Суриков — страница 5 из 99

Помню, одного драли; он точно мученик стоял: не крикнул ни разу. А мы все — мальчишки — на заборе сидели. Сперва тело красное стало, а потом синее: одна венозная кровь текла. Спирт им нюхать дают. А один татарин храбрился, а после второй плети начал кричать. Народ смеялся очень. Женщину одну, помню, драли — она мужа своего, извозчика, убила. Она думала, что ее в юбках драть будут. На себя много навертела. Так с нее палачи как юбки сорвали — они по воздуху, как голуби, полетели. А она точно кошка кричала — весь народ хохотал. А то еще одного за троеженство клеймили, а он все кричал: «Да за что же?».

Так и взрослел ученик Вася, становясь юношей. Не сцена театра, а площадь давала ему зрелища казней:

«Смертную казнь я два раза видел. Раз трех мужиков за поджог казнили. Один высокий парень был, вроде Шаляпина, другой старик. Их на телегах в белых рубахах привезли. Женщины лезут, плачут — родственницы их. Я близко стоял. Дали залп. На рубахах красные пятна появились. Два упали. А парень стоит. Потом и он упал. А потом вдруг, вижу, подымается. Еще дали залп. И опять подымается. Такой ужас, я вам скажу. Потом один офицер подошел, приставил револьвер, убил его. Вот у Толстого, помните, описание, как поджигателей в Москве расстреливали? Там у одного, когда в яму свалили, плечо шевелилось. Я его спрашивал: «Вы это видели, Лев Николаевич?» Говорит: «По рассказам». Только, я думаю, видел: не такой человек был. Это он скрывал. Наверное, видел. А другой раз я видел, как поляка казнили — Флерковского. Он во время переклички ножом офицера пырнул. Военное время было. Его приговорили. Мы, мальчишки, за телегой бежали. Его далеко за город везли. Он бледный вышел. Все кричал: «Делайте то же, что я сделал». Рубашку поправил. Ему умирать, а он рубашку поправляет. У меня прямо земля под ногами поплыла, как залп дали.

Жестокая жизнь в Сибири была. Совсем XVII век. Кулачные бои помню. На Енисее зимой устраивались. И мы мальчишками дрались. Уездное и духовное училища были в городе, так между ними антагонизм был постоянный. Мы всегда себе Фермопильское ущелье представляли: спартанцев и персов. Я Леонидом Спартанским всегда был.

Мальчиком постарше я покучивал с товарищами. И водку тогда пил. Раз шестнадцать стаканов выпил. И ничего. Весело только стало. Помню, как домой вернулся, мать меня со свечами встретила. Двух товарищей моих в то время убили. Был товарищ у меня — Митя Бурдин. Едет он на дрожках. Как раз против нашего дома лошадь у него распряглась. Я говорю: «Митя, зайди чаю напиться». Говорит — некогда. Это шестого октября было. А седьмого земля мерзлая была. Народ бежит, кричат: «Бурдина убили». Я побежал с другими. Вижу, лежит он на земле голый. Красивое, мускулистое у него тело было. И рана на голове. Помню, подумал тогда: вот если Дмитрия-царевича писать буду — его так напишу.

Его казак Шаповалов убил. У женщин они были. Тот его и заревновал. Помню, как на допрос его привели. Сидел он так, опустив голову. Мать его и спрашивает: «Что ж это ты наделал!» — «Видно, говорит, черт попутал». У нас совсем по-иному к арестантам относились. А другой у меня был товарищ — Петя Чернов. Мы с ним франты были. Шелковые шаровары носили, поддевки, шапочки ямщицкие и кушаки шелковые. Оба кудрявые. Веселая жизнь была. Маскировались мы. Я тройкой правил, колокольцы у нас еще валдайские сохранились — с серебром. Заходит он в первый день Пасхи. Лед еще не тронулся. Говорит: «Пойдем на Енисей в проруби рыбу ловить». — «Что ты? в первый-то день праздника?» И не пошел. А потом слышу: Петю Чернова убили. Поссорились они. Его бутылкой по голове убили и под лед спустили. Я потом его в анатомическом театре видел: распух весь, и волосы совсем слезли — голый череп.

Широкая жизнь была. Рассказы разные ходили. Священника раз вывезли за город и раздели. Говорили, что это демоны его за святую жизнь мучили. Разбойник под городом в лесу жил. Вроде как бы Соловья-Разбойника».

Удаль преданий Вася Суриков сменил на удаль собственную. Мы уже отмечали, что искусством он был увлечен прежде женского пола, а тут еще оказалось, что и казачьей гульбе — преддверию воинских казачьих подвигов — он был готов отдаться со всей страстью.

Молодечество юноши Сурикова вполне приближалось к разбойному, если бы не помыслы искусства. Приведенные выше истории рассказывал он Максимилиану Волошину, а Яков Тепин записал следующее:

«Как-то ночью за Суриковым и его товарищами гнались кузнецы с намерением убить, и он с товарищами, спрятавшись на чужом дворе, слышал шум промчавшихся врагов, — ему живо представился боярин Артамон Матвеев, спрятавшийся от убийц в царской опочивальне, и фраза: «Стук их шагов подобен был шуму вод многих». Умение находить в жизни образы вымысла или литературы развилось впоследствии у Сурикова до такой степени, что терялась грань между виденным и вычитанным. Ему казалось, что образы, о которых повествует история, он видел воочию. Этому способствовала и необычайная область его наблюдений».

