Вскоре келья сияла чистотой. Втиснувшись в щель окна, я открыл его. Свежий воздух впервые более чем за полвека ворвался в комнату.
Прочитав канон, я взял с собой облачение старца Варнавы, вино и просфоры, которые промыслительно дал мне архиепископ, и спустился в храм.
Сколько раз я облачался в алтаре перед службой, сколько раз машинально надевал на себя священнические одежды, почти бездумно читая подобающие молитвы! Сейчас все было иначе. С волнением и трепетом я рассматривал поблекшие облачения старца Варнавы. Господи, да им же нет цены! Они расшиты настоящими золотыми и серебряными нитями, украшены не стекляшками, а жемчугом и камнями! Это не жалкие поделки Софринской мастерской. Как случилось, что на них не обратили внимания ни отец Василий, ни Елизавета Ивановна, ни их предшественники, ни вездесущие чекисты, ни лихие комсомольцы двадцатых годов? А может быть, никто из них, полагаясь друг на друга, так и не удосужился подняться в келью старца Варнавы?
Облачения были тяжелыми, как рыцарские доспехи. Возлагая их на себя, я испытывал чувство подъема, пьянящего возбуждения, как воин, готовящийся на брань. Не случайно ведь при возложении набедренника читают: «Препояши меч Твой на бедре Твоей, Сильне». Доспехи и меч! Как герой рыцарской сказки, я обрел их сегодня. Они ждали меня десятки лет. Они были ниспосланы мне свыше, чтобы укрепить меня, сделать неуязвимым для врагов. Это ли не чудо? И разве не чудо то, что облачения, только что казавшиеся ветхими и тусклыми (может быть, потому и сохранились они), вдруг обрели блеск и сияние и при свете свечей заискрились драгоценные камни, ожил, стал чистым и ясным, казалось бы, умерший жемчуг.
Впервые в жизни я служил один в пустом храме.
Я был чтецом и диаконом, певцом и иереем. Я совершал службу неторопливо и размеренно – впереди была целая ночь, а если нужно, и утро. Не было ни малейшей усталости, и не было чувства того, что я один в храме. Наоборот, я почти реально ощущал присутствие в нем великого множества людей, молившихся здесь и год, и сто, и четыреста лет назад. И порою я зримо и явственно различал в полумраке храма вдохновенные лица детей, согбенные фигуры старух, суровые лики мужчин, залитые слезами глаза молодых грешниц. А за ними, в глубине храма, находилась – я знал – моя паства, нынешние жители города Сарска, они должны были быть на моей первой службе, и они были на ней. А еще дальше молились будущие чада Церкви. Господи, что же это? Галлюцинация? Самообман? Или, может быть, прозрение? Ведь если те, кто еще не рожден, присутствуют здесь, значит, храм не будет разрушен, значит, удастся все-таки сохранить его!
Я выходил на солею и, обратившись лицом к алтарю, читал за диакона:
– Миром Господу помолимся!
– О свышнем мире и спасении душ наших Господу помолимся!
– О светем храме сем и с верою, благоговением и страхом Божиим входящих вонь Господу помолимся!
– О избавитися нам от всякия скорби, гнева и нужды Господу помолимся!
– Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Твоею благодатию!
Провозглашая слова ектеньи, я испытывал столь знакомое, на этот раз только многократно усиленное чувство единения с верующими. Я не видел их, я стоял к ним спиной, но я ощущал тысячи устремленных на меня взглядов, грехи и скорби молящихся невыносимым бременем ложились на меня. Стоявшие за мной мучались, страдали, словно не находя спасительных слов, способных вывести их из ада. Я произносил слова, которые пробивали незримую брешь между землею и небом, и в эту брешь устремлялось все то, что бродило, металось и не находило выхода в душах людей.
Я люблю диаконское служение. И хотя иеродиаконом мне довелось быть всего несколько месяцев, об этом времени у меня остались самые теплые воспоминания. Конечно, служение иерея, жреца и пастыря дает особое и, возможно, более полное и глубокое удовлетворение… И все же, что может сравниться с тем чувством, которое испытывает диакон, выступающий перед Богом как предстатель всех страждущих и скорбящих.
Наступил главный момент литургии – Евхаристия, когда происходит таинственное превращение хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы. Я запел Херувимскую песнь. Но удивительное дело – голос мой становился все глуше и глуше, пока я не понял, что лишь беззвучно шевелю губами. Однако Херувимская песнь продолжала звучать. Она звучала на клиросе, и как звучала! Я никогда еще не слышал такого пения. Это пели ангелы, это пели херувимы! Все вокруг преобразилось. Изменилось само пространство. Своды храма стали легкими и воздушными. Они расплывались и колебались как дымка. И невозможно было уже определить реальные формы и размеры храма.
– Приидите, ядите, сие есть Тело Мое, Еже за вы ломимое во оставление грехов! Пийте от Нея вси, Сия есть Кровь Моя Нового Завета, Яже за вы и за многая изливаемая во оставление грехов!
Я причащался Святых Даров. Тело и Кровь Христа становились моим телом и моей кровью. Теплота, возникшая где-то в области моего сердца, разливалась по мне. Восторг охватил меня. Я становился богом, и становились богами все, кто находился в расширившемся до пределов Вселенной храме.
