Свое имя — страница 3 из 5

Карпы

Бывает, что люди, которые тебя в глаза не видели и о которых ты не имеешь никакого представления, вторгаются в твою жизнь, отягощая ее неожиданными огорчениями.

— Сегодня Волкова, наш врач, спросила: «Чем увлекается ваш сын?» И я не знала, что сказать… — говорила Анна Герасимовна, устало глядя на сына. — В самом деле, к чему тянется твое сердце? Разве я знаю?

Алеша смотрел в книгу и думал: «Какое ей дело, этой Волковой? Беспокоилась бы о своих детях, если они есть. Обязательно надо совать нос в чужую душу!»

— Я с тобой говорю, — негромко сказала Анна Герасимовна.

Она медленно расстегивала гимнастерку, и Вера заметила, что пальцы матери, длинные, с коротко подстриженными продолговатыми ногтями, дрожат.

Алеша отложил книгу, но сидел, как прежде, потупившись. «Сами оторвали, а теперь — к чему сердце тянется! И это правильное воспитание!»

Возвращаясь домой, он рассчитывал получить грандиозную взбучку, приготовился выслушать скучную мораль, встретить холод и презрение, а вышло наоборот. С ним нянчились, как когда-то, в раннем детстве, когда он часто болел. Мама сказала, что он «жутко извелся», что ему необходимо усилить питание, и, отрывая от себя, кормила его не хуже, чем в мирное время. А он и не пытался протестовать: аппетит был волчий. Вера, которая могла «без отрыва», в один присест, опустошить банку сгущенного молока, теперь почти не прикасалась к нему: «Алешке нужнее…»

В первый день Вера заговорила было о его «фронтовых успехах», но мать так посмотрела на нее, что она сразу примолкла.

Мама сказала, что ему нужно отдохнуть, войти в норму. И он добросовестно отдыхал и «входил в норму». Днем подолгу размышлял, лежа на диване. Поразмышлять было над чем. У Мити неплохо получилось: отец — на бронепоезде, а он вроде заменяет его. Но что особенного — ездить по уральским дорогам? В прифронтовой бы полосе — другое дело! Фашистские самолеты охотятся за поездами, а паровозные бригады прорываются под бомбами, обманывают летчиков: то пустят дымовую завесу, то на полном ходу остановят поезд. Машинист Еремеев (о нем писали в газете) провел под носом врага больше ста эшелонов. Это слава! А кто узнает о Мите Черепанове? В лучшем случае на собрании назовут. Скука! Залезть в горячую мартеновскую печь и отремонтировать ее — это уже нечто! За такие дела и ордена дают. Но, кажется, уже было. И пускай. Есть же люди, повторившие подвиг Александра Матросова! Вопрос в другом: кто подпустит его, Белоногова, к мартеновской печи?

Путевым обходчиком пойти тоже интересно. Обходишь участок — и вдруг лопнувший рельс. А в это время из-за поворота — поезд. Бежишь навстречу и вспоминаешь: флажки-то остались в будке. Что делать? Как остановить поезд, предотвратить несчастье? И тогда разрезаешь руку, срываешь с себя сорочку, прикладываешь к ране. Сорочка становится красной, ты размахиваешь ею и бежишь. Машинист замечает тревожный сигнал, останавливает поезд, а ты без памяти грохаешься на полотно… Но и это уже было, даже рассказ написан. Что ж, тогда можно флажки не забывать, руку не резать — все равно напишут: «Алексей Белоногов спас поезд!»

Устав от раздумий, Алеша проигрывал на патефоне несколько пластинок, читал и валялся на диване, сраженный дневным сном, весьма полезным для организма, по утверждению медиков.

Боялся он вечеров. Вечера стали самым мучительным временем суток. Мама рассказывала о своих раненых, Вера не уставая сообщала о деповских делах и людях, а ему не о чем было говорить. Он брал книгу и как будто углублялся в чтение, но читать не мог…

Сегодняшний вечер также не обещал ничего хорошего. Алеша чувствовал на себе взгляд матери и ниже наклонял над книгой голову.

Отложив истории болезней, которые она взяла, чтобы заполнить дома, Анна Герасимовна смотрела на сына. У него было девически красивое лицо с мягкими, неуверенными чертами. Он был очень красив. Когда-то это радовало ее. Где бы Анна Герасимовна с ним ни появлялась — в детской консультации, в сквере, на утреннике, — «а него неизменно обращали внимание: «Какой чудесный ребенок!» И ей было приятно. Теперь же внешность Алеши все меньше нравилась Анне Герасимовне, даже пугала ее.

К красивым юношам и мужчинам она всегда относилась несколько настороженно и иронически. По ее наблюдениям, красивые мужчины зачастую бывали весьма ограниченными. Она называла таких: «тихий красавчик». Причем «тихий» относилось к умственным данным. Но об Алеше не скажешь, что он глуп. И все же есть что-то бездумное и безвольное в его расслабленной, мягкой и чересчур правильной красоте…

— А знаешь, мой друг, — с улыбкой проговорила Анна Герасимовна, — ты заметно поправился, посвежел на положении нашего дорогого гостя. Но мама моя говаривала: «Кто сидел на печи, тот уже не гость, а свой…» А ты уже две недельки на печи. Пора включаться в жизнь…

— Что ты понимаешь под включением?

— Учение, больше ничего. Никакими обязанностями но дому тебя не нагружаем.

— Везет же некоторым! — усмехнулась Вера, штопавшая чулок, натянутый на электрическую лампочку.

— Надо, Лешенька, извлечь из-под спуда учебники и усаживаться. Время пролетит — не оглянешься…

Мать снова занялась своим делом, а он выждал «для характера» минут десять, медленно поднялся, стал неторопливо перекладывать книги на этажерке и, отыскав учебник по алгебре, взял чистую тетрадь и сел за стол. Наудачу раскрыл книгу, старательно переписал пример, на который упал взгляд, и глубоко задумался, подперев голову руками.

Мать выключила радио. И совершенно напрасно: во-первых, симфоническая музыка совсем не мешает сосредоточиться, а во-вторых, теперь придется привыкать к тишине. Но не успел он привыкнуть и настроиться на рабочий лад, как захотелось пить. Он решил перебороть жажду, однако все время думал о воде. Пришлось сдаться. Потом заметил, что стул под ним скрипит. Казалось бы, сидишь не шевелясь, а он все равно скрипит, отвратительно и громко. Сосредоточиться просто невозможно. Нахлынули разные мысли, очень далекие от алгебры. Напала вдруг сонливость, будто не спал по меньшей мере трое суток подряд, даже заныли скулы…

Анна Герасимовна заглянула в его тетрадь. Рядом с нерешенным примером красовался во всех подробностях автомат с круглым диском…

— И это за полтора часа? — сказала она со вздохом.

Он потянулся, откинувшись на спинку стула, встал и, потирая виски, прошелся по комнате вялой, заплетающейся походкой.

Анна Герасимовна горестно улыбнулась:

— Как ужасно ты напоминаешь карпов тети Глаши!

— Что еще за карпы?

— А я никогда не говорила тебе? Изволь, расскажу…

В одно предвоенное утро всю поликлинику, где работала Анна Герасимовна, облетела весть: сына главврача, семнадцатилетнего парнишку, осудили за соучастие в краже. Весь день только и разговоров было, что об этом событии. Когда сели завтракать, пожилая няня Глафира Ильинична — тетя Глаша — сказала:

«Верно, знать, говорится: «Сызмальства не возьмешь в руки, потом наберешься муки». — И вдруг спросила: — Вам, Анна Герасимовна, доводилось видать карпов из нашего пруда?»

