Свидетель — страница 1 из 50

Владимир БерезинСвидетель

Издательство Азбука®

* * *

Летопись будничных злодеяний теснит меня неумолимо.

Исаак Бабель

Пусто и хорошо. Нет обязательств. Лучшая профессия – Родину… Что? Даже само слово пишется непонятно – то ли с большой буквы, то ли с маленькой. Бога нету, или всё же Он есть, судя по происходящему – всё же есть, но я уже никакой не капитан. Да и был им случайно, по воле отца. Вернее, я запа́сен, запасён, положен куда-то до новых времён. Государство только что поменяло имя и съёжилось. Но новые времена – непонятны, никто не знает, придут ли они, не придут, никому не известно, какими они будут. Запас портится, запасные спят, солдаты гуляют с пастушками, дерутся с парнями, всё больше амуниции исчезает в кладовой шинкаря. Слава богу, война кончилась, говорят селянки, нянча сорных солдатских детей. Кто ты после окончания похода? Пора по домам, варить старухам по пути кашу из топора, травить байки, балуясь чужим табаком. Но это обман, недоразумение, война высовывается из рукава, будто припрятанная шулером карта. Государства хранят вечный мир, воюют только люди, только люди несут ответственность за будничную кровавую возню. С благословения и без они начинают улучшать жизнь, взяв в руки оружие. Любая драка совершается из лучших побуждений. История эта вечна, скучна, она повторяется с точностью до запятой, уныло ведя счёт истреблённым. Даже количество крови в человеке остаётся прежним – две трёхлитровые банки – так же, как и века назад. Война гудит, как судно в тумане, её не видно, но она рядом. Не спрашивай о колоколе, он устал звонить. Боевая сталь ещё в руках, она не покидает этих рук, и не остывают ни рукоять, ни клинок, только согреваются они по-разному. Если нельзя драться по-крупному, дерутся по-мелкому. Войска не распущены, они просто застоялись. Начала у войны нет, а есть только продолжение. Кем ты стал, кто ты есть во время этого продолжения, приближающегося, как «Титаник», и айсберг уже неподалёку. Шинкарь вытаскивает заложенное оружие из погреба и раздаёт – своим или чужим. Остаётся лишь сочинять письма до востребования.

Я начал черкать что-то на обороте карты – прямо в поезде. В поезде писать было странно – сложно и просто одновременно. Сложно – потому что качает, неудобно, карандаш клюёт бумагу. С другой стороны, всегда есть о чём: вот в тамбур вошёл небритый парень и тут же, отвернувшись к запотевшему окну, вывел на стекле по-русски: «Джохар».

Нужно записать и это.

В вагоне уже давно воцарился особый запах – полежавших варёных яиц, вчерашней котлеты, потных детей и несварения желудка.

Это мир, где одинокому не дадут пропасть, поднесут ему помидорчик, насыплют соли на газетку, одарят картофелиной во влажной кожуре.

В этом мире стучали друг о друга какие-то незакреплённые детали, хлопала дверь тамбура.

Впрочем, я ехал и ехал, валился под колёса ясный солнечный день – мелькнули купола Спас-Андроньевского монастыря, засуетились от поездного ветра банки и бумажки на склоне, блеснули крыши гаражей в зоне отчуждения.

Меня сморило, и сразу же явилось видение – адские врата, железные, огромные, с колючей проволокой поверху, а вокруг был лай конвойных собак и крупа, несущаяся в лицо. Но не меня охранял конвой, а я сам был им. Хотя всё ехал и ехал, ночь окутывала мир, побаивался я таможенников и пограничников и не знал, чего хотят они от меня. Ехал подальше от любви и от дел. В школе я так мечтал поехать в Венецию зимой – поехать на поезде, через все многочисленные границы, поехать так, чтобы меня будили пограничники всех крохотных стран, пятная мой паспорт разноцветными печатями. Я жил неподалёку от вокзала и, торопясь на электричку, видел прицепной вагон на Венецию – точно такой же, как остальные зелёные вагоны, но с этой сказочной табличкой на борту.

А этой весной я выходил на холодные перроны, смотрел – не пахнет ли югом. Вот вывалился из вагона на перрон бодрый старикан и, тупо глядя в пространство, раскатисто произнёс:

– Граждане куряне, все ли вы с…

Тут он оборвал стих, а постояв молча, пропел:

Пиво жигулёвское,

Розовые раки —

Приходи ко мне, девчонка,

Я живу в бараке.

Итак, писать очень трудно. Так бы я хотел начать, но начал с того, что никакого Крыма нет.

Его, собственно, не может быть.

Не известно никакого доказательства его существования.

Все имеющиеся косвенны и напоминают известное «корабль, удаляясь, исчезает за линией горизонта, значит…»

Это не значит ничего.

Географические карты доказывают существование сотен городов, и некоторые из них даже с миллионным населением. Где, например, город Свердловск? Между тем ни на какой карте не найдёшь рая или ада, в существовании которых уверено огромное количество людей.

Итак, Крым существует лишь в воображении, но я медленно приближался к нему.

