Через час всё это великолепие уже рассыпалось по горам, выискивая, куда спрятался осторожный беюк-адам.
Среди сумятицы и праздничного кружения Семён легко сумел отделиться от основной толпы, но остаться в полном одиночестве ему не удавалось, один из слуг шемхала всё время находился поблизости.
— Туда! — крикнул Семён, продираясь сквозь заросли барбариса. — Слышишь? Собаки ведут вверх по ущелью, значит беюк будет уходить через обрыв. Здесь мы его и переимем!
На мгновение Семён забыл, что говорит это, чтобы погасить возможные сомнения, с чего бы это знатный гость отъезжает в сторону. Настоящий охотничий азарт овладел им. Сто человек ловят беюк-адама, и лишь один Семён догадался, куда пойдёт зверь!
Что-то шелохнуло в густом кустарнике, Семён вскинул лук, нежно свистнула стрела, и в ответ среди сплётшихся ветвей взметнулась безобразная фигура, покрытая густой бурой шерстью. Доезжачий метнулся вперёд, стараясь прикрыть господина выставленным копьём, но, вздыбив коня, остановился, ибо увидел, что его помощь была бы излишня и, значит, оскорбительна. Стрела верно нашла жертву, беюк-адам катался по камням, хрипел, размазывая лапами кровь, и наконец пополз, цепляясь слабеющими пальцами за камни и издавая хнычущие звуки.
Семён, нагнувшись с седла, смотрел вниз. Беюк-адам уже не казался страшным, он умирал. Умирал больно и трудно, как всякая тварь, которой хочется жить. Глаза его, прежде жёлтые и круглые, наполнились мукой и казались совсем человеческими.
Почему у всякого страдающего существа проявляется человеческий взгляд?
Семён встретил этот взгляд, и в душе всплыли слова: «Не хочу больше причинять зла правоверным». А кто есть правоверный среди сущих? Для себя всякая вера права, и всякое дыхание славит господа. Жил большой человек беюк-адам в кизиловых чащах на склоне горы, любил свою подругу, растил мохнатых детишек, и если делал кому вред, то безгрешно, сам того не понимая. И так длилось, покуда не привалила толпа маленьких хищных людишек, кичик-адамов, и вот большой адам умирает, пропоротый смертельной тростинкой. А ещё вспомнился бородатый разбойник Сеид; как стражник дразнил его беюком… Много ли разницы между тем беюк-адамом и этим? Если вдуматься, то этот жизнь прожил достойней.
Короткая судорога скривила губы Семёну. Это ж надо придумать — за свою жизнь он пролил крови — озеро наполнить можно, а тут над зверем разгоревался! Видно, на всякого верблюда найдётся последняя соломинка.
— Займись! — крикнул Семён доезжачему и рванул коня в галоп. И лишь через минуту сообразил, что охотник мог понять приказ единственным образом — добить зверя и доставить тушу в лагерь.
«Ах, чтоб!..» — Семён хлестнул камчой, стремясь найти облегчение в скачке. Конь откликнулся гневным ржанием. Семён швырнул камчу на землю. «Не хочу больше причинять зла правоверным!» О душе пора позаботиться!.. Где та душа?..
Конь мчался по каменистому склону, меж колючих зарослей, топча жёлтые огни железницы и кустики неопалимой купины. Урони в неё искру — в ответ пыхнет мгновенное пламя, но тут же угаснет, и куст останется, каким был прежде. Таким же негоримым пламенем полыхал сейчас Семён.
Опомнился он, когда конь вынес к неширокой горной речке. Вода шумела по камням. На том берегу лежали такие же склоны, росли такие же кусты, что и по эту сторону реки.
Семён потряс головой. Куда его занесло? Что за река? Неужто Сунжа? Другой здесь поблизости нет. Но тогда, значит, на том берегу кончаются земли шаха и начинается Россия — Терская украина. Знал конь, куда скакать, верно доставил дурного всадника.
Семён прислушался. Рога и сурнай-карнаи гудят где-то в запредельном далеке, а здесь царит безлюдная тишина. Оно и правильно, кому охота бродить вдоль немирной границы?.. Значит, осталось перейти на тот берег, и нет больше властительного везира, а есть чёрный мужик. На этом берегу слава, почёт и довольство, на том — неведомая тропа. Много ли на свете людей, которые перейдут реку, избрав чёрный жребий? И всё-таки недаром сказано: «Кая бо польза человеку, аще мир весь приобрящет, душу же свою отщетит». Значит, надо идти, не корысти ради, а во спасение души.
Как был, в богатом парчовом халате, зелёной чалме с золотым пером — знаком высшей воинской власти, — с богато убранной саблей на поясе, Семён пересёк реку. Арабский скакун, непривычный к горным рекам, вздрагивал и нервно вытанцовывал на месте.
— Ну что ты, малыш? — Семён похлопал коня по шее, стараясь успокоить, спрыгнул на землю, наклонился посмотреть, не поранена ли конская бабка неошлифованным краем речного валуна. Это движение спасло ему жизнь: свинцовая мушкетная пуля вжикнула в двух вершках над согнутой спиной и звонко расплескалась по камням.
— Держи бесермена! — вразнобой закричали несколько голосов. — От реки отсекай!.. Утечёт!
На склоне показалось четверо всадников. Трое размахивали пиками, в руках четвёртого дымился татарский мултук. Подскакивая в сёдлах, казаки быстро приближались. То есть, конечно, они приближались быстро, если смотреть пешему человеку, благородных кровей араб в полмига оставил бы их позади. Но бежать от людей, к которым так долго стремился, Семён не хотел. Он стоял, положив ладонь на луку седла, и улыбался, глядя на гарцующий разъезд.