«А что?»

«Видали, какие они?»

«Обыкновенные, по-моему».

«Не совсем обнаковенные. С набережной смотришь — выводок табунком ходит, молодь, а вроде купцы опосля сытного обеда разгуливают, плавниками едва-едва шевелят. И ровно неохота им вовсе шевелиться, ровно сию минуту заснут. Я такую гладкую да ленивую рыбу отродясь не видывала. А отчего им не быть ленущими? Никакого беспокойства в жизни. Корм добывать не нужно, знай поспевай глотать. По часам кормят. И досыта. Как говорится, от пуза… Вот я и хочу сказать, Анна Герасимовна, многие родители ребяток своих великовозрастных таким же манером опекают, готовенькое в рот кладут. Рыба, она, понятно, жирнеет от этого, а люди, я считаю, портятся…»

— Умница какая эта тетя Глаша! — воскликнула Вера.

— Спасибо за сравнение! — сказал Алеша. (Вере показалось, что его прямые растрепанные волосы ощетинились.) — Хорошо, пойду работать, добывать себе корм!

Анна Герасимовна с трудом улыбнулась, чтобы скрыть свой испуг таким неожиданным оборотом.

Третье лицо

Поезд отправлялся в тринадцать сорок пять, но Митя сказал матери, что у него есть дело в депо, и ушел за два часа до отъезда.

В действительности же у него не было никаких дел, если не считать, что ему хотелось повидать Веру. Он не встречал ее уже четыре дня. А сегодня у Мити был не совсем обычный день: заканчивался испытательный срок, он чувствовал, что испытания выдержал, и у него было отличное настроение.

Он шел, а в уме слово за словом составлялось письмо к отцу. Большое, подробное и очень складное письмо. Обидно только, что, когда сядешь за бумагу, все выйдет намного хуже… «Я написал тебе на другой день, как меня зачислили на работу, а от тебя так ничего и нет. Но я все равно знаю, что ты не против. Я помню, что ты говорил мне когда-то: «Не будешь учиться — успеешь не больше, чем я. А ты должен побольше успеть, иначе будет полный застой…» И вот я хочу сказать, чтоб ты не тревожился. Не будет застоя…»

Вдруг он услышал голос Веры:

— Зачем пожаловали, товарищ дублер?

Она стояла у входа в нарядческую в легком синем платье в горошек, с книжкой в руке.

— Я пришел… мне нужно… я забыл, когда мне выезжать, — сказал Митя.

— Вот новость! — воскликнула Вера. — Сегодня в тринадцать сорок пять… — и взглянула на него испуганно: — Только что просматривала наряды и запомнила…

Собственная растерянность помешала Мите заметить, как смутилась девушка.

Душевное напряжение, которое он переживал этот месяц испытательного срока, теперь, когда оставалось сделать всего одну поездку, перешло в чувство большой, безудержной радости. А к кому, как не к Вере, могло потянуть его с этим чувством? Но Митя боялся, что она уйдет сейчас, а ему так хотелось побыть возле нее!

Напротив конторы тихо шелестел фонтан. Посредине круглого серого бассейна высился букет неестественно больших жестяных тюльпанов, выкрашенных в голубой цвет; из каждого цветка вырывалась тонкая струйка и, дробясь и радужно играя, падала в зеленоватую воду бассейна. Вера засмотрелась на сверкающие брызги и как будто не собиралась уходить.

— А у меня сегодня кончается испытательный срок, — негромко сказал Митя.

— Уже пролетел месяц? — оторвав взгляд от фонтана, не то удивленно, не то радостно сказала Вера. — Как думаешь, выдержал?

— По-моему, выдержал.

— Значит, зачислят. — Вера нагнулась, сорвала длинный тонкий стебелек и переложила им страницу книги. — Машинистом бы, а? — хитровато покосилась на Митю и медленно пошла по двору.

— Доберемся постепенно, — сказал он, идя рядом. — Не все сразу. Есть, конечно, люди — они считают, что быть кочегаром — пустяшное дело. И пускай. А кочегар, как-никак, третье лицо!

— А их на паровозе всего три! — заметила Вера и как будто спохватилась. — Не страшно тебе на паровозе?

— Нисколько. Вообще привычка нужна, понятно.

Депо осталось позади. Впереди маячила Лысая гора. Тропинка, пробитая в высокой траве, была узенькая, на ней помещалась только Вера. А Митя шагал рядом, и твердые стебли бурьяна били его по коленям.

Заметив, что ему тяжело идти, Вера перешла на колею, вдоль которой тянулась тропинка. Это был старый запасный путь. Рельсы заржавели, меж черных шпал пробивалась трава.

Бросив на Веру удивленный взгляд, Митя шагнул на тропинку.

— Предположим, тебя зачислят. А дальше что? Как школа? — спросила она, повернув к нему голову.

— Сам еще не знаю, — ответил Митя.

— Вот и зашли в тупик, — сказала Вера и засмеялась, потому что они в самом деле стояли перед тупиком.

Ржавые рельсы запасного пути были загнуты кверху, словно полозья огромных саней; их соединял толстый квадратный брус, почерневший от времени, весь в глубоких трещинах.

Вера подула на брус и, легко подпрыгнув, уселась на нем.

— Скажи, тебе хочется сделать что-нибудь большое, хорошее? — неожиданно спросила она.

— Кому же не хочется? — улыбнулся Митя.

— Пожалуй, — согласилась Вера. — Но можно ли все время думать об этом?.. Я считаю, когда настоящий человек делает что-то героическое, он, может быть, совсем не думает, что он герой…

— Наверно, — отозвался Митя. — Но к чему это ты?

— Я о своем братце, — огорченно проговорила Вера. — Одно только у него на уме: совершить подвиг. И, главное, как мечтает! Вчера говорит: «Эх, если бы загорелось ваше депо, а я спас людей, вывел паровозы! За это могли бы даже орден дать…» — «Дурак ты, говорю, если нужно депо спалить, чтоб выявить твой героизм». Обиделся…

Митя рассмеялся.

— Смеяться, конечно, просто…

— А что сложно?

— Помочь другу.

Митя собирался тоже сесть на брус, уже уперся в него ладонями, напружился, готовясь подпрыгнуть. Да так и остался стоять.

— Как, например?

Вера, не взглянув на него, дернула худеньким плечом.

— Друзья находят способы… если собственная персона не заслоняет им весь мир.

«И понесло меня сюда! — подумал Митя. — Разве что хорошее услышишь от нее?»

Обиженно хмурясь, он рассказал о своем разговоре с Алешей и признался, что недоволен собой: назвал его государственным деятелем, а убедить не сумел.

— Сильно разозлил он меня: «С таким образованием в угле копаться!»

— Узнаю. Воображения больше, чем соображения, — запальчиво сказала Вера.

— Так что насчет персоны ты поспешила, — все еще с обидой сказал Митя. — Как мог уговаривал его. Работали бы вместе, на одной машине. Сначала тут, потом бы на широкую. Это же работа — понимать надо! Вроде и ездишь по одному маршруту, а поездка на поездку не похожа. Каждый раз что-то новое, не заскучаешь. А про важность и говорить нечего…

Вера сидела, обхватив колени и слегка покачиваясь.