Я видел, что свободного места в поездах стало мало.

Люди везли что-то важное – и для себя, и для других, но меня это не очень занимало. Поезд был набит странными людьми. Они, как казалось, одиннадцать месяцев занимались каким-то глубоко противным им делом и наконец, усевшись на вагонные полки, приступили к другому, настоящему.

Мои попутчики не понимали смысла моего перемещения. Меня несли не средства транспорта, а средства перемещения согласно жёлтому плацкартному билету.

Цыганки напрасно звенели своими монистами, сверкали золотыми зубами, и напрасно грязные босые дети, плача, плясали на жарком станционном асфальте – я знал всё, что со мной будет. Взгляд оставлял их внизу, ниже двойного железнодорожного, закрытого на вечную зиму окна. Вот они переместились с его левого края на правый, исчезли. Их громкие крики ещё слышны, но звук колёс становится громче.

Перемещение – вот ключевое слово, между тем думал я.

Хотелось что-нибудь записать, всё равно что, записать, заменяя общение со спутниками. Впрочем, спутников у меня уже давно не было, были только попутчики.

А с попутчиками давно перестал я желать общения.

Во время этого долгого перемещения одиночество следовало за мной.

Но вот я наконец достиг мыса Тарханкут, где степь обрывается в море, а вода плещет в скальные ниши.

Сверху, сквозь прозрачную воду, были видны камни на дне и зелёные пятна водорослей.

А над всем этим жили, двигаясь подобно гигантским насекомым, радиолокационные антенны, и каждая раскачивалась, вертелась по-своему, в разных плоскостях.

Я смотрел с обрыва на склон и заходящее багровое солнце. Что-то рвалось в самом сердце, и казалось, что нужно запомнить навсегда или записать это что-то.

Но долго такое состояние не может длиться, снова нужно было выходить к людям.

Вблизи Тарханкута я пристал к лагерю религиозных людей.

Они были мало приспособлены к полевой жизни.

Странно в ней беззащитными.

Я чинил им палатки, орудуя кривой иглой, и разговаривал о вере.

Были хозяева в этих разговорах похожи на тренированных пилотов в нештатной ситуации. Мгновенно перебирали заученные варианты реакции, а когда становились в тупик, отсылали к братьям по вере – по месту жительства оппонента.

Я отвечал им чужой фразой, чтобы не спорить. Приятель мой, объёмный чудной человек, слоняясь по Москве за однокурсницей, задумчиво повторял: «Непросто это, Татьяна, непросто…»

Эту фразу и я печально тянул, вздыхая, в ответ на тягучие речи этих свидетелей высшего знания, – и значило это, что не спорю, но и не соглашаюсь.

При этом я думал про себя о том, как красиво и метафорично имя этих людей.

Свидетели.

Как многозначительно это название и как странны эти люди.

Лагерь напоминал пионерский – с дежурствами, первой группой, второй группой, какими-то начальниками. Пробираясь в ночи между палаток, я видел, как они ведут при скудном свете переносных лампочек свои политзанятия.

– А на это, – слышался голос невидимого инструктора, – нужно рассказать притчу о жучке. Дело в том, что…

Море гремело в двух шагах от палаток. На полоске песка, заглушаемые прибоем, разговаривая, стояли две маленькие девочки.

Одна твердила другой:

– И весь этот мир подарят нам там!

А другая отвечала, сообразуясь с какими-то пророчествами:

– Но этих звёзд мы больше не увидим…

И неведомая мне самоотверженность была в словах этой маленькой девочки, неведомый подвиг. Дескать, эти звёзды так красивы, но, если так надо, я готова проститься и с ними.

Но я был далёк от этих жертв, и они мне не нравились.

Пришлось покидать их лагерь в темноте, и это тоже похоже на метафору.

Была ночь, и лагерь спал. Как и все эти дни, грохотало море, и неравномерными вспышками бил маяк с мыса. Я взвалил на себя рюкзак и, перешагивая через растяжки палаток, пошёл к дороге. Автобусы не ходили, а путь до ближайшего городка мне предстоял неблизкий – километров тридцать.

Пока я шёл, начало светать.


Потом, сменив автобус на троллейбус, попал я на шоссе к морю, там жил один мой знакомец. Он обитал в убогом домике, похожем на школьный пенал. Пенал имел крохотные отделения для карандашей-отдыхающих.

Прислонив рюкзак к стене, я приоткрыл дверь.

Он спал ничком, как убитый солдат. Много кто в моей жизни спал так.

Мы с ним путешествовали из одного конца полуострова в другой, окунаясь в духоту автостанций и подъезжая на попутках. Местный поезд, задыхаясь, вёз нас спиной вперёд по степи, мимо пересохших озёр и жухлой травы.

Вместо названия единственной станции было написано: «Кафе „Встреча“». Это было указание на будущие знакомства.

Сидя на обочине, мы разглядывали виноградники, утыканные бетонными палочками. Поля эти были похожи на плантации растущих телеграфных столбов – совсем пока маленьких, белых и чистых.