Светлые века — страница 4 из 94

– Что ж, это значительное достижение. Теперь ты такой же, как все.

– Как кто?! – пискнул я.

Мама снова наклонилась. Положила свои теплые почерневшие руки мне на колени, и в конце концов я был вынужден поднять глаза. Она одарила меня непостижимой улыбкой.

– Ты должен быть доволен, Роберт. Не разочарован. Это доказывает…

– Что?!

Я кричал и был готов расплакаться. В обычных обстоятельствах мне светила быстрая взбучка и томительный час взаперти, чтобы «поразмыслить над своим поведением», но сегодня, похоже, мама понимала, что причины истерики залегают очень глубоко и – как бы все ни выглядело со стороны – в ней имеется определенный смысл.

– Испытание – часть жизни всех живущих в Англии и Брейсбридже. Оно демонстрирует, что ты достоин стать гильдейцем, как отец, как я достойна быть гильдейкой. Оно демонстрирует… – Взгляд голубых маминых очей плавно скользнул куда-то в сторону. Тусклый отблеск пламени за моей спиной породил красные искры в недрах ее радужек. – Демонстрирует… – Мама немного отстранилась и потерла уголок рта костяшками, потому что испачкала пальцы, пока занималась полировкой. – Демонстрирует, что ты растешь.

– А как же все те истории, которые ты мне рассказывала?..

– Они для летних вечеров, Роберт. Взгляни-ка на улицу – разве не видно? Скоро зима.


Потом был бессменик, и отец Фрэнсис стоял в дверях церкви Святого Уилфреда, кивая своей пастве и раздавая нам, помазанным слюной детям, белые кушаки. Втиснувшись на передние скамьи, мы толкали друг друга локтями и рассматривали свежие раны. На нас взирал свысока бородатый Господь Старейшина в мантии, величайший из гильдейцев, чей образ неуклюже отобразил в мраморе местный ремесленник. Началось пение, и я принялся разглядывать позолоченный потолок и унылые витражи вдоль стен. Георгий с видом скучающе-презрительным бесконечно убивал своего дракона. Святые претерпевали жуткие пытки во славу своих гильдий.

Вероятно, отец Фрэнсис произносил одну и ту же проповедь в каждый День испытания, и его певучий голос, летящий над церковными скамьями, был всем знаком, будто колыбельная. Затем нас, детей, одного за другим позвали к алтарю. Я протиснулся вдоль сидящих, когда пришел мой черед, и ухитрился не зацепиться кушаком за алтарную ограду, но в тот миг, когда мне впервые в жизни вручили чашу со священным вином, а отец Фрэнсис зачитал небесные обетования, мои мысли были далеко. Я чувствовал, как на меня глядит паства и как ритмично грохочет земля под ногами. Я видел на серебряном ободке чаши следы губ других детей. Я гадал, что случится, если выплюнуть вино. И все же проглотил терпкую красную жидкость с содроганием. Все случилось именно так, как мне рассказывали: я узрел небеса, где есть лишь одна великая гильдия и не нужно трудиться, где поезда из чистого серебра мчатся по бескрайним злаковым полям, а крылатые корабли бороздят облака. Я понял, почему регулярное посещение церкви вызывает привыкание – в тот самый миг, когда нагрянули ошеломляющие видения, сообразил, что их подмешали в спиртное в эфирированном чане.

II

Мое имя Роберт Борроуз, я родился в Брейсбридже, округ Браунхит, Западный Йоркшир, на исходе августовского шестисменника в семьдесят шестом году третьего великого цикла Индустриальных веков. Я был единственным сыном и вторым ребенком в семье младшего мастера из Малой гильдии инструментальщиков. Брейсбридж в то время был городком среднего размера, раскинувшимся на берегах реки Уити. Он был по-своему процветающим и, возможно, неотличимым от многих других северных фабричных городков на взгляд тех, кто видел его мельком из вагонов скоростных поездов, проносившихся через наш вокзал без остановки, хотя, по крайней мере, в одном отношении кое-чем выделялся. Дербишир мог похвалиться угольными месторождениями, Ланкашир – мельницами, Дадли кишел фабриками, Оксфорд – господами в плащах, ну а в нашем конкретном уголке Англии все живое покорилось эфиру, и любой тогдашний гость Брейсбриджа неизбежно подмечал удивительный – и как будто несуществующий – звук, который пронизывал городок насквозь. Этим ощущением все мы, местные жители, пропитались до мозга костей, оно определяло нашу суть.

ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ!

Так грохочут эфирные двигатели.

Водяные мельницы на холме Рейнхарроу, приводившие в движение первые эфирные двигатели Брейсбриджа, давно застыли; их колеса и поршни проржавели, мельничные омуты обмелели, разбитые окна технических помещений таращились на большие фабрики, пришедшие на смену. В долине неизменно царили дым, шум и зарево печей. На ярусах «Модингли и Клотсон» дервишами крутились регуляторы, шипели шкивы и гремели цепи. Огромная вертикальная ось – безупречная, как бриллиант чистой воды, но толстая, как корабельная мачта, и в десять раз тяжелее – углублялась в землю на триста футов, считая от Машинного яруса, и вращалась, передавая усилие на Центральный ярус далеко внизу, где уши и легкие всех работяг неустанно терзало гулкое, сводящее с ума громыхание тройных поршней эфирных двигателей, обслуживанию которых они – да и весь Брейсбридж в том или ином смысле – посвятили свою жизнь.