— Послушала тебя, и самой захотелось на паровоз. Но как Алешку разжечь? — проговорила она в раздумье. — А вообще я завидую тебе: очень люблю ездить. Так хочется поехать куда-нибудь далеко-далеко! Иной раз услышу свисток паровоза, и на сердце хорошо и тревожно…

Не отрывая глаз от задумчивого лица Веры, которое казалось ему сейчас особенно красивым, Митя заговорил о том, что на узкой колее дальше Кедровника не поедешь, что настоящие поездки начнутся, когда он будет на широкой колее. Тогда уж попутешествует!

— Знаешь, о каком путешествии я думаю? — сказал Митя. — Представь себе, завод выпускает паровоз. Новый, быстроходный, мощный паровоз на каком-нибудь новом топливе. И вот бригада «обкатывает» машину, ведет ее через разные страны, через всю землю, от края до края, пока суша не кончится. Как, скажем, Чкалов и Водопьянов испытывали новые самолеты…

Глаза у Веры открылись широко:

— Вот это интересно!

— Интересно, да пока что нельзя сделать. То есть выпустить новый паровоз, конечно, можно, а вот проехать через всю землю…

— Почему?

— Колея всюду разная. Где шире, где поуже, понимаешь?

— Зачем же так глупо устроено?

— Кто его знает? Каждая страна по-своему живет, по-своему все делает. А когда весь мир будет заодно, — он сделал руками широкое, округлое движение, — тогда колея всюду будет одинаковая. Садись на паровоз и греми по всей земле!

Вера молчала, восторженно глядя на Митю. Потом вдруг спросила лукаво:

— Ну-ка, признайся, кого ты видишь машинистом на этом паровозе?

Митя потрогал пальцами черный, иссеченный трещинами брус, улыбнулся:

— Почему обязательно машинистом? А может, инженером. Тем самым, который придумал новый паровоз.

— Ох, и выдумщик же ты! — Она приложила руки к щекам и покачала головой.

— А что? — полушутя, полусерьезно сказал Митя. — Одни Черепановы изобрели первый в России паровоз, а почему другой Черепанов не может усовершенствовать теперешние машины?

Веселые искринки заплясали в зеленоватых Вериных глазах.

— Железная логика! Если крепостные люди смогли сотворить такое дело, то их вольный потомок должен сделать что-то еще большее… Правда, если, кроме свободы, у него есть еще кое-что… — И она приложила палец к своему гладкому, слегка загорелому лбу.

Что поделаешь, без «шпилек» она не может!

— Ты вот мечтаешь, фантазируешь, — примирительно проговорила Вера помолчав, — но ты и делаешь что-то. Призвание у тебя есть. А друг твой — пустой мечтатель. Самый настоящий Манилов. Да еще с переэкзаменовкой по алгебре…

— Я его растормошу, — горячо сказал Митя. — Увидишь, будет Алешка действовать. Будет!

— Если бы это удалось! — негромко сказала Вера. — А я пока мечтаю, чтоб скорее мы победили. Кончится война, мама не будет так работать, тогда и я займусь любимым делом, уеду отсюда… — И она раскинула руки, словно собиралась взлететь.

Радостное возбуждение, с которым Митя шел в депо, переросло в ощущение настоящего счастья: испытательный срок кончался, все шло благополучно, Вера была рядом, и впервые они так мирно, так хорошо говорили. Никогда он еще не был так уверен в себе, в своем призвании (очень здорово сказала она про призвание!), никогда не был так убежден, что добьется всего, что задумал. И только мысль, что Вера может уехать, что ее не будет здесь, затуманивала счастье.

Митя имел весьма смутное представление о геологии, но проникся уважением к этой науке. Он стал бы уважать и медицину и даже химию, которую не любил, если бы ими увлекалась Вера. Одним лишь не устраивала его геология: из-за нее Вера должна была уехать из Горноуральска.

— Такой город, столько всяких институтов, а горного нет… — с досадой проговорил Митя, лишь теперь понимая, что не все правильно устроено в родном городе.

— Да, бывают несправедливости, — скрывая улыбку, сказала Вера и спрыгнула с бруса. — Пойдем, скоро кончится перерыв…

Они медленно побрели по шпалам обратно в депо. На полдороге Вера вдруг остановилась и спросила:

— А если бы тебе пришлось не дублером, а за кочегара, не испугался бы?

— Кочегаром Самохвалов ездит.

— Миша заболел. Приходила его мать, говорит, сильный жар у него. Простудился, наверное.

От неожиданности Митя растерялся. Последнюю поездку испытательного срока он проведет не учеником, а третьим, самостоятельным лицом! Испугается ли он? Да он сегодня смог бы не только кочегаром, но и помощником, а если бы потребовалось, то и за машиниста сработал бы, потому что сегодня для него не существовало ничего трудного и невозможного!

— Заболел товарищ, а сочувствия на твоем лице что-то не видно… — заметила Вера.

— Максим Андреевич возьмет кого-нибудь вместе Самохвалова, — упавшим голосом проговорил Митя.

— И не собирается, — возразила Вера. — Сказал: «Пускай приучается парень». Ты, значит…

— Честно?

— Стараюсь всегда говорить правду.

Он молча схватил ее прохладную руку и, словно обжегшись, тотчас выпустил.

Щеки у Веры внезапно вспыхнули.

— Смотри не, забывай, когда в наряд выходить, — торопливо сказала она и, не глядя на него, юркнула в нарядческую.

Финики

Вера поставила на стол посапывавший паром электрический чайник, три чашки и пошла к буфету за финиками, которые вчера вечером принесла мать. В магазине был сахар, но Анна Герасимовна решила побаловать детей и на сахарные карточки купила полкилограмма фиников.

Вазочка, куда Вера своими руками выложила из кулька финики, была пуста. Как выяснилось, ничего загадочного в исчезновении фиников не было: вчера же ночью их съел Алеша…

— Я читал, — говорил он раздраженно, сидя у стола и водя по клеенке чайной ложкой, — никак не мог заснуть, ну и вспомнил про них и даже не заметил, как они кончились… Целое следствие, подумаешь!

— Полакомились, нечего сказать! — Вера косо посмотрела на брата. — Ночью читал. Вдруг такая тяга к культуре.

— Представь себе.

— Его даже совесть не мучает! — возмутилась Вера. — Эгоист! Жадина!

Он бросил ложку на стол, недовольно загудел:

— Процесс о финиках! Заработаю — откуплю в десять раз больше. Такими скупыми стали, скоро воздух будете делить…

Анна Герасимовна отодвинула пустую чашку и, приложив к вискам кончики пальцев, чуть пожелтевшие от йода, удивленно и печально смотрела на сына.

— Как тебе не стыдно, Леша, — сказала она таким голосом, будто ей не хватало воздуха. — Мы скупые? Мы делим? Как можно? И разве ты не понимаешь, что мы не о финиках?..

— У эгоистов, наверное, лозунг: «Свой желудок ближе к телу!» — вставила Вера.

Ей хотелось еще сказать, что они с матерью постоянно отрывают от себя для него, но Анна Герасимовна строго взглянула на нее, и Вера промолчала.

Алеша сидел, навалившись грудью на стол и сдвинув белесые брови. Насчет скупости он, конечно, загнул, о воздухе сказанул неожиданно для самого себя, ради красного словца. Всему виной было состояние, в котором он пребывал последнее время. Бесконечно длинные дни, пустоту которых нечем заполнить, встречи с преуспевающим Митей и, наконец, постоянные напоминания о несчастной переэкзаменовке — все, все угнетало его. Он был зол, легко воспламенялся, грубил и не только не пытался сдержаться, но даже потворствовал себе: ему как будто становилось легче. Не пожалел он и о том, что сейчас был несправедлив. Он чувствовал себя оскорбленным, и ему не хотелось расставаться с этим чувством.

