СвиноБург — страница 4 из 27

А Серега Крот, который подавился макаронами на третий день возвращения из армии... Вся кухня была декорирована тем, что он ел... Его уже похоронили, а макароны все выметались и выметались из разных уголков кухни...

А Витька Жарик и его дружок Игорек, они завалили одного типа неместного в клубе и уехали, и их нашли... Через пять лет Игорек освободился без зубов, а Витька Жарик, Витька, здоровый как буйвол, еще остался и стал как скелет... Как мумия... Игорь говорит, что ТБЦ у Витька, «тубик», говорит, «леса и дожди, дожди и леса... Вот и вся хавка...»

А другой Игорь, которого я любил издалека, который был во мне как смерч, который работал на бойне, его смех, его обнаженные плечи, грудь, его пупок, его длинные ноги, по щиколотку в розовой, как рассвет, воде... Он стоит передо мною по щиколотку в рассвете, со шлангом в руке, и голова его склонилась...

И в коровью тушу бьет струя, и туша незаметно сползает по накату все ниже и ниже...

Он потом повесился на дверной ручке в хирургии... Какая хрупкость! Какая красота и какая хрупкость!

Невидимое течение несет их все ниже и ниже.

Кто из нашего класса остался? Только девочки, ставшие матерями.

Где Серега Курмай, который напился на выпускном и посрал со школьной крыши?..

Где Андрюха Ковалев? Он угонял лошадей. Где он теперь?..

Где Саня Шмайсер, который говорил, что в колготках ходят только бляди?..

Где мы все? Где?..

Плывущие вниз со шприцами, торчащими из изъеденных тел, с ножами в руках, и раны, раны... Эти раны как крупные цветы... И они плывут, усыпанные цветами... Бессердечие... Ха-ха-ха!!! Эта ослепительная звезда, единственная звезда на моем небе, папа, ты прав, но она как тысячи тысяч звезд, она ослепительна!

Подростки, которые зарезали того матроса в Марселе.

Он тоже плывет по этой реке... Постаревшие от смерти лица тех, кто были подростками, взрослые лица, расслабленные мускулы лиц, плывут они тихо и медленно, как бревна погибшего дома... Они не моют уже ног на ночь... Они не смеются... Не дергают девчонок за косы... Не ходят на танцы... Их сносит течением, прибивает к берегу... Как одинокие рыбы, они стоят, приткнувшись к ногам живых...

Амин, Поль-Венсан и его бабушка, у которой в руках шарф длиной в двадцать лет и который уже не умещался в комнатке, этот шарф волочется за нею по темной воде... Мать Поля-Венсана, снимающая чулком шкуру с кролика. Ее улыбка, обнажающая десны, и обнаженная плоть кролика...

Я сижу, обхватив башку, на кровати, посреди городка, имя которому Бессердечие. Мое мертвое поколение, мои мертвые, мальчики мои, мои сестры, мои собаки и кошки на асфальте, раскатанные, как коврики, воробьи, мертвые крысы, снегири, иволги, синицы и пустельги, ястреба и пересмешники плывут по этой реке!..

Это как падение огромного дерева. Как медленное падение гигантского дерева. Как седой волос мертвой матери в старом шарфе. Как ее старый лифчик в руках отца и его глаза. Глаза, полные ужаса. Она тогда уже умерла! А он, только увидев этот лифчик, понял по-настоящему!

Я тогда открыл ее шкаф, и все вывалилось! --- Не лазь туда! --- Ну что тебе там надо! ---

Он отшатнулся в ужасе!

Горы тряпья, кучи маек, вязаные носки с дырами, старье, истлевшие шарфы, таблетки нафталина. А поверх этой кучи лифчик матери.

Отец отпрыгнул, как ошпаренный! Он уставился на него, будто это была змея!

В этом лифчике было так много смерти... Я начал все собирать, быстро запихивать обратно! А он стоял рядом. Он ждал!

Я отложил, отодвинул лифчик. Если он хочет, пусть возьмет его! Незаметно! Без объяснений! Без слов! И он взял его. Я заметил быстрое движение.

Он сразу успокоился. Это было так грустно...

Мы молчали потом на кухне. Стемнело, а мы сидели без света, вдвоем... Он был готов зарыдать.

Но сдерживался, слезы только наплывали, и это дрожание губ... Может, если бы кто-то научил, он бы просто сидел, а слезы пусть себе текут...

Но никто не научил. Всегда какое-то содрогание, а не очищение.

Черт, я будто обкурился насмерть! Я помню волос матери в своей тарелке.

Ничто не стоит то рыдание, которое можно сдержать!

Иногда я думаю, что нет никаких поколений...

Толян, по кличке Кузнечик. Это ему подходило как дистрофику кличка Жирный! Остаточные явления полиомиелита. Он мне показывал язык, ставил его поперек. Я был в восхищении! Он смеялся косо...

--- Я уже таким родился --- Прихрамывая вышел из матери! --- Она была в шоке --- Я был отличный танцор! --- Пританцовывая, хватался за все мягкое --- За все, что пахнет женщиной! — Сестренка от меня шарахалась --- Ей повезло, она оказалась не в моем вкусе --- А может, и не повезло --- Я с нее трусы стягивал, когда приходили хахали ---

Он так и танцевал. Вместе со старухой матерью. А потом она устала танцевать и умерла, а Толян танцевал один! Соло. «Жизнь — это танец!» — приговаривал он. И он исполнил свой танец на табуретке! Он был неутомим! А потом сошел с этой табуретки и повис... Без света, в полной тишине...

