Свирель — страница 6 из 67

И он налил себе еше рюмку и опять закусил крошкой.

— Статистика говорит, — продолжал он, — что на каждые десять тысяч человек приходится один каторжник... Это закон природы... Стало быть, за нас с тобой теперь кто-нибудь там, на Сахалине, отдувается... работает. И только потому, что мы с тобой на свободе. Та же статистика говорит, что один алкоголик приходится на восемь тысяч человек, — и перст судьбы указал на меня. Из восьми тысяч только на одного меня, и безнадежно. Понимаешь? На одного. Выходит, что, не будь нас с тобой, людей несчастных, не было бы счастья на земле. Ты понимаешь идею искупления?

— Туманно... — отвечал Егоров.

За стеной так сильно кричал ребенок, что трудно было разговаривать.

— Ты идешь по улице, — продолжал Алексей Назарыч, — ты видишь эти громадные дома... Их владельцы имеют их только потому, что есть люди, которые их не имеют вовсе. Внутри этих домов ты видишь счастливую мать, это потому, что есть матери несчастные. Когда я гляжу на больницу, мне стыдно, что я здоров, что другие за меня болеют, как болею я сейчас за других... Это закон больших чисел! Это великая мировая воля!

Он вскочил на ноги и взялся за голову.

— Господи, господи! — воскликнул он. — Зачем так безжалостно судьба назначает одних к счастью, других к несчастью?

Он закрыл лицо руками и заплакал.

— Успокойтесь, Алексей Назарыч... — сказал Егоров.

— И всякий раз, как мне запить, — всхлипывал Алексей Назарыч, — я мечусь из стороны в сторону, я умоляю бога, я говорю ему: «Да минует меня чаша сия», но кому-то или чемуто нужно, понимаешь — нужно, чтобы я, существо разумное, богоподобное, запил, и этот кто-то или что-то овладевает мной и стихийно тянет меня к стакану. И я ослабеваю и падаю, падаю, падаю и в то же время радуюсь, что восемь тысяч человек сейчас трезвы, счастливы, ведут порядочную жизнь, и только потому, что вместо них алкоголик — я! Я! Понимаешь? Один я на восемь тысяч человек!

И он хлопнул себя кулаком по груди.

— И только тогда, когда я напьюсь и отрешусь, наконец, от себя самого, от преследующего меня моего я, когда я порываю с окружающим меня внешним миром, — я начинаю сознавать себя частью мирового организма и свою душу частью мировой души, я успокаиваюсь немного и говорю: «Да будет воля твоя!» Ты понимаешь? Наши страдания нужды им, этим сытым, счастливым, довольным жизнью, а наша награда там... там... где-то далеко, когда мы умрем и сольемся с мировою душою. И нет у нас надежды на земле. Теперь ты одинок, несчастлив, но пока ты не отрешишься от самого себя, пока ты не признаешь себя — не человеком, нет, а частью вселенной, пока ты не признаешь, что так надо, что так требует закон большого числа, до тех пор ты будешь или жалок, слезлив и ничтожен, или же запьешь, как я.

Алексей Назарыч упал головою на локти и зарыдал.

Егоров взял шапку и, молча, не прощаясь, вышел в переднюю, оделся и стал спускаться с лестницы.

Он шел по улице и мысленно повторял: «Да будет воля твоя! Да будет воля твоя!», но что-то внутри его говорило, что для него еще не все потеряно, что у него есть дочь и что, как бы велика ни была сила большого числа и как бы ни была права статистика, он употребит все свои усилия к тому, чтобы отвратить от дочери, быть может, уже намеченный на нее удар судьбы, и что если не в руках человека смерть, то в его руках счастье его ближних и отказываться от счастья делать это счастье, подчиниться року и подставить выю под дамоклов меч судьбы — это значит признавать себя не частью мировой души, а слабым, ничтожным, трусливым... И кто знает, быть может, Алексей Назарыч меньше ослабел бы от дум о несчастье, чем от самого несчастья, если бы любил жену, не тяготился семьей, имел немножко воли, привязанности хоть к одному ребенку... Нет, пока существует это прелестное существо, эта худенькая нежная девочка, которая спит теперь безмятежно в своей кроватке, Егоров знает, для чего ему жить, и он будет стараться жить. И для него стало ясно, что все несчастья в мире существуют не для оправдания счастья других, а для того, чтобы свое личное счастье казалось святее и выше. Так бывало в детстве: когда он постился весь великий пост, пасха казалась ему святее и выше, чем теперь. И для тех людей, у которых осталась еще в сердце привязанность хоть к одному живому существу на свете, для тех еще стоит жить, есть цель жизни, и какие бы выводы ни делала статистика с ее законами больших чисел, они не положат оружия, не покорятся судьбе и будут работать, добиваться, жить... И пока на свете существует надежда, хотя бы маленький ее луч — на земле не будет места предопределению, року, закону болышого числа!

И Егоров посмотрел на эти громады, высившиеся по обеим сторонам улицы, на эту толпу, стремившуюся куда-то, несмотря на поздний час, на этот муравейник, в котором бился пульс жизни всей России, и бодро взглянул в глаза своему грядущему, которое до этого его так ужасало.

