Отец Илия смотрел на них, как на окровавленных птенцов, вывалившихся из гнезда. Не с гневом, а с состраданием.
– Не в ногу с революцией, дети, а в ногу с совестью надо. А совесть – не по уставу живёт.
– Значит, враг, – бросил Степан.
И ушли. А за ними – половина прихода.
Через неделю открыли “Обновленческий храм”. В том же здании, с теми же иконами, но без отца Илии. Вместо него поставили Павла – молодого, гладколицего, говорившего гладко, но с холодом в голосе.
Он служил как читал лекцию. Без слёз, без надрыва, без огня. Иконы перерисовали, кресты сбили. Вместо “Господи, помилуй” звучало: “С нами – время”.
Отец Илия ушёл на задворки, в покосившийся сарай. Там он читал акафисты перед старенькой лампадкой. Приходили старушки, молча кланялись, плакали.
А однажды пришёл и Блинов – пьяный, в пятнах, с расплаканным лицом.
– Прости, батюшка. Я маму вчора хоронил. А Павел – отказал. Сказал, она “контра”.
– Похороним. По-нашему.
– Но ведь ты уже не священник, – прошептал он.
– Я и не был. Только сосуд. А Сила – не уходит. Если ты зовёшь – она идёт.
Потом начались доносы. В деревне говорили: “Отец Илия тайно служит. Молит народ против власти. Устраивает крестные ходы по ночам”.
В одну такую ночь – лунную, тихую, с инеем на стогах – пришли за ним. Без шума. Как за вором.
– За что? – спросил он.
– За несогласие. За старого Бога.
Увезли. Без суда. На станции стоял пыльный вагон. А в храме в это утро впервые зазвучала литургия без Причастия. Павел вышел и сказал:
– Отныне мы – церковь живого труда. Без таинств. Без суеверий. Без попов.
И храм опустел. Не сразу. Но медленно, как умирает дерево без корня.
+
Отец Илия вернулся только через десять лет. Седой, тихий, почти без слов. Приехал на телеге. Зашёл в храм – там склад. Пшеница, трактора, серп и молот.
Он опустился на колени. Не плакал. Смотрел.
– Всё сожжено, – сказал старичок, бывший дьячок.
– А зола – тоже святая, – ответил батюшка. – В ней – память огня.
Он остался жить в бывшей мастерской шорника за селом. Приходили люди – не молиться даже, а просто посидеть в тишине.
И однажды, на закате, в поле, он сказал мальчику, который собирал колосья:
– Бог не ушёл. Он просто перестал говорить громко.
– Почему?
– Чтобы мы стали слушать шепот .
+
II. Обновленческий раскол
(Павел, молодой священник-обновленец)
Меня звали Павел. Так было и в миру, и в семинарии, и в новые времена. Я носил имя апостола, но жил в эпоху, где апостолы – под надзором, а кресты – под снос.
Я поверил: старое умерло. Церковь – больше не опора, а оковы. Мы, молодые, мы – несли Евангелие по-новому: без рясы, без страха, без кадил и запаха ладана.
Меня прислали в Плюты: первый мой приход, первая “свободная община”. Храм – белый, пыльный, и в нём – отец Илия. Он не вышел мне навстречу. Он остался внутри, как страж мёртвого Бога.
– Ты теперь здесь, – сказал Блинов.
– А Илия?
– Отслужил. Пророкам не место в новой земле.
Я вошёл в алтарь. Тихо. Запах ладана, старый антиминс. Мне стало страшно: будто вошёл в сердце, которое ещё бьётся, а его уже режут.
– Служи, – велели.
Я служил. Как умел. Проповеди писал ночью, учился говорить не “о спасении”, а “о социальной справедливости”. Говорил: “Христос был революционером”. Люди слушали. Но не светлели.
Старики не приходили. Молодёжь – смеялась. А однажды, на Троицу, мы с хором пели “Интернационал” вместо “Верую”. И в храме вдруг стало глухо, как в казарме.
Я знал, что Илия тайно служит. У него – в сарае, на иконах – копоть, но в глазах – свет. А у меня – хор, амвон, революционный пыл, но в груди – пепел.
Приходили доносы. Я молчал. А когда его арестовали – не заступился. Не смог. Я ведь был “новый священник”, не священник вовсе, а функция.
Храм стал клубом. Потом – зернохранилищем. Я – остался. Читал лекции. Учился у агитаторов. Говорил: “Мы построим Церковь труда”. Но души – не было. И вера, если она и была – ушла, как изношенная рубаха.
Однажды ко мне пришёл Блинов, пьяный, с грязными руками:
– Павел, мама умерла. Отпой.
– Она была контра.
– Она была мать, – сказал он.
Я не отпел. Не мог. Не знал, как. Не чувствовал слов. И в ту ночь впервые не спал – не от радости, а от стыда.
+
Прошли годы. Меня не сняли – забыли. Всё выгорело. Веры не стало, обновления – тоже. Остался храм. Пустой. И я – внутри, как свеча без фитиля.
А однажды вернулся Илия. Седой, тихий, как пепел.
Он вошёл – не как победитель, а как страдалец. Остановился у алтаря. Помолчал.
– Всё сожжено, – сказал я.
Он улыбнулся.
– А зола – тоже память.
И тогда я впервые понял: не Бог нас оставил. Это мы – ушли. Мы хотели выковать Царство Небесное молотом, забыв, что небо – не куётся.
Я ушёл ночью. Без письма. Без прощаний.
