Свечи — страница 7 из 19

– Если ты ещё не умер – значит, ты ещё не дьявол. Значит, есть шанс. Держи ложку.

И в этом была его вера. Не в Церковь как здание. А в человека как храм. Разрушенный, дымящийся, но всё ещё святой.

Его боялись. Потому что такие не живут долго. Потому что он не боялся говорить, что “убить – легче, чем накормить”. Что “самый сильный – это тот, кто жалеет”. Что “Бог – это не идея. Это твоя рука, протянутая врагу”.

Иногда по ночам он выходил к развалинам. Садился на ящик. Смотрел в темноту. Молился шёпотом – будто говорил с самим воздухом.

– Ты ещё здесь? – спрашивал.

И отвечал сам себе:

– Да. Пока хоть один остался.

После его смерти что-то поменялось. Те, кто остались – перестали воровать из котла. Перестали грызть друг друга. Один из самых злых – бывший боевик с глазами волка – стал мыть чашки. Просто так. Никто не приказывал. Он сам.

– Не хочу, чтоб он зря умер, – сказал.

Так начиналась другая война. Война за человека в человеке.

О нём не написали в газетах. Его не включили в сводки. Он не был ни правым, ни левым, ни центристом. Он был хлебом. Он был свечой. Он был тем, кто мог вытереть тебе лоб и сказать:

– Живи. Пока можешь – живи. Даже если всё разваливается.

Осталась каша. Котёл. Свеча. И сухарь в его ладони. Не отдал – не успел. Но смысл был уже не в этом.

Смысл – в том, что даже один может стать стеной. Даже немощный – быть камнем. Даже убитый – сеять.

Такой был он. Без имени. Без титула. Только взгляд. Только жест. Только свет.

Миротворец. Не потому что примирял армии. А потому что примирял душу с телом, сердце – с совестью. Напоминал, что быть человеком – это не выбор. Это приговор. К любви.

И этот приговор он исполнил до конца. Без оправданий.

Упал тихо. Как дерево. Без жалоб. Но с плодом в руке.

2017-2025

+

Свеча тринадцатая

Апостол на тракторе

В один тихий вечер, когда свечи в храме уже догорели, а в трапезной остался лишь запах капустного постного ужина да благостной усталости, батюшка Иван неожиданно сказал:

– Подожди, не торопись. Послушай одну правду. Не сказку, не притчу. О молитве… и о тракторе.

Был у нас в селе дед Никифор. Из тех, кто и словом, и молчанием умел согреть. Жил один, со старым домом, облупленным трактором да иконой Богородицы в углу. Трактор – МТЗ, послевоенный, грохотал, как литургический колокол, но ездил.

Дед – человек верующий: молился, постился, свечку ставил. А потом – вдруг исчез. Не стало его в храме. Говорят – заболел. Я пошёл навестить. Сидит у печки, молчит, только руки сжаты, будто держат невидимую тяжесть.

– Что с тобой, Никифор?

Он не сразу ответил:

– Тянет меня в Почаев. Сердце рвётся.

– А как же ты доберёшься?

Он посмотрел в окно, где стоял его трактор, покачиваясь на весеннем ветру:

– А я – на нём. На своём старом железном коне.

И вот ранней весной, когда земля ещё не оттаяла до конца, дед собрался. Скатал в узелок хлеб, положил тетрадку, перекрестился – и поехал. Грохотал по просёлкам, как проповедник, возвещающий миру молитву.

+

На первой же заправке к нему подошла старушка:

– В Почаев, дедушка? Помолись там за внука. В тюрьме он. Чтобы жив остался.

Он имя записал в тетрадку. Помолчал, кивнул.

Дальше – мальчик на велосипеде:

– Скажи Матушке Божией – пусть мама пить бросит. Очень худо ей.

И снова – имя. И снова – взгляд вверх.

Едет, и как пчела мед собирает, так он – просьбы. У хлебного магазина – женщина с детской коляской:

– Запиши, батюшка. Дочку зовут Надежда. Родилась больная, а я... всё на Бога надеюсь. Помолись.

У моста – мужик с рюкзаком, странник:

– За сына попроси. Потерял его. В сердце – тьма. Пусть найдётся. Или я найду себя.

Под селом Гороховым – подростки, двое, остановили, постеснялись.

– Дед, а ты, правда, к святым едешь?

– К Матушке.

– Запиши нас. Просто… чтоб всё у нас получилось. Без злобы. Жить хочется. Честно.

Имена свои написали мелом на кузове – места в тетрадке уже мало.

Под Винницей – ночевал у одинокой бабушки Варвары. Дала молока, плакала.

– Дочка моя в Германии. Не пишет. Скажи, чтобы простила меня. И пусть не стыдится.

Записал. Не слова – кровь сердца.

А под Луцком трактор вдруг заглох. Замер. Молчание наступило, будто сама дорога уснула.

Дед вышел, положил руку на капот:

– Господи… если Ты здесь – заведи. Я ведь к Тебе еду.

Постоял. Повернул ключ – и мотор заурчал, как дитя, узнавшее голос отца.

Подъехал дальнобойщик, молча дал канистру.

Другой – хлеба.

Третий просто сел рядом. Посидел. Покурил. Вздохнул. И уехал, ничего не сказав.

На посту ГАИ – молодой лейтенант:

– Дедушка, по какому делу едешь?

– Молиться.

– За кого?

– За всех. За тех, кто просил. Кто не просил. Кто не умеет просить.

Снял лейтенант фуражку, тихо:

– Запишите, пожалуйста. Виктор. Чтобы не ожесточилось сердце.

