КЛУБ ЛЮБИТЕЛЕЙ ФАНТАСТИКИ
Вячеслав Глебович Куприянов — наш самый именитый мастер верлибра, свободного стиха. Он переведен на два десятка языков, даже на хинди и китайский. Получил множество международных наград. Блистает на фестивалях поэзии в Кембридже, Роттердаме, Белграде, Мюнстере, Струге, Лас-Пальмасе. Однако мало кто знает, что первые его стихи появились в 60-е гг. именно в «ТМ». В ту пору я заведовал отделом фантастики, вел «Антологию таинственных случаев». И вот однажды в редакции появился крепко сложенный молодец — кудрявый, ясноглазый, немногословный. Бывают же схожие судьбы: оказалось, мы с ним выросли в одном городе — послевоенном Новосибирске. Оба попали в военно-морское училище: он в питерское, я в рижское. Затем очутились в Москве, закончили гуманитарные ВУЗы, пробовали свои силы в литературе. Стихи Вячеслава были сверхсжатые, загадочно-блистающие, как звездная плазма, и мы с удовольствием время от времени публиковали их.
Спустя 30 лет — надо же такому случиться! — Куприянов опять пришел в «ТМ» и принес… фантастическую повесть. Нет, это не проба пера в прозе. Первый фантастический рассказ у него вышел в 1970 г. в журнале «Простор», затем были публикации в сборниках «Фантастика — 80», «Ралли Конская Голова», журнале «Наш современник». А в Германии вышли два романа: «Сырая рукопись» и «Башмак Эмпедокла» (увы, на немецком языке, который, кстати, Куприянов знает в совершенстве, прославившись еще и переводами классиков — Рильке, Гельдерлина, Новалиса, Шамиссо).
Под условным названием «Сверхсветовик» мы помещаем отрывок из его повести «Орден Полярной звезды». Что сказать об этой прозе? Она столь же загадочна и метафористична, как куприяновские стихи. В ней прослеживается легкое, едва уловимое влияние Набокова, Кафки, Булгакова. Даже не влияние. Перекличка. Окликание. Мысленная беседа с классиками, на равных. Куприянов — пантеист, обоготворяющий все живое, — и неживое тоже. Подобно нашим прародителям, древним ариям, он верит, что Вселенная — живое существо. Что цепь миров бесконечна. Что наше краткое земное бытие сопредельно нескончаемому инобытию — со многими невообразимыми воплощениями любого из нас на Земле и на других планетах.
Перед читателем — проза поэта, которому стало тесно в рамках стихотворчества, пусть даже и блистательного. Вырвавшись из этих земных рамок на простор небесный, художник возводит там свои причудливые дворцы воображения. Такую прозу в нынешней фантастике не пишет никто. Ибо в искусстве словозодчества Куприянову равных нет.
Вячеслав КуприяновСВЕРХСВЕТОВИК
Подготовка
Ночью он имел право отдыхать от калейдоскопа дня, где его облик был разбит на множество подобий, где его рот коллекционировал улыбки, по глазам, словно рябь по воде, пробегали проблески разных по оттенкам, но мудрых по сути мыслей. Лицо, уставшее от ликующих, полных надежды взглядов, руки, набрякшие благодарными рукопожатиями. Отнятый от его гортани голос в положенные часы сопровождал ожившие слепки с его лица, обещая зрителям и слушателям то, чего им всем не хватало. Время. Он обещал Время.
Как пчела на обножке принесет в свой улей накопленную цветком питательную пыльцу, так он призван выбрать созревшее на почве истлевших звезд мировое время. Именно он, и никто другой. А они с легким сердцем могут пока продолжать утрачивать свое настоящее время.
Его долго готовили для небывалого подвига. С самого детства, и потому у него не было собственного детства, хотя уже тогда предполагалось, что это добавляет детства всем прочим.
Когда дети носились друг за дружкой, оставляя каждому вероятность догнать другого и в то же время при старании надеясь убежать от любого, он был за пределами этих игр, он должен был тянуться за взрослым наставником, который его вел за собой, исходя из продуманных скоростей, ускорений и внезапных остановок. Когда дети купались, будто они впервые попали в воду, он должен был повторять движения наставника, который, казалось, родился в воде.
Он научился любить землю, отталкиваясь от нее ногами. Он научился любить воду, проскальзывая сквозь нее, подобно обтекаемому существу, для которого голова служит носом. Он полюбил воздух, ибо с ним вдыхал в себя все небо, приобщавшее его к высочайшему огню, до которого ему еще суждено будет дотронуться.
