«Познакомься, это мой хороший знакомый (или друг нашей семьи)», — говорила мать, и я с неохотой протягивал руку. Если «знакомый», я готов был смириться, но «друг семьи»… В семье нас двое, значит, этот человек и мой друг. Я придирчиво разглядывал человека (своих друзей я выбирал сам, этого мне предлагали). Мне все не нравилось в нем: его лицо, его улыбка, его походка. Я был непреклонен, я мог сказать во всеуслышание: «Нет, на мою дружбу вы можете не рассчитывать». В то время я уже где-то прочел, что дети жестоки и эгоистичны, что они ни с кем не желают делить материнскую любовь. Хорошие знакомые появлялись все реже, однако чувство неприязни к друзьям матери не становилось меньшим. Впрочем, мое постоянство иногда нарушалось, я готов был уступить матери, ставил себя на ее место, пробовал выбирать наиболее достойных, интересных. Мать выслушивала мои фантазии, затаенно вздыхала. «Ты очень добр, — говорила мать, — спасибо тебе».
Когда бунтовал, а бунтовал я чаще, грозился убежать, утонуть, мать страдальчески улыбалась, словно просила у меня прощения, и непременно добавляла при этом: «Ты — моя забота. Ее мне хватит на всю жизнь».
С какой легкостью мы повторяем эти слова: «Время необратимо», — принимая лишь отдаленно, что сказанное относится к нам самим. Мать становилась другой, старела, наверное. И с уходящими годами ощущение тревоги росло во мне. Мы как бы менялись местами. Теперь уже мать стояла на моем пути. Мои мысли, поступки обременял дополнительный груз: «Что скажет мать? Что подумает мать?» Иначе говоря, мысли, поступки уже не принадлежали только мне. Их приходилось все время делить между мною и матерью.
Я негодовал, мой протест выглядел вполне пристойно: «Я взрослый человек, я требую самостоятельности, я имею право определять свою жизнь сам». Традиционный бунт. Протест, равнозначный послушанию. И все довольны. Мать — привычности бунта, я — сокрытию истины. Матери нравилось одиночество. Но оно не было одиночеством. Рядом существовал я. Ее отношения с мужчинами не имели смыслового итога. Они не создали спутника жизни. Все заботы о моей матери, как прежде заботы обо мне, ложились на одни плечи. Мне не с кем их было разделить.
Мать разглядывала свое лицо в зеркало, и с не меньшей дотошностью в ее лицо всматривался я, отмечая мысленно неизбежные штрихи старения, блеклости. Теперь все совершалось в обратном порядке. Ее присутствие разрушало мои отношения с женщинами. Мать не одобряла моих новых знакомств, делала это на свой лад. Она не высмеивала их, нет, мать молчала. Это был ее стиль: казнить молчанием, не замечать, не слышать имен моих знакомых, а раз не слышать, значит, получить право путать имена, отвечать на телефонные звонки с той степенью дерзости, которая если не оскорбляла, то по меньшей мере озадачивала женщин, рождала подозрительность и в конце концов приводила к разладу между нами.
Мои поклонницы, услышав имена несуществующих соперниц, к которым я уезжал на день рождения или, еще того хуже, представиться их родителям, мои поклонницы трезвели в одночасье, закатывали мне сцены и…
Слава богу, я отходчивый человек. Возможно, мне следовало быть более нетерпимым. Не единожды я выговаривал себе: «Как она смеет? Я взрослый человек. Завтра соберу вещи…» А рядом, за спиной, в моем воображении чеканил слова другой голос: «Так и должно быть. Ей хочется лучшего. Она не знает этих людей, она уверена, я тоже их не знаю. Будет что-то стоящее, она уступит. Ей попросту нужны гарантии: это — настоящее».
Почему-то именно этот голос казался мне голосом здравого смысла, и я отступал. Начинал думать о тех самых гарантиях, которые мне так или иначе когда-то придется предъявить.
Мои знакомства стали более редкими, менялся я, мое отношение к подобным знакомствам. Мать предпочитала видеть мир таким, каким он ее устраивал. И вдруг настойчивые расспросы. Впервые мать интересовали частности. Заметила? Предчувствовала? Догадалась? Существовало суммарное беспокойство. Я носил его в себе.
А может быть, в наших отношениях с матерью наступил перелом, мы подошли к критической черте?
Увы, мое наставничество, моя тренерская удачливость оказались недолговечными: на следующее занятие она не пришла. Дни шли своим чередом, и равнозначно их движению убывал мой оптимизм. Неделя, еще неделя, месяц. Сложной эволюции моего состояния не случилось. Сначала я ждал, а затем единовластно и разом пришла мысль: «Надо искать».
Обострился слух, обострилось зрение. Я вечно к чему-то прислушивался: ударила входная дверь, гул голосов, я мысленно их сортирую — мужской, женский, мужской, снова женский. На улице я вглядываюсь в лица. Проходит мимо автобус, ползет в общем потоке (кругом сутолока, ругань), а я рад: ползет, и слава богу — успею разглядеть. Экран окна: разводы пыли, запотелость стекол, краски блекнут, неузнаваемы лица. Я не замечаю, что иду, бегу наравне с автобусом, желаю разглядеть, разглядеть непременно. Какая-то однозначность состояния дома, на улице, в институте.