— Почему же ты не подумал о нас? — развела руками Анна Герасимовна. — Люди рассказывали мне, как делились последним сухарем, последним глотком. А ты?

Алеша насмешливо скривил губы:

— Сравнила…

— Он уплетет ночью все сухари, и не нужно будет делиться, — сказала Вера.

Алеша метнул на сестру негодующий взгляд, рванулся с места.

— Что, р-решили сжить со света? Д-да? — крикнул он. — Сживайте, ладно! — Голос у него сорвался, зазвенел пискливо. — Напишу отцу. Все напишу. Пусть знает, все пусть знает…

Анна Герасимовна горестно вздохнула. «Ничего не понял. Он напишет отцу! Глупый, глупый мальчишка! И тут ничего не понимает. Брошенный сын! Кстати, кто знает, что там с отцом?..»

— Садись и пиши, — спокойно и решительно сказала Вера. — Только правду. А то мы уже заврались. Про переэкзаменовку не забудь. И вообще про все свои дела… Если бы ты знала, мама, какие в депо есть ребята! И как работают! Многие с неменьшим образованием, а кочегарят, слесарят, занимаются делом. Один только наш Алешенька не у дел. Оттого и бессонница пристала…

— Ах, вот оно что? — прохрипел Алеша, ошеломленно посмотрев на Веру.

— Да, да, — отозвалась она, выдержав его взгляд.

— Бессонница, конечно, результат безделья, — с тревогой проговорила Анна Герасимовна. — А каникулы на исходе…

«Вот напустились! Психическая атака! — думал Алеша, нервно расхаживая по комнате. — Митька тоже хорош! Что ж, теперь будем знать, как разговаривать с тобой. А Верка вовсе зазналась. Учитель жизни в юбке!»

Вера посмотрела на встревоженное и утомленное лицо матери, на худенькие, чуть приподнятые плечи, и ей до слез стало жаль ее.

— Мамулька, ну давай так попьем, а то чай совсем остынет…

Анна Герасимовна махнула рукой, сказала:

— Ты обвиняешь нас в скупости. Но неужели ты сможешь сказать, что мы чем-нибудь обременяем тебя, мешаем учиться! Что же ты думаешь, Леша?

Он молчал.

— Ты, может, все-таки ответишь матери?

— Тебя это не касается! — быстро повернувшись к сестре, рявкнул Алеша. — Во всяком случае, у тебя помощи не попрошу!

— Как ты груб! — ужаснулась Анна Герасимовна. — Что с тобой? Будто подменили…

— Да ему просто нечего сказать, — рассудительно заметила Вера. — Надеется на чудо. А кончится все позором…

— Может случиться, — удрученно согласилась Анна Герасимовна.

Алеша подошел к раскрытому окну, навалился локтями на подоконник и вдруг увидел себя в темном стекле. Стекло было чуть волнистое, и лицо в нем выглядело до безобразия вытянутым, уши были уродливо длинными. Он с отвращением отвернулся.

А мать в это время негромко и печально рассказывала о Горбуновой, санитарке из госпиталя. Муж на фронте, женщина осталась с тремя ребятами. Живется ей трудно, едва сводит концы с концами. Но есть у нее опора и помощь — старший сын Вова. Он нянчит сестер, колет дрова, носит воду, иной раз и обед приготовит, если мать не успела. И каждую свободную минуту — с книгой. Перешел в седьмой класс, круглый отличник…

— Ну как не позавидуешь такому счастью? — глубоко вздохнула Анна Герасимовна.

Алеша круто повернулся. Глаза его колюче сузились. Светлые прямые волосы рассыпались и торчали в разные стороны.

— Об этом гениальном Вовочке я уже слыхал, — взвизгнул он. — Можешь завидовать. Все, все лучше меня. Хуже меня нет на свете. И не надо…

Он задохнулся, выбежал в другую комнату и, скинув на ходу тапки, бросился на кровать.

Утром его разбудила Вера:

— Вставай, побереги свои бока…

Опустив на пол ноги, Алеша сонно покачивался и лениво почесывал спину. Вдруг почему-то вспомнились карпы, тоже сонные, медлительные, и он сплюнул.

Вера подсела к брату и, обняв его, захныкала притворно:

— Ах, до чего же тяжела наша жизнь!

— Страшно легкая! Хоть топись! — проворчал он, высвобождаясь из ее объятий.

Вера обиженно поднялась.

— Потому что живешь одним днем. Если будущего не видно, всегда тяжело…

— Философ! — зевнул Алеша.

— Лешка, Лешка, — с чувством заговорила Вера, — неужели мы враги тебе? Пойми же наконец. Когда отец предал нас, я решила: надо так вести себя — во всем, во всем, — чтоб маме было легче жить. Я подумала: мы с тобой должны такими людьми стать, чтоб он потом локти себе кусал, что бросил нас. А ты? Докатился до переэкзаменовки, бежал из дому. Отец решит: пока я жил с ними, были дети как дети, а без меня свихнулись. А разве мы не можем доказать, что мы и без него… Только нужно чувствовать ответственность… А ты… — Глаза у Веры замерцали, и Алеше показалось, что она расплачется сейчас.

Он был поражен и словами сестры — ему никогда почему-то не приходили эти мысли, — и тем, как задушевно и взволнованно она произнесла их.

В этот день он ни разу не завел патефон. Даже не подходил к дивану. Из головы не шли Верины слова. Чем больше он о них думал, тем решительнее не соглашался с Верой. Как враждебно говорила она об отце! Будто отец ждет не дождется, когда они свихнутся, станут никчемными людьми… Она, чего доброго, считает, что отец пришел бы в восторг, узнав про переэкзаменовку. Она представляет, будто отец им враг лютый, будто он хочет им зла, — надо же очерстветь до такой степени! Видно, не солгала она, сказав, что вычеркнула его из своего сердца. Что бы ни произошло между родителями, но отцу наверняка не безразличны судьбы его детей, и не такой он человек, чтоб забыть о них.

Перечитав старые письма, хранившиеся под каменным пресс-папье, Алеша еще больше убедился, что сестра неправа. Письма были такие, что, прочитай их посторонний человек, ему было бы невдомек, что произошло в семье. Письма еще больше разожгли Алешины чувства. Да, только с отцом он мог бы поговорить по-настоящему, от всей души, и только отец понял бы его.

Алеша с тоской вспомнил, что не ответил ни на одно отцовское письмо, и теперь оправдывался перед собой: плохое писать рука не поднималась, а хорошего не было. А Вера писала. Правда, под маминым нажимом, но все же писала. И вполне возможно, в каком-нибудь письме дала волю своему язычку… А что, если его уже нет в живых? И Вера и мама, видно, забыли думать о нем, им, наверное, все равно, что с ним. Только он, Алеша, ждет его писем, по нескольку раз бегает к почтовому ящику и возвращается с пустыми руками. Чего бы он не дал сейчас за коротенькое, в несколько слов, письмо!

Но почему же все-таки нет писем? Может, он ранен? А если с ним ничего не случилось и он не пишет потому, что его обидела Вера? Тогда, может быть, он пишет дяде Борису, своему брату?

Уже выйдя на улицу, Алеша подумал, что вряд ли застанет дядю дома, но не вернулся.

Дверь ему открыл дядя Борис, длинный, сухой, с пепельным лицом пожилой человек.

— Алексей! — обрадованно проговорил он и задохнулся от кашля. — Все-таки вспомнил про дядьку. А я уж было заготовил для тебя несколько прозвищ…

— Каких?

