Свечи — страница 9 из 19

Отец Илия смотрел на них, как на окровавленных птенцов, вывалившихся из гнезда. Не с гневом, а с состраданием.

– Не в ногу с революцией, дети, а в ногу с совестью надо. А совесть – не по уставу живёт.

– Значит, враг, – бросил Степан.

И ушли. А за ними – половина прихода.

Через неделю открыли “Обновленческий храм”. В том же здании, с теми же иконами, но без отца Илии. Вместо него поставили Павла – молодого, гладколицего, говорившего гладко, но с холодом в голосе.

Он служил как читал лекцию. Без слёз, без надрыва, без огня. Иконы перерисовали, кресты сбили. Вместо “Господи, помилуй” звучало: “С нами – время”.

Отец Илия ушёл на задворки, в покосившийся сарай. Там он читал акафисты перед старенькой лампадкой. Приходили старушки, молча кланялись, плакали.

А однажды пришёл и Блинов – пьяный, в пятнах, с расплаканным лицом.

– Прости, батюшка. Я маму вчора хоронил. А Павел – отказал. Сказал, она “контра”.

– Похороним. По-нашему.

– Но ведь ты уже не священник, – прошептал он.

– Я и не был. Только сосуд. А Сила – не уходит. Если ты зовёшь – она идёт.

Потом начались доносы. В деревне говорили: “Отец Илия тайно служит. Молит народ против власти. Устраивает крестные ходы по ночам”.

В одну такую ночь – лунную, тихую, с инеем на стогах – пришли за ним. Без шума. Как за вором.

– За что? – спросил он.

– За несогласие. За старого Бога.

Увезли. Без суда. На станции стоял пыльный вагон. А в храме в это утро впервые зазвучала литургия без Причастия. Павел вышел и сказал:

– Отныне мы – церковь живого труда. Без таинств. Без суеверий. Без попов.

И храм опустел. Не сразу. Но медленно, как умирает дерево без корня.

+

Отец Илия вернулся только через десять лет. Седой, тихий, почти без слов. Приехал на телеге. Зашёл в храм – там склад. Пшеница, трактора, серп и молот.

Он опустился на колени. Не плакал. Смотрел.

– Всё сожжено, – сказал старичок, бывший дьячок.

– А зола – тоже святая, – ответил батюшка. – В ней – память огня.

Он остался жить в бывшей мастерской шорника за селом. Приходили люди – не молиться даже, а просто посидеть в тишине.

И однажды, на закате, в поле, он сказал мальчику, который собирал колосья:

– Бог не ушёл. Он просто перестал говорить громко.

– Почему?

– Чтобы мы стали слушать шепот .

+

II. Обновленческий раскол

(Павел, молодой священник-обновленец)

Меня звали Павел. Так было и в миру, и в семинарии, и в новые времена. Я носил имя апостола, но жил в эпоху, где апостолы – под надзором, а кресты – под снос.

Я поверил: старое умерло. Церковь – больше не опора, а оковы. Мы, молодые, мы – несли Евангелие по-новому: без рясы, без страха, без кадил и запаха ладана.

Меня прислали в Плюты: первый мой приход, первая “свободная община”. Храм – белый, пыльный, и в нём – отец Илия. Он не вышел мне навстречу. Он остался внутри, как страж мёртвого Бога.

– Ты теперь здесь, – сказал Блинов.

– А Илия?

– Отслужил. Пророкам не место в новой земле.

Я вошёл в алтарь. Тихо. Запах ладана, старый антиминс. Мне стало страшно: будто вошёл в сердце, которое ещё бьётся, а его уже режут.

– Служи, – велели.

Я служил. Как умел. Проповеди писал ночью, учился говорить не “о спасении”, а “о социальной справедливости”. Говорил: “Христос был революционером”. Люди слушали. Но не светлели.

Старики не приходили. Молодёжь – смеялась. А однажды, на Троицу, мы с хором пели “Интернационал” вместо “Верую”. И в храме вдруг стало глухо, как в казарме.

Я знал, что Илия тайно служит. У него – в сарае, на иконах – копоть, но в глазах – свет. А у меня – хор, амвон, революционный пыл, но в груди – пепел.

Приходили доносы. Я молчал. А когда его арестовали – не заступился. Не смог. Я ведь был “новый священник”, не священник вовсе, а функция.

Храм стал клубом. Потом – зернохранилищем. Я – остался. Читал лекции. Учился у агитаторов. Говорил: “Мы построим Церковь труда”. Но души – не было. И вера, если она и была – ушла, как изношенная рубаха.

Однажды ко мне пришёл Блинов, пьяный, с грязными руками:

– Павел, мама умерла. Отпой.

– Она была контра.

– Она была мать, – сказал он.

Я не отпел. Не мог. Не знал, как. Не чувствовал слов. И в ту ночь впервые не спал – не от радости, а от стыда.

+

Прошли годы. Меня не сняли – забыли. Всё выгорело. Веры не стало, обновления – тоже. Остался храм. Пустой. И я – внутри, как свеча без фитиля.

А однажды вернулся Илия. Седой, тихий, как пепел.

Он вошёл – не как победитель, а как страдалец. Остановился у алтаря. Помолчал.

– Всё сожжено, – сказал я.

Он улыбнулся.

– А зола – тоже память.

И тогда я впервые понял: не Бог нас оставил. Это мы – ушли. Мы хотели выковать Царство Небесное молотом, забыв, что небо – не куётся.

Я ушёл ночью. Без письма. Без прощаний.