--- Жениться?! --- Рожать детей? --- Она будет ходить перед глазами --- Туда-сюда! --- Топ-топ-топ --- Скрипеть кроватью?! — И так каждый день? --- Каждую минуту что- нибудь? --- Надо то, надо се! --- А одежда? --- Всегда море тряпок! --- Я в нем не выплыву! --- Всякие губочки, штучки, бутылки, все готово упасть, мой стакан с зубной щеткой не выдержит! --- Уже пробовал! --- Никак! ---

«Ну конечно, он может себе позволить курить с фильтром... Он живет для себя!»

Он трогал, щупал, совал во все мягкое, двигал там, скользил, все быстрей, быстрей, и с содроганием покидал, совал снова и снова покидал, и все пританцовывал...

По утрам на рыбалке он мочился в реку долгой длинной струей. Казалось, он стоит с удочкой. Посмеиваясь, оглядывался. Девушка выползала из палатки. Всходило солнце. Струя падала, он мне подмигивал. Таким я и помню его: на фоне рассвета, с долгой длинной струей, на берегу реки.

-------------------------

-------------------------

Запах зимы...

Я играл на полу. Оказывается, я уже родился! Ползаю по полу с железными машинками. Они громыхают. Стоит только родиться, и ты уже приносишь проблемы.

Пол был покрашен в желтый цвет. Я ковырял его и держал во рту куски краски.

Щели в этом полу мне казались огромными. Улегшись на брюхо, прижимался щекой к этим щелям и затихал. Оттуда веяло землей.

«Не лазь туда!» «Держите его!» «Он провалится!» «Да куда он провалится?!» «Живот не пустит!» «Ха-ха-ха!»...

Замерев над щелью, я так мог лежать часами. Дед, хитровыебанный воспитатель, быстренько все понял. В самые трагические моменты, когда он даже не мог напиться из-за моего рева, дед просто подносил меня к этой щели. Просто клал на пол и тихонько отваливал. Это срабатывало. Я затихал, роняя слезы в подпол. Это место стало первым моим тайником. Что там я прятал? В первую очередь — перья. Да-да, перья. Я их тащил отовсюду. Подбирал везде, где ступала нога и брюхо. Даже в парикмахерской я умудрялся соскочить со стула и броситься на улицу. Там перекатывалось воронье перо. Оно грозило смыться. Я учился подкрадываться к предметам. Они были были живые. Ким Сан Хо, старый кореец парикмахер, переглядывался с дедом. Он стоял стоял на скамейке, маленький, с жесткими волосами торчком, с ножницами и разинутым ртом. Я его быстро перерос.

--- Одеколон? --- Ты хочешь, чтобы приятно пахло? ---

Я вращал глазами. Дед отобрал перо, чтоб я не ковырялся им где попало.

--- Нехуй делать, Ким! --- Одеколон! --- Ты еще ему кудри завей! ---

Ким смеялся, и дед смеялся. Я вращал глазами, как обезумевший. Глядя на себя в зеркало парикмахерской, я старался съебаться. Хождение туда стало утонченной пыткой. Я смотрел на дедушку Кима, на своего деда, они там, в зеркале, были такие забавные... Разговаривали, кивали, ржали, сопели, чесались, всхрапывали, махали руками, щелкали пальцами себя по горлу. В общем, вели себя как взрослые.

--- Ну, как? --- Тебе нравится? --- Посмотри туда ---

Я закрывал глаза и щупал башку. Кивая, как болванчик, я старался скатиться с кресла. Эти ебаные удушающие простыни...

Два старика ржали. Хотя какие они были старики тогда... Все вокруг были тогда в самом расцвете.

Хотя для детей все старые. Дети чувствуют упадок. Никому не заметный, начинающийся упадок. Когда меняется запах, ты чувствуешь его, к тебе нагибаются, тебя берут и подбрасывают... Стоит только посидеть тихо и посмотреть на них, ты остаешься таким одиноким, таким спокойным... И ты чувствуешь эту горку жизни, с которой все они уже бегут, думая, что поднимаются... Ты вдруг ловишь их блестящие глаза, они смотрят внимательно, и что-то касается их... В такие моменты взрослые чувствуют этот свист времени в ушах... Их блестящие от смерти глаза мечутся снова и снова, а ты растешь не по дням, а по часам... И глаза твои незаметно учатся смотреть и не видеть, а ноги — бежать вниз быстро-быстро...

Так вот о перьях... Я их прятал в тот тайник. Натаскивал и просовывал в щель. Жирный птенец, я тосковал по гнезду.

Вчера на прогулке на плечо упало перо. Плавно спустилось, не маховое, а маленькое, с груди вороньей. Я его зажал в кулаке.

Жан-Ив, моргая, стоял и пялился, когда я открыл кулак. Кто знает, можно иметь перо в камере?! Его можно понять. Закона о перьях в камере не существует.

Он кивнул и, усмехаясь, закрыл за мной дверь.

Я сижу, взяв перо за стержень. Близко поднес его к глазам. Пусть, мне все равно, конечно, Жан-Ив наблюдает. Еще один псих из восточных стран... Пусть думает что угодно. Сам я не встречал ни одного нормального человека. Мы сидим за столом... Мы в клозете... Мы болтаем по телефону... Кто-то «вскрылся»... В нас происходят войны.

Мир полон безумия. Хотя одного нормального мне удалось вспомнить. Другое дело, что он был полностью парализован! В коме! А так он был абсолютно нормален! Лежал и неподвижно пребывал... Кого он беспокоил?! А все носились вокруг, всхлипывая. Лучше б чесали ему бока! Или танцевали!