— Сначала обзывал тебя обыкновенным свинтусом. Потом выяснилось, что ты вроде ископаемого…

— Это почему же?

— Хвостат.

— Не понимаю.

— Говорят, заимел алгебраический хвостик.

— А-а, — мрачновато процедил Алеша.

— В наш век быть хвостатым несовременно. Впрочем, не сомневаюсь, пересдашь, парень ты способный… Признайся, Верочка сагитировала дядьку навестить?

— При чем тут Вера?

Заслоняя рот ладонью и кашляя, Борис Семенович внимательно посмотрел на Алешу:

— Тем более ценно. Астма, понимаешь, разыгралась. Совсем извела, окаянная…

— Я не знал, что вы болеете, — признался Алеша.

— А Вера не сказала? Ах, она такая!.. — Борис Семенович откашлялся и, все еще часто дыша, уселся на диване, застегивая на груди пижаму. — Вчера забегала. Вижу, взволнована девочка, хочет сказать что-то и не решается, мнется, а я не могу догадаться. Потом наконец спрашивает, нет ли писем от отца…

— Вера? — вскрикнул Алеша.

— Вера, я о ней говорю… — Борис Семенович раскинул длинные жилистые руки. — Два месяца — ни строчки. Сам ума не приложу. Я, разумеется, постарался успокоить ее. Ну, а мы с тобой мужчины. На войне как на войне, говорят. Но будем надеяться на лучшее, Алексей…

Рассеянно глядя на поблескивавшие на большом письменном столе друзы хрусталя, напоминавшие ледяные торосы, Алеша долго не мог вымолвить ни слова.

— Дядя Боря… — с усилием сказал он. — Вы знаете новый папин адрес?

— Какой новый? У него не менялся адрес, та же самая полевая почта.

— Нет, я о другом… Ну… куда он от нас переехал…

Борис Семенович опять закашлялся. Было похоже, что под зеленой пижамой у него вразброд пиликают маленькие скрипки.

— Этого адреса я не знал и знать не желаю, — сказал он прерывающимся голосом. — А тебе-то зачем?

Алеша не ответил. Борис Семенович скрутил «целебную» папиросу, закурил и на секунду исчез в облаке удушающего дыма.

Алеша посидел еще несколько минут и, пожелав дяде поскорее поправиться, ушел.

Через полчаса он был в отделении дороги. Немолодая полная женщина с крупным мужеподобным лицом, нахмурившись, спросила, кто он такой и зачем ему адрес. Дорогой Алеша «подготовился», и вопрос не застал его врасплох. Дело в том, что его отец приехал с фронта в отпуск, хотел передать личный привет жене инженера Белоногова, но утерял листок с адресом…

Женщина довольно легко при ее полноте поднялась, отперла шкаф и стала перебирать папки, тесно стоявшие на полках. Алеша не мог разобрать, ворчит она или напевает что-то грубоватым голосом.

Наконец она вытащила одну папку и прочитала: «Комсомольская, 23, квартира 10». Это был адрес, по которому жил Алеша с мамой и Верой.

— И-извините… — сказал он, заикаясь и чувствуя как все в нем дрожит. — Я уже был на Комсомольской… Это не то…

Женщина удивленно уставилась на него, темные глаза ее внезапно заиграли, нос сморщился, словно она собиралась чихнуть.

— Ах, я совсем забыла! Да, ведь у Белоногова произошли кое-какие перемены. Сейчас найдем анкету посвежее…

Не столько от собственного вранья, сколько от этой многозначительной улыбочки у Алеши затрепыхалось сердце.

— Так и есть, — сказала женщина. — Нагорная, три, квартира пять.

«Нагорная, три, квартира пять», — лихорадочно повторил про себя Алеша.

— Вы запишете? — Женщина обернулась.

Но посетителя уже не было в комнате.

Великий потоп

Поезд бежал в узком лесном коридоре, мимо вечно молодой зелени елей и сосен, мимо белых колоннад березовых рощ, уже вызолоченных дыханием осени, мимо ярко полыхающих рябин и зарумяненных, словно подкаленных на огне, осинников, и в паровозной будке было так сумрачно, что Чижов зажег лампочки возле манометра и водомерного стекла.

Но лес быстро стал редеть, промелькнуло дремучее малахитовое болотце, стук колес будто сделался слабее и глуше — кончился лесной коридор, поезд вышел на равнину, и сразу стало светлее. Справа медленно уплывала назад синеватая зазубренная кромка леса, под которой блекло розовел, словно подплавленный закатом, край неба. А впереди показались дымы Горноуральска: пепельно-серые, курчавые над домнами, ядовито-желтые над высокими трубами мартенов, туманно-белые и ленивые над башнями градирен. В небе над городом затрепетало еще не яркое багровое зарево, похожее то ли на отблеск далекого пожара, то ли на северное сияние.

Как только Митя увидел это небо, знакомые массивные очертания завода, угольно-черный шихан Лысой горы, различил темное уступчатое здание депо, он внезапно почувствовал невыносимую, чугунную тяжесть в теле. Сейчас поезд подойдет к перевалочной площадке, паровоз отцепят и Максим Андреевич поведет его в депо; Митя передаст кочегару из другой бригады свой пост — и домой. Даже в душевую не пойдет сегодня, как-нибудь пополощется дома — и спать, спать.

Чижов осмотрел инструменты, бросил взгляд на лобовую часть котла, где сияли вычищенные инжекторы, манометры, бесчисленные ручки и вентильки, и одобрительно улыбнулся. Эта улыбка напомнила Мите, что он был в поездке не дублером, а полноправным третьим лицом, что он отлично справился, и его захлестнуло отрадное чувство исполненного долга, способное не только отогнать всякую усталость, но и зарядить свежими силами.

Когда паровоз отцепили, Максим Андреевич нагнулся над тендерным люком и крякнул:

— Э-э, друзья мои, так сдавать машину негоже, будут попрекать нас… — и повел паровоз «под воду», к водоразборной колонке.

Выйдя на палубу тендера, Митя ухватился за цепь, потянул ее к себе, и хобот колонки неторопливо, но податливо повернулся. Чижов спрыгнул на землю, положил руки на штурвальное колесо, ожидающе поднял голову.

— Готово! — крикнул Митя, и помощник быстрыми, сильными движениями крутанул колесо.

Дымчато-белая струя воды, толстая, как ствол дерева, ударила из хобота в круглый темный люк. В тендере забурлил, загудел водоворот. Белая прохладная водяная пыль закружилась в воздухе. Митя подставил ей лицо, чтобы не задремать под это однообразное пение…

Максим Андреевич отправился к дежурному по депо сдавать маршрутный лист; Чижов постоял возле колонки, посмотрел на часы и вскинул на Митю узенькие глаза.

— Давай! — поняв его, крикнул Митя, перекрывая шум воды.

— А управишься?

— Что за вопрос!

— Я в комитет на минутку…

Митя закивал в ответ. Он обрадовался уходу помощника: если бы Чижов не доверял, ни за что не ушел бы.

Митя очень любил оставаться на паровозе один. Чудесные, незабываемые минуты! Жаль, случались они редко и неизменно кто-нибудь из бригады находился поблизости, не то что сейчас…

Сонливую усталость как рукой сняло. С занятым видом он прошелся вокруг паровоза и поднялся в будку. Машина работала отлично. Стрелка манометра, часто вздрагивая, подбиралась к красной черточке: давления хоть отбавляй; зеленоватый столбик занимал почти две трети высокой стеклянной трубки водомерного стекла: воды в котле достаточно; в топке также полный порядок, хоть сейчас в новый маршрут!