Глава 2СМИРЕННОСТЬ И ФАРТНАЧИНАЮЩЕГО ЧИНОВНИКА

Мать Прасковья Федоровна и сестра Катя подрабатывали рукоделием, и это был для них не просто заработок. Их любовь к красоте находилась в одном русле с поисками Васи, которого они поддерживали в его стремлении к искусству. Они вышивали гладью, шелками по собственным рисункам, плели кружева, гарусом и бисером создавали картины и разные приятные вещицы. Постоянное внимание к матери с сестрой и младшему брату Саше, повседневность душа в душу уводили будущего художника от молодецких забав, да и многогранность натуры звала его к чувствительнейшим раздумьям.

В 1864 году, 20 июня, поступив канцелярским служащим в Енисейское губернское управление на Старой площади Красноярска, юноша подружился там с молодыми чиновниками. Он делал с них портретные зарисовки, на досуге они музицировали. Василий боготворил гитару. Тем более что еще ребенком его познакомил с этим инструментом отец, который сам играл, обладал прекрасным голосом, за что енисейский губернатор В. И. Копылов брал Ивана Васильевича с собой в дальние поездки в качестве чиновника походной канцелярии, чтобы песнями разнообразить дорогу.

Среди сослуживцев Василия оказался Алексей Мельницкий, автор известных в Красноярске «думок», навсегда вошедших в музыкальный репертуар будущего художника, впоследствии познакомившего с ними москвичей.

В 1866 году сестра Катя вышла замуж за друга брата Васи — Сергея Виноградова. Они стали друзьями, оказавшись сослуживцами. Сергей, Серж, как звал его Василий, был десятью годами старше, работал в управе давно, губернским секретарем. Наверняка Сергей посещал дом Суриковых и там присмотрел себе Катю, мастерицу-рукодельницу. Как ни жалко было Прасковье Федоровне отпускать дочь, но обоюдная любовь жениха и невесты была налицо. Брачный обыск (как назывался церковный документ, устанавливавший отсутствие препятствий к венчанию) красноярской церкви Всех Святых, состоящий из десяти пунктов, свидетельствовал: «К бракосочетанию приступают они по своему взаимному согласию и желанию, а не по принуждению и на то имеют жених дозволение от своего начальства, а невеста от своей матери»[2]. Дозволение от начальства (а не от родителей) означало, что Сергей Виноградов был сиротой. Он вряд ли жил своим домом, и начальство дало ему назначение в село Тесь Минусинского округа. Это было большое и богатое село на берегу реки Тубы с заливными лугами, пашнями, реликтовым сосновым бором, Иньскими озерами, кишащими рыбой. Молодые поселились квартирантами в доме волостного писаря Алексеева. Он любил безапелляционно приговаривать: «Бог на небеси, Алексеев — в Теси» и вел себя настоящим хозяином по отношению к односельчанам, среди которых было немало ссыльных, в том числе поляков, участников восстания 1863 года.

В конце лета 1866 года в Тесь к Виноградовым приехал погостить Василий и за три недели сделал около пятнадцати акварелей. Мысль об искусстве все больше поглощала его, порой доводя до приступов отчаянной тоски. Старый казак, двоюродный дядя Василий Матвеевич, по прозвищу Синий ус, тот самый, что писал стихи и рисовал, настаивал на том, чтобы племянник поступал в Академию художеств, как советовал некогда учитель рисования Гребнев.

Акварели Василий оставил у Виноградовых на память о хороших днях, проведенных вместе, — беда ли, напишет еще. И в самом деле, это были хорошие дни! А ближе к следующей весне в Красноярск из Теси стали приходить печальные письма Сергея о болезни Кати, в которых он просил молиться о ее здравии. Катя умерла 20 марта 1868 года, не принеся детей, оставив безутешного мужа, скорбящих братьев и мать. В минусинских краях благодатный, почти южный микроклимат, однако и он не помог. Многие источники утверждают, что у Кати была чахотка. Например, в очерке Н. А. Калеменевой «Светлый образ сестры любимой» сообщается: «С переездом в Тесь у Кати обнаружилась чахотка»[3]. Однако А. Н. Турунов, выпустивший вместе с М. В. Красноженовой книгу воспоминаний о художнике его современников, опрошенных в 1930-е годы, утверждает: «Катя заболела воспалением легких и умерла». Сообщение А. Н. Турунова представляется более достоверным. Женитьба молодого чиновника на чахоточной — не слишком ли это для подвига любви?

Летом того же 1868 года Василий по просьбе Прасковьи Федоровны посетил могилку сестры и вдовствующего Сергея Виноградова. Шурин был из числа тех благовоспитанных, но бедных чиновников низшего ранга, которым редко выпадало стяжать счастье.

В судьбе же Василия, оставившего свои юные забавы в тоске по искусству и не находившего сочувствия среди большинства близких, а также друзей, которые были заражены народническими идеями и теперь смотрели на изобразительное искусство с предубеждением, наметились перемены. Еще со времени переезда из Сухого Бузима в Красноярск Прасковья Федоровна сдавала верхний этаж дома командиру Енисейского казачьего полка Ивану Ивановичу Корху, женатому на дочери красноярского губернатора П. Н. Замят-нина Варваре Павловне. Корх платил за этаж десять рублей, что вм