И с этого момента Гришка уже перестал плакать и протестовать. Ужас, который он пережил за эти минуты, запах крови и явная несправедливость к беззащитным животным огорошили его, и его детской душе это оказалось не под силу. Он ходил как потерянный и уже ничего не понимал из того, что вокруг него происходило. С убитого только что быка уже содрали шкуру, и один бойник тянул его обеими руками за язык, в то время как другой отрезал этот язык от гортани. И бык смотрел на них, выкативши круглые, оловянные глаза без век, и Гришке это не казалось уже таким страшным. Точно в полусне ходил он по бойне, и когда отец подозвал его и униженно, снявши шапку и низко кланяясь, подвел его к какому-то толстому человеку, Гришка подошел к нему так же равнодушно, как и к тем бойникам, которые вырезали у быка язык.
— Сделайте такую милость, Назар Никитич... кланялся отец. — Не оставьте. Возьмите в услужение... Явите божескую милость!
Гришку посадили на воз с тушами и повезли в город. Начинало светать. Теперь уже можно было ясно увидеть и город, и голубей на крышах, но Гришка уже не интересовался ими. Он ожидал, что его заставят сейчас резать и убивать, и старался примириться со своим положением.
Возы остановились около открытой уже мясной лавки Назара Никитича. Молодцы стали вносить на себе в лавку мясные туши и разрубать их на части, причем Гришке так и казалось, что вот-вот ему сейчасотхватят вместе с мясом руку или ударят топором по голове, а хозяин подошел к телефону и приказал соединить себя с другой городской бойней.
— Позвольте узнать, убит ли мой скот? — спросил он по телефону.
А потом он вдруг с лицом, полным ужаса и негодования, обратившись к молодцам, сказал:
— Ну вот что прикажете делать? Нешто это люди? Ведь это азиаты! До сих пор моя скотина стоит еще живая! Некому ее убить!
Гришка ожидал, что хозяин порадуется тому, что злые бойники не успели еще зарезать его скотины, но и в этом ошибся. Он отошел к двери и стал поджидать той минуты, когда мимо их лавки проедут тот барин в цилиндре и та барыня с розовым зонтиком и с собачкой на коленях, которые висят у них в деревне на стене и ради сытости которых истребляется на свете столько живых существ.
Уж и задаст же он им!
Сживется — стерпится
Вы спрашиваете, почему я пошел в монахи? Скажу откровенно — призвания не было, но случилось это само собою, как единственный выход из положения.
Девятнадцатилетним молодым человеком я выдержал не замысловатый экзамен на сельского учителя и получил школу в селе Талицах. Работы, конечно, было немало, рвения еще того больше, но скука деревенской жизни, в особенности осенью, в непролазную грязь, иногда доводила меня до отчаяния. Поэтому вы легко поймете, каким благодеянием для меня являлась семья нашего местного батюшки отца Никодима. Это был еще не старый, в полном смысле слова русский поп, сам пахавший, сам косивший и живший впроголодь. Любил просвещение и читал газеты, которые выписывал на свои деньги. Попадья у него была милая, добрая, но недалекая женщина, весь дом несшая на своем горбу. Ей помогала их дочь Наталья, моя ровесница, девушка, не представлявшая собою ничего особенно выдающегося, но необычайно трогательная. Разводила цветочки, любила соловьев и к моим школьникам питала привязанность. Но в ее лице было что-то материнское, вечная озабоченность, вечно приподнятые брови и выражение такое, точно вот-вот сейчас ее позовут или что-то у нее там осталось недоделанным. Была у отца Никодима еще и другая дочь — Настя, но та училась в городе в епархиальном училище, и я ее не видал ни разу в течение четырех лет. Но об этом я скажу ниже.
Наталья была моей первой любовью. Вероятно, тому была причиной моя юность и роскошная в тот год весна, ибо, сколько слышу и читаю, первая любовь в мире редко бывает продуктом, так сказать, сознательной деятельности и еще реже завершается браком. Тем не менее я решил жениться. Я не помню, чтобы когда-нибудь сирень цвела так буйно, как в тот год. Верите, кусты были точно облиты цветами, запах стоял повсюду опьяняющий, а что было разных стрекоз, пчел и других насекомых! Так и реяли перед глазами!
Помню, я взял полотенце и, выкупавшись на том местечке, которое я знал только один, с промокшей на спине парусиновой блузой и с мокрыми волосами пошел прямо с купания к попу пить чай. Ах, что это был за вечер! Не запомню другого такого. Дом попа был серенький, в четыре окна, с палисадником; но сзади его тянулся порядочный сад, составлявший собою министерство Натальи. Когда я вошел в калитку, попадья доила у хлевка корову, а из-за стены доносилось хрумканье лошади, жевавшей свежую траву. Ходила утка с утятами, и толпились куры. Премилая картина нашего домашнего поповского обихода!
Поздоровавшись с попадьей, прошел я прямо в сад. По дорожкам, сняв рясу, в одном нижнем белье, с длинными волосами и в сапогах с рыжими голенищами, прохаживался сам отец Никодим, удивительно похожий в таком виде на Робинзона Крузо. Тут же на кустах был растянут для просушки его парусиновый подрясник.
— А, просвещеннейший дидаскал! Милости просим... — сказал он мне. — А я вот косил траву для своего Россинанта, да промок немножко... Просушиваюсь... Жарко!.. Каков вечер?
— Да, раверендиссиме... — отвечал я. — Превосходный.