Оставил облачение, книги, табель. Ушёл – в снег, в поле, в себя.

И теперь, когда иду по деревням, я молчу. Потому что слов больше нет. Есть только шёпот. И, может быть, Он там – в этом шёпоте.

+

III. Возвращение блудного

(рассказы деревенского люда)

Вот вы спрашиваете – что было после?

А было вот что: сгорела вера, как солома. Был храм – и нет. Были батюшки – и вон они, по этапу. Одни в лес ушли, другие – в город, третий – в революцию.

А этот, Павел, помним мы его. Молодой, белолицый, как пасхальный кулич. Пришёл с бумажкой, что он – новый пастырь. Голос тонкий, ряса гладкая, а душа – не видно. Службу правил, но – как учитель, не как молитвенник.

– Он книжный, – говорили.

– Он красный, – шептали.

А старики – и вовсе в храм не ходили. Плюнут в землю – и мимо.

Был у нас случай. У Меланки Варфоломеевны муж помер. Она – к Павлу.

– Отпой, батюшка, ну хоть по-человечески.

А он ей:

– Он не зарегистрирован в обновлённой общине.

Меланка на колени:

– Батюшка, да у него же и иконка-то в кармане осталась! Смотри, а он как воск потёк, ушёл, не глядя.

Тогда мы поняли: этот – не наш.

Потом храм отдали под зерно, а после под картошку. Павел стал читать нам, как надо жить по-научному. Учил: Бога нет, есть прогресс.

А бабка Авдотья ему:

– Прогресс у тебя в голове, а у меня в сердце батюшка Илия.

Мы-то не забыли – был у нас отец Илия. Молчаливый, как старый дуб. Говорил мало, смотрел – до нутра. Его сослали. Павел не заступился. Кто не предал – тот молчал. Так и живём: кто с Богом, кто – с властью, кто – ни с кем.

+

А потом – смотрим: идёт кто-то в шинели, борода – снегом седая.

Илия.

Вернулся. Без бумажки, без приказа. Просто пришёл и стал в храме.

Не говорил ничего. Только встал – и тишина стала как перед грозой. Люди шли сами без зова. Даже те, кто годами иконы прятал.

А через неделю – ещё чудо. Павел вернулся. Босой. Глазами – как будто всю Русь проплакал.

Мы не знали: простить ли, прогнать ли.

– Батюшка, – говорит он Илии, – я не молился двадцать лет.

А тот ему:

– Начни с молчания.

Кто-то сказал:

– Вот он, блудный сын.

А баба Стефанидка – сразу:

– Не сын он, а худородок.

А дед Лука ей:

– Да ты бы видела, как он стоял на коленях. Словно на гвоздях.

И правда – стоял. Молился не словами, а глазами. Как будто искал Бога – не в небе, а в Илие.

Слух пошёл: Павел кается. Постится. Ходит к старым, просит прощения. Мы сперва сторонились. А потом стали подпускать.

А вера – знаете, как вода: даже если пересохла, но если в землю впиталась – то оживёт. И так с Павлом стало.

Он теперь с Илией – не как младший, а как страж. На колокольню сам полез, крест чинил. Старушку Кузьминишну исповедал – со слезами.

Селяне уже не спрашивали: кто он. Говорили:

– Был бунтарь, стал монах.

– Был пустоцвет, а стал хлеб.

Когда умер отец Илия – Павел над ним молчал. Не читал, не говорил. Просто стоял. И у всех было чувство, что он теперь – камень у врат храма. Такой, что уже не отвалится.

А вера? Она осталась. Не потому что храм выстоял, а потому что мы выстояли. Со слезой, с кривдой, с покаянием.

Вот так было.

+

IV. Исповедь Владыки

Я вспоминаю Павла.

Был он ещё совсем юн, когда впервые явился ко мне – с глазами жаждущими, с рясой новой и душой, как только что распаханная земля: мягкая, нетерпеливая, уязвимая.

Он говорил горячо, любил цитировать святых отцов через марксистскую призму. Искал не Бога, а правду.

Я слушал – и молчал.

Не потому, что не знал, что сказать. А потому, что есть болезни, которые не лечатся словами, а только временем и болью.

Когда началась буря, я знал: он уйдёт. Уйдёт с теми, кто обещает рай без креста, воскресение без Голгофы, любовь без страха Божия.

Они называли себя “обновленцами”, но в их реформе не было ни духа обновления, ни дыхания Духа. Только человеческая дерзость.

Я не предал.

Я молчал.

Я подписывал указы, отстранял, извергал, благословлял погребения без пения. Я хоронил Единое Тело – каждодневно, по кусочку.

Однажды я видел сон.

Стою я на распутье, в ризе архиерейской, и иду в никуда. Слева – огонь. Справа – лёд. А впереди – крест, тёмный, как молчание Божие. И голос внутри:

“Твой жребий – быть отцом сыновей, которые распинают”.

Проснулся я – и понял: наша боль не в том, что нас предают, а в том, что мы должны продолжать любить.

О Павле узнал от местных.

– Вернулся. Служит с Илией. Кающийся.

Я долго не ездил. Не по немощи. По стыду.

Не мог смотреть в глаза тем, кого не спас, кого не защитил. Кто пал на моих глазах.

Но Господь судит иначе. Прислал мне письмо от самого Павла:

“Владыко, простите. Я жил, как слепой. Я думал, что строю Церковь, а ломал алтарь. Если сможете – благословите”.

Я сложил письмо на груди – и молился.