение молодой четы. Сборище безусловно достойно быть немедленно увековеченным на пленке! Но слава богу, Арлетт, специалистка по семейным фотографиям, с сожалением признается, что забыла взять фотоаппарат. Вдруг тесть заметно оживляется.
— Ах! — восклицает он. — Скамейка, да-да, помню! Эрик и Габриэль…
— Господи, до чего же у мужчин куриная память! — возмущается теща.
— Разве ты не помнишь, что Эрик привез Габриэль из Каора? — лукаво говорит Симона.
Мадам Гимарш смотрит на нее с мягкой укоризной. Это не столь уж невинное воспоминание, чтоб оно могло подойти к данному моменту. Далее она сообщает своему супругу, что речь идет совсем не о семье старшего сына, а о молодоженах, о младшей дочери, которой, чтобы перешагнуть от этой скамьи к скамье в церкви святого Мориса, пришлось томиться ожиданием больше трех лет.
— Ну хорошо, — заключает мосье Гимарш своим архиепископским голосом, — ты же их поженила, это главное.
— Да, — сказала мадам Гимарш, — все хорошо, что хорошо кончается… Пойдем обратно. Я дам тебе выпить сельтерской воды.
И вот все они ушли гуськом по узкой тропинке.
Ботанический сад покинут. Близится ночь. У фонарного столба печально подняла лапку желтая собака. Тио и я, из клана Бретодо, задержались еще на миг.
— Вовремя я пришел, а? — говорит Тио. — Ты было совсем потонул в сиропе.
Он свистит. Я знаю, он считает, что я заслужил лучшего. В нашей семье нет привычки предаваться восторгам после заключения брачного контракта. Не такие уж у нас чувствительные сердца. Он прав и в то же время не прав: сейчас не время напоминать мне об этом. Но он, к несчастью, продолжает:
— Отныне твоя жена вошла в семью Бретодо. Не будем злословить, но она от этого выиграет. Только не допускайте больше подобных нашествий.
Он по-военному печатает шаг на асфальтовой дорожке. Идет такой прямой, вытянув шею, словно изо всех сил стремится стать выше. Так он выглядел обычно, когда командовал своими подчиненными. Мне трудно за ним поспевать. Метров через пятьдесят он останавливается, оборачивается ко мне, недоумевает:
— Ты слышал, что она сказала, эта матушка Гимарш? Все, мол, хорошо, что хорошо кончается. Ты считаешь себя конченым, а? Меня-то, наоборот, поучали, что свадьба — это начало, и, увы, не только приятных забав, но и некоторых неприятностей.
Он продолжает путь. Собака бежит за ним, обнюхивая невидимые следы. Меж молочными шарами фонарей засветилась луна. Проходит какая-то машина. Потом, тесно обнявшись, идет слишком юная парочка, взасос целуясь на ходу.
— Между прочим, слушай, судейский крючок! У меня есть для тебя клиентка! Помнишь Агнес, мою молоденькую соседку, которая три года назад вышла замуж за сына Сероля? Ее муженек удрал. Вчера утром я повстречал Агнес у нашей консьержки. Она сказала, что хочет взять адвоката…
— И ты подсказал ей мою фамилию?
— Не мог же я послать ее к кому-нибудь другому! Ладно. Но сейчас не время адвокатской тоги. Пробил час ночной рубашки. Пора добывать нашу женушку и отправляться с нею в постель. Мы медленно подходим к магазину наших новых родственников. Мариэтт, конечно, все еще откровенничает со своими, и у подъезда ее нет. Во втором этаже виден свет, и за прозрачными занавесками движутся знакомые силуэты. Внизу витрина магазина погружена в темноту: едва заметны выставленные в ней товары — шерстяные, пушистые, шелковистые сокровища. Вспыхивающая неоновая вывеска, светящаяся всю ночь, мигает, гаснет, зажигается, неутомимо повторяя прохожим улицы Лис, что:
У АНЖЕВЕНКИ
Коей благую весть
Архангел Гавриил
Изволил принесть
Все для женщин и младенцев есть.
