Свирель — страница 4 из 67

— Окаянный! Бог тебя за все это накажет! Что издевки-то надо мной было: и руки смотрел, и ноги смотрел, и на спину смотрел, и глазам своим бесстыжим волю давал!..

Афанасий шел рядом, молчал и сознавал, что невестка его была права и что если бы ему раньше рассказали обо всех этих мытарствах, то он ни за что не поехал бы в город и не стал бы связываться с бабами. Федосья плакала. Прохожие оборачивались и с сожалением смотрели на нее, а Афанасию было стыдно за ее слезы: могут подумать, что это он ее обидел.

— Перестань, Федосья, — сказал он ей, — Не режут ведь! Э, да пропади она пропадом та и лавка! Что канители-то одной!

Пришли к барыне, передали ей записку от доктора и паспорт, и для Федосьи началась новая жизнь.

— Вы же, барыня, за ней наблюдайте, — сказал Афанасий на прощанье. — Долго ли до греха? Бабенка молодая!.. Денег ей на руки не давайте...

Он получил два рубля вперед, простился и ушел, и когда за ним затворилась дверь, то Федосье показалось, что теперь для нее все кончено и что вместе с уходом свекра для нее уже прерывается навеки всякая связь с деревней и с тем маленьким существом, которое осталось теперь так далеко одно, на руках чужих для нее людей, и которое было для нее теперь дороже всего на свете.

Ее ввели в детскую, и в первое время все для нее было чуждо: и ледащий мальчик, сосавший ее грудь, и молодая барыня, у которой не хватило для него своего молока, и пища, и тот костюм, в который ее нарядили. Ее Эраст не шел у нее из ума, виделся ей по ночам, когда ей удавалось заснуть сидя, и те шелковые ленты, которые спускались у нее с кокошника вдоль спины, производили на нее такое же впечатление греха, как и тогда, когда ей случалось оскоромиться. Мальчик был беспокойный, кричал по дням и по ночам, так что ей едва удавалось заснуть какие-нибудь два-три часа за целые сутки. Сидя в детской и до глубокой ночи мерно катая взад и вперед коляску, которая заменяла собою деревенскую люльку, она прислушивалась иногда к доносившимся из столовой разговорам и смеху хозяев и гостей, и ей казалось странным, как это люди могут так долго сидеть за едой, так весело смеяться и так много есть и пить. Ее удивляло также и отношение молодой барыни к своему ребенку. Она часто ездила в гости и в театр, поздно возвращалась домей, и то, что связывает обыкновенно мать с ребенком — кормление, — по-видимому, только развязало ей руки, и она большую часть своего времени стала отдавать чужим и, по мнению Федосьи, редко занималась с ребенком. Для него было нашито много нарядов, разных капоров, чепцов и салопчиков для гулянья, но ребенок все время плакал, очевидно нуждаясь в них столько же, сколько и Федосья в лентах, спускавшихся у нее с кокошника. И стало ясно для кормилицы, что между ребенком и матерью не было той именно правды отношений, которая возможна только между кормящей и младенцем, и что она, Федосья, для ребенка теперь была в миллион раз важнее и дороже, чем вся окружавшая его обстановка и чем даже его родная мать. С каждым днем Федосья все больше и больше привязывалась к своему питомцу, и если бы она могла теперь иметь при себе еще и своего сына, то считала бы себя счастливой. Перед каждым кормлением, по приказанию врача, она должна была машинкой сцеживать часть своего молока, и ей так было жалко выливать его зря, без всякого употребления, в то время как ее мальчишка теперь, быть может, сидит голодный. Всякий раз ей хотелось броситься перед барыней на колени и выпросить у нее позволения привезти сюда и сына.

После первого месяца к барыне пришел из деревни Афанасий за деньгами, и Федосья очень обрадовалась ему. Он пришел пьяненький, и когда барыня выдала ему меньше, чем он ожидал, он принялся скандалить.

— Нешто так можно? — возмущался он. — За целый месяц только три с полтиной! Коровье молоко и то дороже! Эх, господа!

— Да ты пойми, Афанасий, — объяснила ему старая барыня. — Два рубля уже ты взял, да три с полтиной за адресный да за больничный сбор, не считая прописки...

— Господа! Нешто такие господа бывают? Ай да господа!

Барыня убежала из кухни, а вместо нее вошел барин в халате. Он молча взял Афанасия за плечи, повернул его и вытолкал за дверь.

— Отдай деньги! — кричал на лестнице Афанасий и стучал кулаком в кухонную дверь. — Говорю тебе, отдай деньги!

Вскоре он умолк, и радость Федосьи сменилась печалью: так она ничего про сына и не узнала! По ее просьбе барыня написала от нее на деревню письмо насчет Эраста, но ей ничего не ответили, и только, когда на следующий месяц приехал Афанасий за деньгами и бухнул барыне в ноги, Федосья узнала от него, что мальчик был чем-то болен, но чем именно, так она толку и не добилась. Он больше был занят тем, что и за этот месяц ему приходилось на пять рублей меньше, так как необходимо было Федосье купить башмаки и калоши.

— Грызь, грызь, надо быть... — объяснил Афаласий. — Бесперечь кричит. Надо быть, не жилец он на белом свете. Недаром как только родившись, то чихнул один только разок. Да и глазки словно бы мутные какие...