Митя высунулся из окошка и, глядя по сторонам, подосадовал, что его не могут увидеть ни Вера, ни Алешка.

По соседнему ширококолейному пути в это время загремели платформы, нагруженные железным ломом. Одна, другая, третья — целый поезд. Вполне возможно, Митя не обратил бы на них внимания, но пожилой сцепщик, проходивший мимо, кивнул головой на платформы и громко сказал:

— Хотел, вишь, до Урала дойти, вот и дошел. Только в битом виде…

Лишь теперь Митя все понял. Изувеченные туши орудий, разбитые, обгорелые танки в пауках свастики, свернутые толстыми клубками, мертвые змеи танковых гусениц, обломки самолетов, груды зеленого железа, обляпанного черно-белыми крестами, тяжело громоздились на платформах. Митя до половины вылез из окошка, с волнением провожая глазами примечательный поезд. Какая же нужна была силища, чтобы все это перемолоть, наворотить столько лома! Кто знает, может, потрудился и бронепоезд, где машинистом Черепанов? Может, сработали и те пушки, что он, Митя, перевозил из Кедровника? А платформы катились и катились мимо, тяжело гремя на стыках. Митя с восторгом и гордостью смотрел вслед, не подозревая о беде, подстерегавшей его.

Все произошло гораздо быстрее, чем об этом можно рассказать. Митя почувствовал, что под ногами у него холодно и сыро, и тут же услышал шум воды. Из тендера бежал черный поток. Вода хлестала из лотка, увлекая с собой уголь, заливая будку.

С ужасом оглядевшись, Митя потоптался на месте; брызги попали на дверцу топки, железо сердито зашипело. Он кинулся из будки к штурвалу колонки. Вода лилась через борта тендера, со ступенек паровоза скатывался черный шумный водопад. Вода вырывалась из-под хобота, била ключом, кипела, бешено пенилась и со свирепым ревом шлепалась на землю…

Митя быстро вертел штурвал. Поток не унимался. Кажется, он бушевал еще яростнее. Студеные частые брызги кололи воспаленные щеки, слепили глаза. Отфыркиваясь, Митя начал крутить штурвал в другую сторону. Поток ревел по-прежнему. Огромная лужа растекалась вокруг паровоза, подбираясь к Митиным ногам. Он исступленно вертел колесо, ничего не видя аа сизым холодным туманом из водяной пыли, не слыша ничего, кроме шквального шума разбушевавшейся воды. Наконец в отчаянии, захватив руками голову, он съежился, навалился животом на штурвал. Внезапно сквозь грозный шум воды прорвался чей-то крик. Митя с ужасом узнал голос Мани Урусовой:

— Да ты что, балда осиновая! А ну, в сторону!

От сильного толчка он едва удержался на ногах. Поток стал замирать. Туман почти рассеялся. Протерев глаза, Митя увидел Чижова, стоявшего на расстоянии, чтобы не попасть под «душ». Маша согнулась над штурвальным колесом. Было похоже, что она управляет летящей с огромной скоростью машиной. Поток затих, только со ступенек еще сбегала вода и стучали о железо мелкие кусочки угля.

На высоких мачтах вокруг депо зажглись прожекторы, вблизи водоразборной колонки, на столбе, вспыхнула яркая лампа, и громадная лужа, в которой потонуло несколько путей, предательски засияла, сразу вобрав все огни…

Урусова выпрямилась, вытерла рукавом лицо и, стряхнув с комбинезона брызги, взяла свой сундучок. На темно-синем ее берете, в тонких каштановых колечках на висках самоцветами переливались капли воды.

— Эх, друг! — с упреком и сочувствием сказала Маня, показывая рукой на штурвал. — Это же самый обыкновенный винт. А ты, выходит, не кумекаешь, как он отвертывается, как завертывается. Азбука. Вот тебе и «егарминский университет»! — и повернулась, к Чижову: — Тоже хорош! Оставляешь человека одного! Жуть!

— Так я же… — начал было оправдываться Чижов.

Но она оборвала его, блеснув глазами:

— Заявился бы в комитет позднее, никто б не дал выговора… — И Урусова медленно зашагала в депо.

Митя подумал, что Чижов и не посмотрит в его сторону, но помощник подошел, потрогал его куртку и покачал головой:

— Бог ты мой! На тебе ж сухой нитки нету. Надо что-то делать…

В Митиных глазах затеплилась благодарная улыбка. Но он был бы еще больше благодарен Чижову, если бы тот увел отсюда паровоз. Впрочем, если бы помощник и сообразил это сделать, то не успел бы: вернулся Максим Андреевич. Он остановился возле лужи и, склонив голову, приложил руку к щеке, будто у него заболели зубы…

— Великий потоп…

Митя подошел к машинисту:

— Это я, Максим Андреевич…

— Догадываюсь, — хмуро сказал старик, пощипывая усы. — Иди пообсушись возле топки…

Митя не двинулся с места.

— Иди, а то простынешь еще… — Машинист обернулся к Чижову: — Тихон, проберись-ка на паровоз да выведи его на сушу, чтоб мне не утопнуть. Спасибо, не зима, а то пришлось бы лед колоть…. А отписываться все равно доведется. Нехорошо вышло, нехорошо…

Чижов нашел поблизости несколько битых кирпичей, расчетливо бросил их в воду и, раскинув руки, двинулся к паровозу. Через минуту плавно задвигались дышла, неторопливо завертелись колеса, и поршни насмешливо зашипели: «Нехорошо, нехорошо, нехорошо!..»

Борода

Неудача всегда тяжела, но, когда сознаешь, что виноват в ней только ты один, на сердце еще безотраднее. Стоя подле швейной машины, Митя поворачивал гладкое белое колесо, словно штурвал водоразборной колонки, то в одну сторону, то в другую.

Марья Николаевна не знала, как утешить сына, и оттого волновалась еще больше. Чтобы скрыть беспокойство, придвинула шитье, стала прилаживать к гимнастерке рукав и испугалась: неужели напутала при кройке? Оказалось, собиралась пришивать не тот рукав. Митя все понял.

— Вот и не выучился и пользы от меня никакой… — сказал он удрученно.

— Выучишься, Димушка, — убежденно отозвалась мать. — Папаня сколько уже годков как прильнул к паровозному делу, а все учится, все учится, — нелегкое, знать, это дело. А ты в один присест захотел. Нельзя так…

Стукнула калитка. За дверью послышался глуховатый стариковский голос, кто-то беседовал с Жуком:

— Признал, признал меня. С понятием цуц…

Дверь открылась. Митя обомлел, увидев на пороге Максима Андреевича.

— Гостей незваных принимают?

Марья Николаевна пошла навстречу:

— Таких гостей — со всем сердцем!

Но то, что старик явился после смены, всполошило ее. Она испуганно подумала: «Все ли рассказал Митя?»

Максим Андреевич поставил в прихожей сундучок, повесил картуз и зашел в столовую, приглаживая редкие волосы. Глаза его, по обыкновению, улыбались немного насмешливо, а лицо, младенчески румяное после душа, уже не хмурилось, как час назад, будто смыло все горячей водой…

— Какие новости, Николаевна?

Марья Николаевна повела плечами, словно от холода.

— Да те же, что и вы знаете, Максим Андреич. Невеселые…

— Рассказывал?

— У него от родных тайностей нету, — не без гордости ответила Марья Николаевна.