— Пикой его не тронь, халат попортишь! — орал приотставший стрелок.
— Да вы что, хлопцы?! — крикнул Семён. — Креста на вас нет!
Казаки разом остановились, поражённые русской речью.
— Ты гляди, — поудивлялся один, — да он никак из наших? А мы думали — шемаханец приблудился. Они у нас и скот уводят, и людей, так и мы им той же монетой платим.
— Свой я, на Русь еду, — подтвердил Семён. — Чуть не всю жизнь на Востоке отбыл, и вот — привёл господь домой…
Семён не договорил, качнулся и упал на землю.
— Так-то лучше, — произнёс один из казаков, пряча обратно в рукав освинцованный шар кистеня, — а то вытащил бы саблю, возись тогда с ним. Да и ускакать мог. Ну-ка, глянем, хлопцы, чего он с собой везёт…
Семён открыл глаза. Мутно в них было, и звон плыл в голове, не давая сообразить, что же приключилось. Болело темя, и вспомнилось вдруг, как десять лет назад лежал в кибитке, так же страдая от ран. Неужто всё ещё едем к великолепному хану?
Боль набегала вместе со звоном, хотелось закрыть глаза и вновь провалиться в потусторонний мрак, но неудержимая тошнота, начавшая сотрясать тело, не давала забыться. С трудом оклемавшись, Семён огляделся. Никого рядом не было, тати скрылись, уведя с собой коня. И не было ни сабли, ни денег, ни дорогой одежды — в одном исподнем оставили его лихоимцы. Как же такое могло случиться? Ведь не первый год живёт на свете ходжа Шамон. И вдруг, словно не знающий жизни молокосос, повернуться спиной к разбойнику! У него же на морде написано, кто он есть перед прохожими людьми, да и не скрывали казаки своего промысла. Верно говорят — старый, что малый. Разомлел от родного говора.
Что же теперь делать? Вернуться в Тарки, объявить, что ограблен разбойниками, лишился всего и сам едва жив остался? Шемхал переполошится — это же позор для владетеля перед всеми правоверными, что собинного гостя, приближённого великого хана на его земле догола раздевают… Сразу всё появится: и деньги, и одежда, и новый конь. Сабли, конечно, такой уже не нажить, да много ли в ней корысти, на старости лет? Хватит уж, повладел, попроливал кровушки.
Да, конечно, так и должно делать. Заново обрядиться, а потом снова по-воровски бежать через границу, и тут уже следить в оба, чтобы и близко русского духа не было. Так будет по-умному… вот только с души воротит от этакого ума. Кто скажет, не господь ли это гордость смиряет, чтобы приобретённое не покрыло ржавчиной сердце? Или просто такой прилунился ему жребий: голый с Руси уходил, голый на Русь вернулся. Видать, придётся в родных краях милостыней побираться.
Семён поднялся, отёр с бороды кровь и блевотину, выискал в кизиловых зарослях сухую палку — в помощь ослабевшим ногам, и поплёлся на полночь, туда, где ждала родина.
Плохо шлось, трудно. Голова нестерпимо болела, каждый медленный шаг отдавался в затылке, хотелось ощупать темя, проверить, да не расколота ли башка напрочь, так что мозги текут на дорогу, пятная пыль.
«Не дойду, — отвлечённо, как не о себе, подумал Семён. — Тут мне и лежать…»
— …Алла!.. — дальним отголоском донёсся крик муэдзина.
Боже, и здесь от них спасения нет! Звонко как вопит, зовёт правоверных к намазу. Попробовали бы христиане этак в турецких или же персидских краях шум подымать — мигом бы и сами священники, и колокола лишились бы языков. А православные слушают бусурманские призывы и терпят.
— …Алла!.. — летит над колючими зарослями призыв. — Молитва лучше иных дел!
Тропа вывела к невеликой татской деревушке. Мазанки с плоскими крышами, чахлые сады, бахча… Облупленная от старости мечеть пустая стоит при дороге — никто не пришёл на тщетный призыв.
Семён уже не шёл, тащился как раненый беюк-адам, стремясь лишь забиться в какую ни на есть щель, чтобы не подыхать прямо на дороге. Уже ни о чём не думая, свернул к мечети. На стук калитки вышел горбатый сторож, с испугом уставился на небывалого прохожего. То ли нищий пришёл, то ли бай — не разберёшь… Спутанные седые волосы запеклись кровью, нижняя рубаха из драгоценной хорасанской бязи, что дороже шёлка и белей виссона, разодрана и заляпана грязью. Сквозь прореху ясно виден висящий на шнуре медный крест с непонятными буквами — не арабскими и не русскими.
— Защиты и покровительства… — прошептал Семён, ухватившись за калитку, чтобы не упасть.
Сторож попятился, но, помня закон, ответил:
— Во имя Аллаха всемилостивейшего!
— Аллах акбар… — произнёс Семён прежде, чем тьма поглотила его.
Три недели таинственный прохожий пролежал в балахане, выстроенной позади мечети. Всё это время горбатый Мамед-оглы ухаживал за ним, кормил жидкой кашицей, менял на разбитой голове повязки. Приходил мулла, приносил целебную мазь с толчёной викой и аристолохией, сидел у постели, качал головой, слушая бред на семи языках. На вопросы Мамеда-оглы, что за обрезанный христианин к ним явился, отвечал коротко: «Аллах велик!» — а когда Семён чуть оклемался, велел отпустить его, не расспрашивая ни о чём. Всё равно Аллах знает сердце человека, а люди не знают. На дорогу Семёну дали немного просяных лепёшек на кунжутном масле и какую ни есть рванину, прикрыть наготу.