У Федосьи замерло сердце и глаза наполнились слезами. Бедный мальчик! Он имеет родную мать, но ее отняли у него, продали ее другому, самые деньги улетучиваются куда-то сквозь пальцы, на какие-то адресные и больничные билеты и на резиновые калоши, которые все равно не понадобились бы ей в деревне! Нет, она бросит все, своего питомца, барыню, она не посмотрит на своего свекра и полетит сейчас же к сыну!

— Барыня, отпустите меня к сыночку...

— Да ты с ума сошла, Федосья! — испугалась барыня. — На кого ж я оставлю Володю? Нет уж, пожалуйста, ты не выдумывай пустяков... Не пугай меня!..

— Да какие же это пустяки, барыня?.. Отпустите христа ради...

Федосья расплакалась и долго не могла успокоиться. Барыня встревожилась, что теперь испортится у нее молоко и что у Володи будет болеть животик, и дала ей капель. А сама вышла к Афанасию и просила его припугнуть Федосью. Выпивши семь стаканов чаю на кухне, Афанасий вызвал к себе невестку и со всего размаху ударил ее по щеке.

— Слушайся барыню! — крикнул он. — Она наша благодетельница.

С чувством тяжкой обиды Федосья возвратилась из кухни в детскую и, низко склонившись над ребенком, так, что почти вся уходила в коляску, горько заплакала, а чтобы не выдать своих слез, стала напевать над ребенком песню. И это пение со слезами показалось и ей самой чем-то неприятным; она сдержала себя, вытерла слезы и стала покрывать мальчика поцелуями в глаза, в щеки, в грудь, куда попало.

По весне поехали на дачу, но только не туда, где жили в прошлом году, а дальше. Ехать приходилось все-таки через Федосьину деревню. С трепетом и с замиранием сердца она ожидала того дня, когда наконец погода дозволит выехать с маленьким на дачу. Наконец солнце засветило ярче, так что и в городе стало хорошо, и все тронулись в путь. Для Федосьи это был светлый праздник. Точно она несколько лет пробыла в ссылке и получила наконец право возвратиться на родину. Она с наивной радостью смотрела из окна вагона на поля, луга, на скот, выпущенный на пастбище, на полуразвалившиеся избы мелькавших мимо деревень. А когда доехали до станции и дальше отправились в путь уже в тарантасах, ей так вдруг захотелось соскочить на землю, снять башмаки и босиком пробежаться по траве или целый день походить за сохою по влажной борозде, чтобы вокруг нее летали грачи, а там вдалеке, на бровке, стояла бы люлька и в ней лежал бы ее сынок Эраст! Нет, не один Эраст, а и Володя!

«Теперь они все одно что братья», — думала Федосья.

Пора была рабочая, все сеялись, и, когда тарантас подъехал к Федосьиной деревне и она вылезла из него и стала подниматься в горку, ее не встретил решительно никто.

— Смотри же, Феня! — крикнула ей барыня. — Больше часу не сиди!

Федосья побежала вдоль улицы и, звеня на бегу монистами, не могла наглядеться на свою деревню. Ленты от кокошника развевались у нее по сторонам, за нею гналась собака и лаяла, а она все бежала и бежала. Цыплята с маткой прыснули у нее из-под ног в разные стороны, и только один голубь долго еще семенил перед нею, прежде чем вспорхнуть и улететь. Вот изба Маши-иволги, вот здесь живет Дуня-большая, а вот и их изба. Сейчас она увидит своего сына...

С замиранием сердца она отворила дверь и вошла в горницу. В ней никого не было. На полу сидел маленький ребенок, с необычайно тоненькой шейкой и впалыми щечками; он макал корку черного хлеба в чайную чашку с водой и сосал ее. Вся мордочка его была обмазана хлебом; бледненький, с светящимися насквозь ушками, он поднял головку и посмотрел на мать ярко-голубыми глазами. У него давно уже не были подстрижены ноготки, и рубашонка была не то коленкоровая, не то ситцевая, от грязи нельзя было понять. Сердце сжалось у Федосьи, и глаза наполнились слезами.

— Ерастик! — воскликнула она. — Светик ты мой! Здравствуй!

Он серьезно посмотрел на нее и улыбнулся на ее кокошник.

Она схватила его на руки, прижала к сердцу и, вытащив полную грудь, стала ее совать ему в рот. Вот когда и она его накормит!

Мальчик испугался, неслышно заплакал и не принял груди: отвык.

Она подозрительно посмотрела на него и посадила его обратно на пол.

«Да мой ли это? — подумала она и испугалась самой себя. — Словно бы мой, а словно бы и не мой... Ах, грех какой!.. Сама своего ребенка не узнала... Не наказал бы бог!»

И она села на лавку и стала поджидать.

Вошла вскоре бабка Анна, начались расспросы, ахи, охи. Ребенок действительно оказался сыном Федосьи. Поставили самовар, напились чаю. Федосья вылила остатки кипятка в корыто, разбавила холодной водой и вымыла Эраста. Дали ему молока и уложили спать. А тем временем час уже прошел, и надо было пешком отправляться к господам в усадьбу. Федосье ужасно не хотелось уходить, жаль было расставаться с сыном, но делать было нечего, она поцеловала его, перекрестила, отозвала бабку Анну и сунула ей в руку серебряный рубль.

— Побереги его, бабушка! — сказала она, и слезы потекли у нее по щекам. — Я тебя не забуду.