— Так и должно быть, — похвалил Максим Андреевич. — Я через него, Николаевна, сегодня старика Ноя себе представил, верное слово. Трудненько, видать, приходилось старичку: кругом вода…

«Не нужно…» — попросила она глазами и, печально улыбнувшись, сказала:

— А больше ни новостей, ни вестей. Целый месяц уже, Максим Андреич…

Старик поджал губы и принялся набивать трубочку, похожую на вопросительный знак.

— Почта — она сильно пошаливает нынче…

— Когда пишут, доходит. А чтоб у Тимофея все в порядке и он не писал, — быть не может…

— Не скажи, Николаевна, всякая обстановка бывает, — стараясь придать голосу непринужденность, сказал старик. — И в тылу, представь, иной раз не соберешься дочери письмо отписать… — Закурив, он стал рукою разгонять дым. — Смотри, накоптил-то как, табакур…

— Да что вы, Максим Андреич! Я даже соскучилась, — сказала Марья Николаевна, вдыхая знакомый крепкий аромат махорки.

Впервые за все время взглянув на Митю, Максим Андреевич покачал головой:

— Со смены давно, а все, видать, жаль с паровозной копотью расстаться? Еще надоест она тебе…

— Я и забыла, — спохватилась Марья Николаевна. — Как услыхала его новости, про все забыла. Пойди, там водичка давно стоит…

Поспешно моясь, чтобы скорее вернуться в столовую, Митя думал над словами машиниста и находил в них отрадный смысл. «Еще надоест…» Значит, Максим Андреевич не вычеркивает его из паровозников.

Тем временем старик тихо беседовал с Марьей Николаевной.

— Переживает?

— Смотреть больно, Максим Андреич.

— Здоровей будет. «Беда мучит, уму-разуму учит».

— Приохотился к паровозному делу. Сказано: отец рыбак, и дети в воду глядят…

— Это-то хорошо, — задумчиво проговорил старик.

— А что плохо? — с тревогой спросила Марья Николаевна, чувствуя, что он недоговаривает.

— Ну, как это растолковать… Силешки-то у парня еще слабенькие, а гонорка хоть отбавляй. Да нехорошего гонорка. Сбить это надо, пока не поздно…

— А я за ним такого не примечала.

— Вблизи меньше видать, Николаевна. А умишко бойкий, планы добрые. Иных ребят калачом не заманишь на черную работу. Спят и готовыми инженерами да генералами себя видят. А он с солдата хочет. Такому специалисту цены не будет.

— Дай бог. Только ума не приложу, что и посоветовать ему.

— А зачем приучать к подсказке? Сам пускай решает.

— Как же можно, Максим Андреич? — испуганно прошептала Марья Николаевна. — Он такое удумает! За ним еще какой догляд нужен.

— Присматривать, понятно, требуется, а за ручку не води.

Как только Митя вошел в комнату, Максим Андреевич и мать умолкли: ясно, говорили о нем. Старик будто повеселел, все поглядывал на него, а Митя избегал встречаться с ним глазами.

— Люблю комсомолию, — сказал Максим Андреевич, ни к кому не обращаясь. — Боевой народ! Видал я смиренных парней, но таких героев, что про них и в книжках писать не грех; видал и других: успеха на грош, а они носом чуть-чуть семафоры не сбивают. Но таких, чтоб духом падали и носом за шпалы цеплялись, верное слово, сроду не встречал…

С невеселым удивлением Митя посмотрел на машиниста.

— Про тебя говорю, Димитрий. — Максим Андреевич показал на него изогнутым чубуком трубки. — Посмотреть на твой вид, ровно в крушении побывал человек.

— Правильно вы сказали, — подтвердил он с горечью. — Крушение…

Сощурившись насмешливо, Максим Андреевич покрутил головой.

— Так тебе и дали сойти с рельсов! В прежние времена, конечно, могли подсунуть бревно под колеса, а нынче… Я тебе не сказывал про свою бороду? О, брат, целая история…

Он раскурил потухшую трубку, откашлялся, усмехаясь в усы.

— Пять годков, как один день, отмахал я кочегаром, а в помощники не переводят. И не на последнем счету был, старался, уважал паровозную службу, — все равно не дают ходу. А я уже в года вошел, постарше тебя был. Пожаловался я дружку своему, слесарю Еремею Иванычу Гремякину, — дескать, что ж делать, доколе в кочегарах мыкаться? Года-то идут. «Вид у тебя, Максим, больно моложавый, несамостоятельный, — говорит он мне. — Видят — молодой, и кончен вопрос. Подрасти, мол». — «Как же быть?» — отращиваю. «Отпусти, говорит, бороду, Максим, а то до самой старости проходишь в молодых». Так мне Еремей Иваныч доказывает. И я послушался. Риска, думаю, никакого, спробую. Стал отпускать бороду. А борода, известно, в момент не появляется. Когда ее не ждешь, она куда быстрей растет, поспевай только сбривать. А как надумал оставить ее, она произрастает до того постепенно, что терпения не хватает. Зато пока прорастет, войдет в силу, и люди к ней успевают приглядеться, и сам тоже привыкаешь… Борода у меня получилась не сказать чтоб картины с нее рисовать, но вполне пристойная — этакой аккуратненькой лопаткой, курчавая да черная, воронье крыло, с отливом да густая — без боли не расчешешь. И, представьте, года не проходил с бородой — началось продвижение. Перевели в помощники. Не скажу, чтоб я лучше стал за это время: борода сработала…

Максим Андреевич умолк, пососал трубку — она снова погасла, — и взглянул на своих слушателей. Марья Николаевна сидела напротив и, подперев щеку ладонью, устало улыбалась. Митя стоял у стола и слушал, позабыв о своих невзгодах.

— Да… А помощь-то от бороды была не даровая. Борода ухода требует, да еще какого! Утром ее расчеши, покушал — опять же гребешком пройдись, а подстригать пришло время — к мастеру иди. Стрижка — дело ответственное, сам лучше и не берись: неровно подстрижешь, и борода будет показывать, вроде все лицо у тебя параличом перекосило. Одним словом, маята. Но я терпел стойко. Два года ее проносил. Разговоры пошли, будто меня в машинисты собираются переводить. Тут и случилась крупная беда. Как-то раз копался я с факелом возле машины. А был ветер, помню. Наклонился к дышлам, клин подтягиваю; ветерок, знать, подул в мою сторону, я и моргнуть не успел, слышу — трещит что-то и горелым воняет. Хвать рукой за бороду, а бороды-то и нет. Остатки одни, и те трухлявые такие, ровно их моль побила… Чуть не зашелся я слезами: кончилось твое движение, Максим, сидеть тебе в помощниках до новой бороды! Пришел со смены домой, кой-как ножницами навел порядок — какой уж там порядок, не спрашивайте, — и к Еремею Иванычу. Он как глянул на меня, схватился за живот и гогочет. «Что же тут, говорю, смешного! Человек потерпел крах, а он смеется! Друг называется!» А Еремей Иваныч утешает меня: «Теперь не страшно, Максим, можешь ее даже вовсе сбрить. Теперь, говорит, признали тебя, из молодых уже вышел, проживешь и без бороды…» Послушался я, сбрил остатки и вздохнул вольно — осточертела. Теперь усы ношу, а бороду — ни-ни! Случится, заболеешь, она сама по себе отрастет, и сразу нехорошие времена на память лезут… А ты говоришь — крушение. Нынче требуется, чтоб у вашего брата другая борода была — «рабочая борода»: стаж, опыт. Знай свое дело и не беспокойся — заметят, оценят, выдвинут, хоть у тебя, может, не то что борода, а даже усы еще не проросли. — Максим Андреевич раскурил трубку, затянулся с жадностью и медленно поднялся. — Заговорил я тебя, Николаевна. План ведь небось тоже?