Отношения у нас были самые приятельские, несмотря на значительную разницу лет. Но, устыдившись даже меня, отец Никодим надел сушившийся подрясник и, сказавши: «Я сейчас!», вышел. Я остался один в саду. Вдруг слышу постукивание посудой. Иду к тому месту и вижу мою Наташу, расставляющую чашки для чая. Оглянувшись по сторонам, я подошел к ней и сказал:
— Наталья Никодимовна, позвольте просить вас быть моей женой.
Она, бедняжечка, испугалась, вся затрепетала и встала с места.
— Бог знает, что вы говорите, Прокофий Семеныч, — ответила она и опять села. — Как вам не грех?..
Мы оба сидели молча, она — перетирая уже вытертые блюдечки, а я — строя из сухариков пирамиды. Она тяжело дышала, и щеки ее пылали. Но уж зато надрывались соловьи!
Мы молчали, но для нас обоих было ясно, что эта весна, эти соловьи, этот аромат были созданы только для нас обоих и что, не будь их, не произошло бы того, что произошло.
Послышались скрип калитки и шаги.
Наталья Никодимовна спохватилась и стала перетирать чашки.
— Не ломайте сухарей... — сказала она. — Мамаша есть не станет.
Подошел отец Никодим, уже в черном подряснике, затем пришла матушка, и мы стали пить чай. Разливала, как и всегда, Наташа.
— Нет, плохая я тебе стала, отец, работница, — сказала попадья. — Моченьки моей нету. Поясница-то, поясница...
— Марфо, Марфо, о мнозем печешися... — ответил отец Никодим.
— Ну и сидел бы ты, отец, голодный!
— Много ли мне, мать, надо? Пошел рыбки наловил — вот и сыт.
Разговорились о рыбной ловле и решили завтра же отправляться вечерком к Божаровскому омуту. Для отца Никодима рыбная ловля составляла своего рода культ, и как для богослужения он надевал ризы, так и для рыбной ловли у него имелась специальная одежда. Воспитанник бурсы, он до самой старости сохранил ее речения, повадки и уклад жизни. Соловья звал Филомелой, помнил латынь и латинские слова произносил по-бурсацки. Так, например, слово decem — десять — он произносил так: децэм.
И вот на следующий вечер, взяв удочки и лапти для раков, мы отправились на рыбную ловлю. Я шел босиком. Тогда для меня это было и легче и дешевле. Засели мы за ловлю. Батюшка удил, а я ловил раков. Раки ловятся так: к пятке лаптя привязываются кусок мяса и веревочка, а к носку — гирька, от чего в воде лапоть держится стоймя; рак хватается клешней за мясо, и когда лапоть вытаскиваешь за веревочку на воздух, то рак отцепляется от мяса и падает в носок лаптя. Дело нехитрое. Мы ловили, а в селе Божарове парни и девки пели хором песни, заходила туча, и больно кусались комары.
— А ведь быть грозе! Парит! — крикнул мне отец Никодим. — Должно, к ночи соберется.
Я сделал вид, что не расслышал, и, подойдя к нему, сел на корточки.
— Отец Никодим, — сказал я. — Простите, что я вам досаждаю. Позвольте мне просить у вас руки вашей дочери Натальи Никодимовны.
Отец Никодим нахмурился и ничего не ответил. Так мы промолчали, должно быть, с час.
— Что я тебе отвечу, Прокофий Семеныч, на твое лестное для меня предложение? — сказал он потом, когда мы стали собираться уходить. — Парень ты хороший и сердцу моему любезный. Но рассуди, как мне с тобою быть? За Наташей останется мой приход, так распорядился владыка, следственно, муж ее должен быть обязательно духовный. Это первое. Повторительно, в попы тебе не вылезти, потому бывают, которые посвящаются и из учителей, это точно, но образование твое маленькое, и не рукоположит тебя ни один архиерей. Отдать же за тебя Наташу без прихода, чем вы жить будете? Много ли проживешь на твои семнадцать рублей? Приданого ведь у меня эти вот фанаберии да попадья. Вот и рассуди сам. А против твоей личности я не имею ровно ничего. Даже рад... Прости, Прокоша, и... пойми.
Потом мы собрали наши снасти и пошли домой. Всю дорогу мы молчали, а когда дошли до ворот поповского дома, отец Никодим молча обнял меня и поцеловал в губы. Так мы и расстались. Я перестал ходить к нему в дом и с тех пор встречался с ним и сего семьей только за всенощной да за обедней. Да вот еще, правда, когда настал сенокос, я помог ему скосить церковную леваду. Два утра мы махали с ним косами, а потом я громадил возы, а Наташа свозила их домой. Во время работы я старался на нее не смотреть, да и она на меня тоже.
Вскоре после покоса, вечером, когда я уже ложился спать, ко мне неожиданно пришел отец Никодим и сел на край кровати. Он был весь в пыли и имел очень усталый вид.
— Вот что, Прокофий... — сказал он. — Вижу и понимаю. Был у преосвященного, сейчас прямо из города. Сижу я вчера вечером у себя в садике, смотрю на Наталью и думаю: кому-то все это достанется? И приедет, брат, из губернии какой-нибудь рыжий попович, присланный владыкой, непременно с весноватым носом, неуклюжий, и будет у него вид прелютейший. Может, он и добрый, а кто ж его знает? И придется отдать все — и приход, и сад, и Наталью — незнакомцу. Катавасия!