Он поднялся к себе и тихонько, на цыпочках, прямо из передней прошел в детскую. На столе горел ночник, и громко стучали часы, и нянька лежала на своей кровати, укрывшись с головой. Егоров подошел к кроватке Софки и нагнулся к ней через решетку. Она лежала на спинке, закинув ручки за головку и рассыпав волоски по подушке. Он обхватил ее тельце и стал покрывать ее горячими поцелуями. Она открыла глаза, отстранила его ручкой и заснула снова.

— Уйди, папа... — сквозь сон пробормотала она.

Прочь наследственность, вырождение, дамоклов меч большого числа! Егоров докажет, что он сильнее их и что если он был бессилен против смерти, то счастье его близких, его дочери в его руках и он создаст это счастье!

Мало ли людей, для которых еще стоит жить!


Гришка


— Телушка аль бычок? — спросила бабка Пелагея.

— Бычишка, — ответил Федор и опустил на пол, около печки, маленькое, мокрое, только что облизанное существо с белым пятнышком на лбу и с белым носом, смотревшее круглыми большими глазами.

Гришутка слез с полатей и подскочил к теленку. Боже мой, какая радость! Маленький, беспомощный теленок лежал, подобрав под себя ножки и уткнув мордочку в землю.

«Бэ-э...— вдруг замычал он.— М-м-м...»

— Ишь какой голосистый! — сказал Федор. — Ладно, успеешь.

— Соломки бы подослать ему... — закряхтела бабка Пелагея. — А погода-то... Так и метет, так и метет, а день-то базарный...

— Гринька! — крикнул Федор. — Принеси-ка охапку соломы!

Гришутка в одной рубахе, в валенках выскочил на двор и возвратился с пучком соломы. На плечах и на голове у него висели снежинки. Батюшки мои, теленок! Никогда этого раньше не бывало!

— Затворяй дверь! — крикнул на него Федор. — Что слюни-то распустил?

Гришка вернулся, затворил дверь и положил под теленка солому.

— Какой маленький, — сказал он. — Тятька, гляди: языком в ноздри достает!

Вошла мамка Федосья с кувшином и тряпкой. Тряпку повесила на печь, а кувшин надела вверх дном на ухват и приткнула к уголку.

— Убрала корову... — вздохнула она. — К Василию Сергеичу сходить бы муки купить, теленку болтушку сделать, а то молока-то до вечера не будет... Молозиво одно... Ты бы послал Гришутку.

Федор надел полушубок и пошел в лавочку сам.

— Погода-то, погода... — закряхтела старуха. — Так и метет, так и метет! До вознесенья-то, чай, и не доедешь!

Гришутка склонился над теленком, присел на корточки и долго-долго смотрел на него. Потом погладил его и липкую, мокрую руку обтер о рубаху.

— Мамка! — воскликнул он. — Какой чудной!

И засмеялся.

Пришел из лавки отец с мукою, мать наболтала ее в воде, вложила в миску кулак, оттопырив один палец, и сунула этот палец в рот теленку. Он схватил его и зачмокал, потянув в себя и болтушку.

— Мамка, дай я, — сказал Гришутка.

Он тоже оттопырил палец, и теленок и его палец забрал к себе в рот и засосал, и какое-то странное ощущение пробежало вдоль спины у Гришутки.

Запищал младенец в люльке. Федосья подошла к ребенку и, захватив в рот муки, сделала из нее и из слюней тесто и втиснула его ребенку в рот.

— Ах ты, пачкун! — заворчала она и, взяв с полу тряпку, вытерла ею в люльке. — Наказание, право...

И положила ребенка на прежнее место. Он попищал немного и умолк.

Затем обедали черным хлебом, кислым молоком и серой кислой капустой, причем все следили друг за другом, как бы кто-нибудь не съел больше. Потом от нечего делать спали долго. Часов в семь Федор пошел в чайную лавку того же Василия Сергеича, в которой в чайниках вместо чая подавали водку, и домой вернулся пьяный. Огня не зажигали весь вечер и рано улеглись все спать. Всю ночь ребенок громко кричал, так что Федосья часто вынимала его из люльки и качала на коленях, причем сама крепко спала сидя. Раза три среди ночи Гришка просыпался, подходил к теленку и гладил его.

Боже мой, какое счастье!

И ему хотелось взять теленка к себе на полати и уложить его рядом с собою.

Утром проснулись рано и пили чай при лампочке. Пили долго, громко хлебая из блюдечек, пока не рассвело окончательно. Федосья подоила корову и разлила молоко по крынкам. Затем топила печь и ставила хлебы. Пекла хлебы старуха. Обедали молоком, в которое накрошили горячего черного хлеба. Но большую часть удоя и большее количество муки выпоили на телка. И Гришке показалось странным, почему именно его, Гришку, всегда усчитывали в еде, а для теленка ничего не жалели. И в детском уме сложилось крепкое убеждение, что и для всей его семьи новый ее член, теленок, представлял такую же огромную величину, как и для него самого.

— Не жалей, Федосья, — сказал жене Федор. — Пущай Гринька поит... Так бесперечь и пусть себе сосет!

И для Гришки наступила новая эра. В скуке и однообразии деревенской жизни, целиком сложенной из забот о куске хлеба и из разных злыдней, судьба послала ему развлечение. Теперь целые дни стали вдруг для него наполненными. Он кормил теленка, убирал за ним солому, следил за каждым его движением. Гришке было уже