И дерзкая мысль возникла в моем уме, мысль о том, что служение, совершаемое мной, имеет космическое значение, что оно есть выражение вселенского закона, определяющего бытие мироздания. В самом деле, почему законы обязательно должны выражаться в математических формулах и логических умозаключениях?! И неожиданная догадка пронзила меня: до тех пор, пока совершается литургия, Земля будет стоять непоколебимо и Господь утвердит «Вселенную, яже не подвижится».
30 мая
Было уже утро, когда я вернулся в келью. Я постелил на сундук набитый соломой матрац, лег на него и моментально заснул.
Проснулся я часа через два бодрым и полным сил, как будто бы проспал целые сутки, и некоторое время недоумевал: была ли ночная служба или все это мне приснилось – настолько необычными, выходящими за рамки реальности были мои впечатления. Вспомнились все события прошедшего дня: приезд в областной центр, прибытие в Сарск, храм, келья, старец Варнава и, наконец, служба – она была!
Я поспешно встал, съел вместо завтрака просфору и направился в горисполком – благо он находился рядом, по другую сторону площади, которая раньше наверняка называлась Соборной.
Стоявший у дверей горисполкома милиционер бросил испуганный взгляд на мою рясу и наперсный крест и попросил (именно попросил, а не потребовал) пропуск, паспорт или партбилет. Ни того, ни другого, ни третьего у меня не оказалось. Милиционер растерялся. Мой «экзотический» вид лишил его дара речи. С обычным посетителем он не стал бы церемониться, но перед ним был не обычный посетитель. Поэтому милиционер, поколебавшись, вызвал дежурного по горисполкому. На того я произвел не менее сильное впечатление. Он некоторое время молча смотрел на меня, а потом вдруг сел, точнее, рухнул на стул, стоявший возле столика со служебным телефоном.
– Что вам угодно? – наконец спросил он.
– Нанести визит вежливости соседям и вручить свои верительные грамоты.
Лицо дежурного вытянулось от удивления. Глаза его расширились, но постепенно они стали сужаться, приобретая холодный металлический блеск, рука потянулась к телефону, и мне стало ясно, какая страшная мысль родилась в его голове. Я поспешил достать свои верительные грамоты, то бишь письмо уполномоченного Совета по делам религий. Дежурный настороженно взял бумагу. Взгляд его не то чтобы смягчился, а просто утратил напряженность, а лицо приняло снисходительно-презрительное выражение.
– Сегодня суббота, неприемный день, – брезгливо скривив губы, произнес он.
– В таком случае могу ли я попросить вас передать эту бумагу кому следует?
Дежурный задумался, затем набрал трехзначный номер телефона.
– Валентин Кузьмич, к вам посетитель, поп… с письмом из области… Хорошо.
Положив трубку, дежурный раздраженно промолвил:
– Я же сказал: сегодня неприемный день. Вас вызовут, когда нужно будет. Письмо оставьте.
Официальная часть моей программы на сегодня была завершена.
Теперь мне предстояло навестить регента церковного хора. Он жил в центральной части города, недалеко от Соборной площади, в огромной коммунальной квартире.
Поднявшись по «черной» лестнице на второй этаж, я оказался в темном, лишенном дневного света коридоре. Из общей кухни и туалета разносились жуткие миазмы. По коридору с дикими криками бегали и разъезжали на велосипедах дети. Вышедшая из кухни и чуть было не столкнувшаяся со мной старушка, увидев меня, от неожиданности перекрестилась, а затем, придя в себя, спросила:
– Вы, наверно, к Георгию Петровичу? Плох Георгий Петрович, батюшка, плох. Вот уже неделю лежит, не встает. Митька-пострел, ну-ка покажи батюшке дверь Георгия Петровича.
Митька подкатил ко мне на трехколесном велосипеде.
– Батюшка, дяденька, тетенька, – пролепетал мальчуган (священника в длинной рясе он, конечно, видел впервые), а потом ему вдруг стало смешно, он весело рассмеялся и крикнул: – Поехали!
Георгий Петрович лежал на высокой кровати с металлическими спинками, украшенными блестящими никелированными шариками. Он лежал на спине неподвижно, с закрытыми глазами, руки его были скрещены на груди. Перед ним на коленях стояла пожилая женщина и горько причитала. Мое появление не могло не удивить ее, но вопросов она не стала задавать, а только сказала:
– Проходите, батюшка, умирает Георгий Петрович. Будете соборовать его?
При этих словах Георгий Петрович открыл глаза и, не поворачивая головы, взглянул на меня, взглянул с наиживейшим интересом, разительным образом контрастирующим с обликом умирающего человека и всей атмосферой в комнате. Но тут же вновь закрыл глаза.
– Как вы себя чувствуете, Георгий Петрович? – спросил я.
Ответом мне был лишь тяжелый вздох.
– Позвольте представиться: иеромонах Иоанн, настоятель вашего храма и вашего прихода.
– Какого храма? Какого прихода, батюшка? – простонал Георгий Петрович.