— Дыши, дыши, — подстрекали его наставники, — тебе еще придется не дышать или почти не дышать целую вечность! Он учился затаивать дыхание под водой, и когда он выныривал, то чувствовал не только вкус, но и цвет воздуха, который из синего мгновенно становился красным в его легких, а пройдя сквозь камеру сердца, сгущался и темнел, как терпкое вино, которым его не баловали, но и не лишали с достижением зрелости. Ему исподволь загадывали загадки, старше ли его это вино, или моложе, и насколько, когда ягоды сняли с лозы, какое стояло в ту пору лето, и чем старше он становился, тем более старое вино доверяли ему на пробу. И надо было угадывать местность, где оно родилось, высоту над уровнем моря, удаленность от розы ветров, и все это не для того, чтобы в предполагаемом обществе блеснуть отточенностью праздного вкуса, но чтобы уметь определить, оказавшись в неизвестном краю, что это за край, по запахам, по привкусу надкушенной травы, по заложенной в этой земле толике солнца, по томящемуся именно в том колодце неба настою времени.
Не все из наставников настаивали на том, что время настаивается только в вине, сгущаясь до доступной многим поколениям истины. Однако идея выдержки казалась пригодной для его воспитания, он как бы накапливал время в себе самом, пока сам себя еще никак вовне не проявил, зато он и не выдыхался.
Приятно было сознавать, что время бывает белое и красное, а также розовое, оно бывает сухим, бывает в меру — хорошо, если в меру — сладким, оно приятно бьет в голову, если оно шипучее. Особенно приятно его делить вдвоем, тогда его становится больше даже при самом малом исходном разливе, ибо оно обрастает обходительностью, взаимностью и любовью.
Время, как гроздь, зависит от земли, воды и солнца, от каприза ветра и легкости облаков, оно начинается весной и замирает поздней осенью, и это почти незыблемо. Становясь вином, время зависит от бочки, от пошедшего на ее бока дерева, и уже почти не зависит от безразличной к его вкусу бутылки, в которой самое важное — пробка.
Он знал, что среди теоретических разработок, от которых зависит результат его будущего полета за временем, проблема пробок является наиболее сложной. Уже предполагалось, где находятся залежи времени. Если бы Вселенная имела форму бочки, что не так уж далеко от истины, то время бродило бы где-то на ее дне, а до нас доходило бы только редкими пузырями, их-то мы и транжирим, деля на зоны, века, дни и секунды. Но эта бочка еще и вращается, подобно центрифуге или стиральной машине, потому время завихривается спиралью и отбрасывается на самые края вместе с галактическими туманностями, потому в мощные телескопы, несмотря на чудовищную удаленность, видно, что в этих туманностях заблудилось немало времени, возможно даже и затонуло на дне четвертого измерения. Красное смещение намекает нам не только на разбегание галактик, но и на красный цвет втуне исчезающего времени и на преимущество красных вин по отношению к белым. Он проходил, вернее пробегал все эти научно-небесные соображения, один наставник вел его молча, всегда забегая вперед, а второй, чуть отставая, диктовал ему на бегу скороговоркой то знание, которое не требовало формул и графических иллюстраций. Эти наставники передавали его друг другу, как эстафету, ведь уставали они, вещая скороговоркой, быстрее, чем он, внимающий на бессловесном дыхании. Менялась при этом и тема, например, строение ближайшей вселенной, строение цветка зонтичных растений, поведение пчел в условиях магнитных бурь, пророчества древних атлантов и гипербореев о роли государства Российского в грядущем подъеме Атлантиды, и так далее.
Знание более плотное преподавалось во время плавания, как только он выныривал, чтобы вдохнуть воздух, вместе с ним он проглатывал афоризмы о смысле жизни, вроде того, что человек это гигантски разросшийся сперматозоид, или что человек рожден для счастья, как птица для перелета в Африку; тут же ему называли некоторые мировые константы — постоянную Планка, золотое сечение, число Пи, величину которых он должен был себе вообразить уже под водой, выпуская на поверхность соответствующего объема пузыри, причем никто не мог выдуть квадратный пузырь, что говорило об иррациональности мира и невозможности кубатуры шара.
Следы мудрости отпечатывались в его мозгу гораздо надежнее, чем его собственный след в воздухе или в воде, а ему придется хранить эту мудрость в далеком вакууме, чтобы ее не высосало в пустоту. Снова проблема пробки! И он, будущий сосуд всеобщего нового времени, в отличие от личностей, оставивших в человеческой истории цепочку значительных следов, был включен в сонм бессмертных, еще не совершив заданного подвига. Это было обоснованно, ведь когда он совершит свой подвиг и замкнет кривую своего полета, его встретят, согласно теории относительности, уже другие поколения, и они едва ли будут помнить кого-то из его достойных современников, ибо не будет для них такого свершения в прошлом, сравнимого с его неизбежным подвигом ради их будущего. Вот его еще и увековечивали. Когда с него, еще живого, снимали гипсовую маску, он воспринимал это как очередной опыт затаивания дыхания. Вспышки фотографов предваряли ощущение полета среди недолговечных сверхновых звезд, которые выслаивали из него плоскостной срез за срезом, но были изготовлены и голографические его облики, из которых предполагалось еще соорудить единое монументальное его представление. Со временем, подходя к окну, он сам себе казался своим поясным портретом, распахивая дверь, он вписывался в проем портретом во весь рост; когда он бежал без лыж по снегу, он видел за собой, даже не оглядываясь, след легендарного снежного человека, а море он любил за то, что оно быстро смывало его следы.