Седьмой этаж. Привычный перекур. Гурьбой выливаемся в коридор. Положено размяться. Вдох, выдох. На спор: «Достану коленом собственное ухо». Есть желающие? Нет желающих. Скверно! Стареем. Стоп, где Савенков? Он у нас самый спортивный. Савенков — это я. Меня там нет. Я потерялся: остался в мастерской. Смотрю в окно, безадресно смотрю. Стекло тоскливо холодит лоб. Лиц не видно, лишь контуры фигур, а мозг начеку: похожа — непохожа, похожа — непохожа. Сейчас окончится перерыв, надо успеть задать себе все необходимые вопросы.
Возраст? Возможно, двадцать, еще возможнее — двадцать три.
Внешность? Женщина в моем вкусе.
Учится или работает? Скорее всего учится. А может быть?..
Если учится, то где? Если работает?! Нет, все-таки учится. «Языки — моя страсть». Утверждение или осознанная мечта? Все впереди или радость познанного?
Место жительства? Город Москва. А если точнее? «Вы любите старую Москву?»
Старая Москва, новая Москва. Деление свойственно коренным москвичам. Пусть крохотный, но шажок вперед.
Фамилия? В школе верховой езды адреса могло и не быть.
Воспоминания мимолетны, они скорее гасят оптимизм, нежели приумножают его.
«Верховая езда увлечение или?..»
«Скорее или. Подруга не давала покоя. «Поехали, — говорит, — у меня в школе блат». Я и согласилась».
«Где же подруга?»
«Вышла замуж, уехала в Севастополь, а я вот осталась».
Выбирает тот, кому есть что выбирать. Школьная канцелярия, журналы посещений — мой единственный шанс.
Свет скверный, рябит в глазах. Кособокая папка, ее распирает от обилия бумаг: и нужные здесь, и те, что положено сжечь, здесь. Одиннадцать групп, одиннадцать старост, одиннадцать разных почерков. Списки, заявки, квитанции. Еще не отчаялся, но уже близок к тому. И вдруг! Нет, не вдруг, как дань упорству — тетрадный листок в косую линейку: «Малая Бронная, д. 12, кв. 69. Петрова». Уточнений не замечено, просто Петрова.
Дом на Бронной полон ожидания. Дом на Бронной лучится вечерним уютом. Не надо торопиться, я дышу терпким весенним воздухом, я постигаю мир старой Москвы, приобщаюсь к духовности дома на Бронной…
— Кто там?
— Моя фамилия… Впрочем, это не имеет значения. Мне нужна Ада Петрова.
— Петровы здесь не живут.
— То есть как не живут?
— Очень просто. Переехали.
— Куда?
— Этого я не знаю.
— Ну хотя бы район.
— Район? Новый район.
— Это очень приблизительно. Может быть, место работы, телефон? Мало ли кто обратится по старому адресу.
— Может быть, может быть. Только никто не обращался.
Дверная цепочка натянулась, и я увидел говорящего со мной человека. Старик. Уже сгорбленный временем, отчего полы халата едва не касались порога. Очки, он время от времени их поправлял, поблескивали золотыми дужками. Старик был небрит, лицо выглядело помятым, неопрятным. Старик поправил очки, сделал шаг назад и оттуда, из квартирной темноты, посмотрел на меня:
— Вас интересует дочь?
— Чья? А, да-да, разумеется, дочь.
Голос из темноты закашлялся, затем сообщил:
— Квартиросъемщик — отец. Лицевой счет на его имя. Петров К. А. Да, да, только инициалы. Нет, имени-отчества не помню. Он преподает. Педагогический. Где именно? При обмене такие детали ни к чему. Не знаю. Дочь? По-моему, у него две дочери. Вас интересует старшая?
Чувствую, как спину сверлит взгляд из темноты. Ухожу не оборачиваясь. А сзади бормотание, комканые слова:
— Кому положено знать, знают наверное. Не положено, не положено… не положено…
Если вы родились в рубашке, проверьте тщательно, не имеет ли она дыр.
— Позвольте, вы, собственно, кто?
— Я — некто.
— Если каждый, кому заблагорассудится…
— Можете быть спокойны, я не из них. Вот мои документы.
— Ваши документы ничего не объясняют. Они лишь подтверждают, что вы есть. Меня интересуют мотивы.
— Я ищу свою дальнюю родственницу.
— Видимо, очень дальнюю, если вы не знаете даже ее отчества.
— Я вас понял.
— А я вас нет.
— Будьте здоровы.
— Честь имею.
Слова, сказанные вдогонку, которые я мог услышать, но не услышал:
«Странный взлохмаченный тип. Чем занимается у нас милиция? Иннокентий Савенков. Гипрогорстрой. А что, если… Н-да-с, редкой приметности фамилия.
Откуда объявился, зачем? Родственницу ищет. Ишь ты, прыткий какой! Теперь это называется родственницей. — Глаза сузились, рот растянулся под стать гримасе. — Хи-хи-хи! Обожаю родственниц, когда им двадцать три. — Запел гнусаво вполголоса, похотливо:
А рельсы-то, как водится,
У горизонта сходятся.
Где ж вы, мои далекие года?
Ах, где вы мои прежние года?»
Потянулся до хруста пальцев, зевнул аппетитно: «Врет, сукин сын, по глазам вижу — врет».
Вышел на улицу, стою, запрокинув голову, угадываю, где они есть, окна ректората. Там за мутными стеклами белесая округлость хихикающего лица.
Сделаем мысленно дневниковую запись: «В педагогическом меня выставили за дверь».