Оставил облачение, книги, табель. Ушёл – в снег, в поле, в себя.
И теперь, когда иду по деревням, я молчу. Потому что слов больше нет. Есть только шёпот. И, может быть, Он там – в этом шёпоте.
+
III. Возвращение блудного
(рассказы деревенского люда)
Вот вы спрашиваете – что было после?
А было вот что: сгорела вера, как солома. Был храм – и нет. Были батюшки – и вон они, по этапу. Одни в лес ушли, другие – в город, третий – в революцию.
А этот, Павел, помним мы его. Молодой, белолицый, как пасхальный кулич. Пришёл с бумажкой, что он – новый пастырь. Голос тонкий, ряса гладкая, а душа – не видно. Службу правил, но – как учитель, не как молитвенник.
– Он книжный, – говорили.
– Он красный, – шептали.
А старики – и вовсе в храм не ходили. Плюнут в землю – и мимо.
Был у нас случай. У Меланки Варфоломеевны муж помер. Она – к Павлу.
– Отпой, батюшка, ну хоть по-человечески.
А он ей:
– Он не зарегистрирован в обновлённой общине.
Меланка на колени:
– Батюшка, да у него же и иконка-то в кармане осталась! Смотри, а он как воск потёк, ушёл, не глядя.
Тогда мы поняли: этот – не наш.
Потом храм отдали под зерно, а после под картошку. Павел стал читать нам, как надо жить по-научному. Учил: Бога нет, есть прогресс.
А бабка Авдотья ему:
– Прогресс у тебя в голове, а у меня в сердце батюшка Илия.
Мы-то не забыли – был у нас отец Илия. Молчаливый, как старый дуб. Говорил мало, смотрел – до нутра. Его сослали. Павел не заступился. Кто не предал – тот молчал. Так и живём: кто с Богом, кто – с властью, кто – ни с кем.
+
А потом – смотрим: идёт кто-то в шинели, борода – снегом седая.
Илия.
Вернулся. Без бумажки, без приказа. Просто пришёл и стал в храме.
Не говорил ничего. Только встал – и тишина стала как перед грозой. Люди шли сами без зова. Даже те, кто годами иконы прятал.
А через неделю – ещё чудо. Павел вернулся. Босой. Глазами – как будто всю Русь проплакал.
Мы не знали: простить ли, прогнать ли.
– Батюшка, – говорит он Илии, – я не молился двадцать лет.
А тот ему:
– Начни с молчания.
Кто-то сказал:
– Вот он, блудный сын.
А баба Стефанидка – сразу:
– Не сын он, а худородок.
А дед Лука ей:
– Да ты бы видела, как он стоял на коленях. Словно на гвоздях.
И правда – стоял. Молился не словами, а глазами. Как будто искал Бога – не в небе, а в Илие.
Слух пошёл: Павел кается. Постится. Ходит к старым, просит прощения. Мы сперва сторонились. А потом стали подпускать.
А вера – знаете, как вода: даже если пересохла, но если в землю впиталась – то оживёт. И так с Павлом стало.
Он теперь с Илией – не как младший, а как страж. На колокольню сам полез, крест чинил. Старушку Кузьминишну исповедал – со слезами.
Селяне уже не спрашивали: кто он. Говорили:
– Был бунтарь, стал монах.
– Был пустоцвет, а стал хлеб.
Когда умер отец Илия – Павел над ним молчал. Не читал, не говорил. Просто стоял. И у всех было чувство, что он теперь – камень у врат храма. Такой, что уже не отвалится.
А вера? Она осталась. Не потому что храм выстоял, а потому что мы выстояли. Со слезой, с кривдой, с покаянием.
Вот так было.
+
IV. Исповедь Владыки
Я вспоминаю Павла.
Был он ещё совсем юн, когда впервые явился ко мне – с глазами жаждущими, с рясой новой и душой, как только что распаханная земля: мягкая, нетерпеливая, уязвимая.
Он говорил горячо, любил цитировать святых отцов через марксистскую призму. Искал не Бога, а правду.
Я слушал – и молчал.
Не потому, что не знал, что сказать. А потому, что есть болезни, которые не лечатся словами, а только временем и болью.
Когда началась буря, я знал: он уйдёт. Уйдёт с теми, кто обещает рай без креста, воскресение без Голгофы, любовь без страха Божия.
Они называли себя “обновленцами”, но в их реформе не было ни духа обновления, ни дыхания Духа. Только человеческая дерзость.
Я не предал.
Я молчал.
Я подписывал указы, отстранял, извергал, благословлял погребения без пения. Я хоронил Единое Тело – каждодневно, по кусочку.
Однажды я видел сон.
Стою я на распутье, в ризе архиерейской, и иду в никуда. Слева – огонь. Справа – лёд. А впереди – крест, тёмный, как молчание Божие. И голос внутри:
“Твой жребий – быть отцом сыновей, которые распинают”.
Проснулся я – и понял: наша боль не в том, что нас предают, а в том, что мы должны продолжать любить.
О Павле узнал от местных.
– Вернулся. Служит с Илией. Кающийся.
Я долго не ездил. Не по немощи. По стыду.
Не мог смотреть в глаза тем, кого не спас, кого не защитил. Кто пал на моих глазах.
Но Господь судит иначе. Прислал мне письмо от самого Павла:
“Владыко, простите. Я жил, как слепой. Я думал, что строю Церковь, а ломал алтарь. Если сможете – благословите”.
Я сложил письмо на груди – и молился.