Мариэтт рассказывала родным о своем блаженстве, не касаясь, конечно, наиболее интимных его сторон, которые все еще считаются неподходящими для откровенных бесед даже при разговоре дочери с матерью (можно только удивляться, почему: ведь это более естественно и гораздо важнее, чем описание берегов Корсики). Надо признаться, у меня на этот счет совесть не так уж чиста. Сверхцеломудрие семьи Гимаршей мне на руку. Как бы то ни было, но Мариэтт, возбужденная своим разговором с матерью, почти бежала, ног под собой не чуя, с улицы Лис на улицу Тампль — скачи, газель!
И вот теперь она у меня… Я хочу сказать — у нас, в этом доме, где прожили шесть поколений Бретодо; до сих пор Мариэтт здесь была как гостья, вежливая и робкая, которая со временем может стать тут хозяйкой. Руки ее тогда еще немели от волнения, взгляд ничего не касался, уста и не пытались высказать свое мнение об использовании той или другой комнаты. И вот эти руки начали внезапно жестикулировать, глаза внимательно оглядывать все кругом, и она нашла нужным предложить множество планов переустройства.
— Здесь так темно, мой дорогой!
Мы вихрем закружились по комнатам (очень плохо освещенным, я в этом сам убедился, увидев экономичные лампочки в 25 ватт), обозревая на ходу это внезапно доставшееся нам владение сверху донизу, с чердака до подвала. И я тотчас сообразил, что семейная недвижимость не останется полностью недвижимой.
— А гостиную я соединю со столовой!
Я не возразил. Только подумал о том, послышалось ли мне это самоуверенное «я соединю» или я ошибся и она деликатно сказала «я соединила бы», как бы советуясь со мной. Но мы уже были в ванной комнате.
— Ванная еще безобразнее, чем кухня, — заметила Мариэтт.
Вернувшись в спальню, она сбросила на пол туфельки; села на край кровати, приподняла юбку — отстегнуть подвязки. Я колебался. Комната, в которой моя мать расхаживала в строгого покроя домашнем платье, побуждала меня к сдержанности, где-то в глубине моего существа жил весьма пристойный молодой человек.
— Подумай, Абель, как раз прошло две недели, — сказала Мариэтт.
Две недели! На пути к золотой свадьбе это весьма мелкая дата, но, разумеется, ее праздновать куда легче, чем пятидесятилетний юбилей! Вот и чулки отброшены. А с ними моя скромность тоже. Руки мои начали действовать. Долой «молнию» от шеи до поясницы. Долой застежку лифчика. Вот и не осталось ничего, кроме нейлона, разбросанного вокруг…
— Абель!
Это единственный миг, когда мое имя перестает казаться смешным. В первую ночь в гостинице этот крик был вызван взломом, поспешным и неловким. На этот раз все иначе. Чего уж хорошего ждать от плоти! — говорил этот глупец святой Павел. О нет, сударь! На этот счет вам стоит проконсультироваться у святого Петра, он осведомлен лучше: он вам рассказал бы об удовлетворении, которое испытал, создавая Петрониллу. Юная плоть, которой вы обладаете и не можете насытиться, вызывает у вас признательность, чувство это возносит вас высоко и вдруг становится чем-то священным.
Да, в этот вечер все прошло отлично, удалось на славу и мне и ей. Впервые моя девчонка действовала со мной заодно, впервые была свободна от страшной скованности, которую внушало ей ее тело. До сих пор в своем одиночестве я отнюдь не испытывал гордости, чувствуя, что мне идут навстречу. Ну ясно же, и мне не чуждо некоторое пуританство, свойственное нашей провинции. Когда меня слишком уж приободряют, я способен даже сожалеть о неразделенности. Я терпеть не могу, когда мои приятели бахвалятся своими мужскими талантами, неутомимостью. Мне по душе неловкость, даже когда мне уступают, в этом есть своя прелесть. Но радость партнерши всегда трогает. Мой дедушка в форме офицера спа