Выходящие из расколотого камня три поршня из стали и гранита с ревом двигались туда-сюда – ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ! – вытягивая эфир. Соединенные с этими поршнями волокна машинного шелка, тонкие, как паутина, уносили вещество на поверхность. Там энергия рассеивалась в мутных водах первого из множества пробуждающих бассейнов, затем перемешивалась и фильтровалась до тех пор, пока последние флаконы не упаковывались в освинцованные ящики, которые увозили медленными поездами на запад, восток и север, но преимущественно на юг, через всю Англию, чтобы использовать одним из десяти тысяч допустимых способов, чьи благие результаты, к моему неизменному удивлению, загадочным образом не достигали самого Брейсбриджа.

Конечно, раньше говорили, что тогда мы все воспринимали эфир как нечто само собой разумеющееся, но в Брейсбридже как нечто подобное воспринимали сам процесс его добычи: грохот стали, вой заводских гудков, оповещающих о начале и конце смены, топот мужских ботинок, скрежет машин, сажу на стирке и – помимо всего, превыше всего – подземный гул двигателей. Он утрамбовывал муку в кладовке и перекашивал половицы в передней. Разбивал цветочные горшки и покрывал глиняную посуду трещинами. Рисовал узоры в пыли, как в песке на морском берегу, и порождал радужные блики, пляшущие на крупицах жира в сливках. Тайком переставлял фарфоровых собачек на каминной полке, пока они не разбились, упав на каменную плиту перед очагом. ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ! Звук этих двигателей был у нас в крови. Даже покидая Брейсбридж, мы увозили его с собой.


Дом, в котором я жил, третий по счету из одинаковых строений на Брикъярд-роу, по одну сторону от которой простирался крутой спуск, поросший тощими березами и уводящий к нижнему городу, а по другую – множество испещривших верхнюю часть Кони-Маунда улочек с названиями, включающими – роу, – бэк и – уэй, – простоял большую часть Третьего индустриального века к тому времени, когда мои родители сюда переехали. Когда Брейсбридж находился на пике нового расширения, такие типовые дома, обращенные друг к другу фасадами, разделенные двориками, переулками и гофрированными крышами уличных туалетов, считались наиболее эффективным способом размещения рабочих, необходимых для обслуживания новых подземных двигателей, которые в тот период строились с целью разработки эфирных жил глубокого залегания. Помимо моего собственного закутка на чердаке, на каждом из двух этажей было две комнаты, хотя устройство дома всегда казалось более замысловатым, поскольку он изобиловал причудливыми уголками, нишами и чуланами, а также был оплетен трубами. Ядром, откуда исходила большая часть тепла, запахов и шума, наполнявшего мой чердак, была кухня, где, в свою очередь, доминировала чугунная плита. Над плитой обычно висели тряпки, ботинки на связанных шнурках, пучки шалфея и ивовых веток, кусочки сала и ветчины, обмякшие пузыри водяблок, мокрые пальто и все прочее, нуждающееся в сушке, а дубовый стол взирал на это безобразие из темного угла, словно соперничающее божество рангом пониже.

Наверху находилась хозяйская спальня, которую занимали родители, и комнатка моей старшей сестры Бет. Задняя часть дома выходила на север, из узких окон открывался вид только на стены, мусорные баки и глухие переулки. На самом деле мне повезло с каморкой на чердаке, расположенном спереди. Это была моя личная территория. На Брикъярд-роу жили друг у друга на голове. Стены были тонкими, пористые кирпичи пропускали дым, запахи, голоса. Где-то всегда плакал ребенок, кричал мужчина, рыдала женщина.

Как и множество супружеских пар, обитающих в Кони-Маунде в тесноте нижних уровней грандиозной человеческой пирамиды, которая и поныне определяет общественное устройство в Англии – самую малость повыше несчастных мизеров, не входящих в гильдии, – мои родители стоически переживали годы труда и рутины. Над каминной полкой в гостиной висела старая фотография, сделанная в день свадьбы. Она была так испорчена сажей и сыростью, что молодожены словно погрузились в воду; и действительно, они как будто затаили дыхание, напряженно позируя под ветвями бука рядом с церковью Святого Уилфреда. Как давно это случилось – до Бет, до меня. У отца не было усов, и залихватски оттопыренный локоть вкупе с тем, как он обнимал мать за талию, наводили на мысль, что у этого молодого человека вся жизнь впереди. Мать была в венке из фонарницы и тонком кружевном платье, ниспадающем на траву пенными волнами. Эта воистину красивая пара – даже на мой неопытный взгляд они выглядели слишком молодо для мужа и жены – познакомилась в «Модингли и Клотсон», большой эфирной фабрике на Уитибрук-роуд, вокруг которой вращался весь Брейсбридж. Моя мать переехала в городок с захиревшей семейной фермы в Браунхите, а отец последовал примеру собственного родителя и вступил в Третье низшее отделение Малой гильдии инструментальщиков. Если верить моей матери, их пути м