На шестой день Никифор въехал в Почаев. Лицо – обветренное, загорелое, но светлое, как лик старца. Слез с трактора, встал на колени перед лаврой.

– Матушка… я всех привёз. Все имена. Все боли. Проси за них. А я – как-нибудь.

Вернулся он другим. Тише стал, чище. В храм ходил, как домой. Стоял сзади, клал крест неспешно. И в глазах его было небо – уже по ту сторону времён.

А вскоре – отошёл. Тихо, как свеча, что догорает не от ветра, а от полноты света.

Прошло время. Пришла к нам женщина. Пелагея. Дочь Никифора. В руках – тетрадка, пропитанная запахом солярки и молитвы.

– Батюшка… это папина.

Открываю. А там – имена. Тысячи. Каждая строка – чья-то судьба.

“Иван – за сына… Мария – за мир… Анна – за здоровье матери…”

“Юра – за любовь… Настя – за прощение… Игнат – за силу устоять…”

“Без имени – за всех одиноких…”

А внизу:

“Если кто найдёт – помолись. Не за меня. Я своё уже довёз”.

А потом – юноша пришёл. Глаза – чистые, как родник.

– Я его встретил. На заправке. Он помолился за мою мать. Она исцелилась. Я крестился. Теперь сам служу. Хожу с такой же тетрадкой. Он был… апостол. На тракторе.

Вот и вся история.

Не сказка. Не легенда. А молитва на колёсах. Простой человек с горячим сердцем. И старый трактор, ставший колесницей веры.

Ведь не железо везло его. А любовь.

А мы? А мы – всё ждём чуда.

А оно… едет. Где-то по разбитым дорогам. Скрипит. Но не останавливается.

Потому что молитва – не знает ржавчины.

+

Свеча четырнадцатая

Исповедь Веры Павловны

Когда она вошла в храм, я сперва даже не узнал. Маленькая, сухонькая, в коричневом пальто, застёгнутом до самого горла. Стояла у притвора, как будто боялась зайти дальше, держалась за сумку обеими руками. От нее пахло пылью и табаком. Я посмотрел внимательнее – Вера Павловна, бывшая завбиблиотекой, ещё в советское время отчитывалась за идеологию, гоняла детей с крестиками, ругалась с бабушками, которые шептали молитвы в уголках. Сколько раз мы с ней спорили! А теперь – стоит, глаза опущены, не осеняется крестом.

– Помолиться хотите? – говорю тихо.

Она молчит. Потом – кивнула.

– Исповедоваться… можно?

– Можно, – говорю, – заходите. Только сразу предупреждаю: без суеты. Потихоньку, как с Богом.

К аналою не повёл – сели на скамеечке сбоку, у стенки. Она долго сидела молча. Пальцы вцепились в платок, на губах дрожание, глаза – ни на меня, ни на иконы, никуда. Как будто внутрь себя глядит.

И вот, минут через десять, почти шёпотом:

– Я всю жизнь ненавидела Бога…

Я не перебиваю. Пусть идёт, как идёт.

– Сначала потому что его в нас вбивали. Нас заставляли верить – а я не хотела. А потом… потому что Он молчал.

Я ждал. Она сама продолжила.

– Мне было восемнадцать. Мать лежала, умирала от рака. И я молилась. Не умея. Не как надо, не так. Просто – “Сделай что-нибудь!” А потом – пустота. Не стало матери, не стало смысла. Я стала работать в библиотеке, потом – партсобрания, потом – книжки, конференции, агитбригады. Я думала, что сожгу в себе всё это… а оно жило. Не вера – тоска. Что если Он всё-таки есть – и всё видел?

Она вытерла платком глаза.

– Я ломала детей. Знала, что кто-то дома молится, – вызывала родителей. Стесняла веру. Говорила: “Нет никакого Бога, есть наука”. Я говорила это с дрожью в голосе. Знаете почему?

– Почему? – спросил я.

– Потому что боялась, что Он услышит.

Тут я понял – она верила. Всю жизнь. Только по-своему, по-больному.

– А теперь, – говорит, – никого нет. Ни мужа, ни сына. Книги в библиотеке заплесневели. А мне всё снится, будто я стою одна, и над головой небо… и только тишина. Не молчание – тишина, как внутри гроба. Я просыпаюсь – и хочется закричать.

Она умолкла.

– Вера Павловна, – говорю, – исповедь – не для того, чтобы обвинить себя. А для того, чтобы встретиться. С Ним. Тем, кого вы боялись. Тем, кого ждали.

Она молча смотрела в пол.

– Но я не умею… – прошептала.

– И не надо уметь. Он сам умеет. Вы – скажите. Скажите хоть одно слово от души.

– Прости…

Мы долго сидели молча. Потом она приложилась к кресту робко, неловко, как впервые. Я прочел над ней разрешительную молитву. Она ушла не сразу. Посидела в храме ещё полчаса. Я поглядывал – сидит неподвижно. Только губы шевелятся. Может, читала то, чего не знала. Может, впервые в жизни просто говорила с Ним.

На следующий день она принесла старую книгу. Оказалось – Евангелие. Подаренное когда-то тайно, она хранила его в обложке энциклопедии. Кладёт на стол:

– Можно… мне начать читать заново?

– Не только можно, Вера Павловна, – нужно. Это будет ваша первая настоящая библиотека.

Когда она вышла из храма, вечер уже обнимал село сизым холодком, ветер гнал по дороге клочья дыма от печек. Вера Павловна шла медленно, не оглядываясь. И в этом неторопливом, почти неловком шаге было что-то детское. Не как у пожилого библиотекаря, а как у человека, который только начинает учиться ходить. Только теперь – по вере.