— Я справляюсь, — тихо ответила Марья Николаевна. — Когда на сердце спокойно, перевыполняю…

— Ну-ну, будет спокойно… — сказал Максим Андреевич и по-отцовски обнял тонкие плечи Марьи Николаевны. — Тимофею Иванычу привет от меня пиши…

Взяв сундучок, старик многозначительно посмотрел на Митю и кивнул головой на дверь. Митя двинулся за ним, с теплым чувством глядя на сухонькую, с выпиравшими лопатками спину машиниста. Ведь только ради него, ради осрамившегося ученика, приходил он прямо с работы!

За калиткой Максим Андреевич остановился.

— Не хотел я мать расстраивать, — сказал он негромко и строго посмотрел на Митю, — а тут скажу. Вот куда завела она, твоя линия…

— Нету у меня никакой линии, — угрюмо возразил Митя.

— Нет, есть! — Старик сердито повысил голос: — И никудышняя линия. Из уважения к Черепанову должны принять! Раз. Вот увидите, мол, я управлюсь — я Черепанов. Два. И откуда столько гонору? Воротится Тимофей Иваныч, беспременно расскажу ему, так и знай. Ну, приняли, дали возможность, а на поверку что? Пустые слова. Только и козыряешь чужим именем, на поблажки надеешься. А поблажек не будет: с кого, может, и меньше спрос, а с тебя в полную меру — ты сын знатного человека. Нет, Димитрий, это не дело. Чужая слава, как сапоги с чужой ноги, — далеко в них не уйдешь. А тебе далеко идти, подальше нашего. Одним словом, пораскинь умом хорошенько, а главное — себя не жалей…

Максим Андреевич протянул ему руку. Никогда машинист не прощался с ним за руку. Но теперь кто знает, на какое время они расставались, быть может, навсегда.

Раздумья

Анна Герасимовна проснулась чуть свет, откинула одеяло и вспомнила, что сегодня воскресенье.

Солнце еще не поднялось, на улице и в квартире было сумеречно — серо. Как и в будние дни, издалека, с испытательного стенда, плыл нескончаемый, на одной тягучей ноте, низкий и сильный рев моторов, нудный, словно комариное жужжание. А на полигоне тяжело и гулко бухали орудия, и, казалось, от этих ударов вздрагивала на открытом окне прозрачная гардина.

Так всегда — целую неделю ждешь этого дня, а когда он приходит, сна, как назло, нет. Но отчего же так хорошо на сердце? Ах да, ведь письмо от Андрея! И вчера выписалось семнадцать человек! И Авдейкин чувствует себя отлично! И у Кибца нашлась семья!

Сложная, ужасно сложная штука жизнь: одни счастливы, найдя семью, другие находят счастье в том, что разрушают ее… И все-таки семья там, где дети, и как бы Андрей ни устроил свою новую жизнь, как бы ни старался быть счастливым, — обокрал он себя. Не потому, что оставил ее, нет. Дети! Брошенные дети. Разве они простят когда-нибудь такую измену? Вот Леша. Еще так недавно он говорил об отце с печальным благоговением, а вчера, когда пришло письмо, первое письмо после двухмесячного молчания, даже не захотел взять его в руки и не только не обрадовался, но как будто обозлился, лицо позеленело, губы задрожали:

— Не нужны мне его письма!

Вера начала читать вслух, и Алеша вышел в другую комнату. Вера потом сказала:

— Послушай, это странно: когда от отца ничего не было, ты грозился написать ему, как мы издеваемся над тобой, а теперь тебе не нужны его письма…

Он бросил на сестру уничтожающий взгляд:

— «Странно, странно»! Что ты понимаешь? Тебе надо — радуйся, пиши.

— И напишу. А как насчет привета от сыночка?

Алеша позеленел еще больше и, заикаясь, крикнул:

— Н-некому мне слать приветы! Понятно? И не расписывайся за грамотных!

Анна Герасимовна старалась притушить неприязнь к отцу. Но вряд ли в их душах возникнет другое чувство. Конечно, если бы не фронт, не опасность, и она и Верочка быстрее перестали бы думать о нем.

Она встала, прошлась по комнате. На письменном столе лежал тетрадный листок, исписанный Вериной рукой.

«Здравствуй, папа! Наконец-то получили весточку от тебя. Мы живем хорошо, дружно. Алешка сказал как-то, что ты снился ему в генеральской форме, он даже не узнал тебя, и ты его окликнул. Я думаю, это оттого, что накануне он впервые увидел «живого» генерала. Алеша же утверждал, что тебя, наверное, повысили в звании. Но, видимо, права я: ты не пишешь о повышении.

Теперь обо мне. Во-первых, меня никто на работу не гнал, тем более «нужда». Это ты напрасно. Уехать в институт, бросить маму и Алешку в такое время я не имею права. Сидеть сложа ручки было бы преступлением. Может быть, пойти диспетчером или чертежницей было бы интереснее, но я не знала, нужны ли диспетчеры и чертежницы, а здесь я заменила девушку, ушедшую на фронт. Я нужна, ко мне хорошо относятся, нагружают общественной работой, которую я всегда любила. А сколько здесь просто чудесных людей! И я не узнала бы их, если бы не пошла сюда.

Ты пишешь, что нарядчица с десятиклассным образованием — ненужная роскошь для депо. Ты неправ. Нарядчик, конечно, не мастер, не техник, но и от него зависит немало, ты это и сам знаешь. Среднее образование помогло мне быстрее освоиться. И еще учти: я не на всю жизнь поступила нарядчицей.

Все это мы обсуждали с мамочкой. В общем, думаю, что поступила правильно, и опасения твои совсем напрасны.

Ты спрашиваешь, почему молчит Алеша, просишь написать о нем…»

На этом письмо обрывалось. Держа в руке тетрадный листок, усеянный ученически четкой вязью, Анна Герасимовна задумалась. Давно ли Верочка была школьницей? А сейчас работник депо, самостоятельный, нужный человек. А там, глядишь, — студентка Горного института, геолог Белоногова… Так было когда-то и с нею самой. После государственного экзамена в коридоре подошел профессор Щеглов: «Поздравляю вас, доктор Светлова!» Казалось, это относится не к ней, а к кому-то другому: доктор Светлова. Так же будет и у Верочки. Выросли дети. Что ни говорите, Андрей Семенович, я счастливее и богаче вас! Вот бы только Леша… Очень тревожно из-за него. Верочка утверждает, что его испортили родители! Он не знал отказа ни в чем и возомнил, что все — для него, что он пуп земли. В раннем детстве часто болел, и любое желание его выполнялось. «Конструктор»? Пожалуйста. Велосипед. Получи, родной. Но ведь и Верочке не отказывали. Почему же ее не испортили? Кто виноват? О море он забыл, к счастью. Но ничего не появилось взамен. Легкомыслие, разбросанность. Похоже, что он и сам осознаёт это и нервничает. Последние дни взвинчен. Может быть, завидует Мите и Вере — те работают, а он пропустил время… Чересчур много в нем совсем детского, беззаботного и бездумного. И эгоизм, как и у большинства детей. Но ведь это должно пройти. Главное, чтобы взяло верх то хорошее, что есть в нем. А оно есть, не надо сгущать краски. И вообще, со всеми мальчишками, наверное, трудно…

Гонорок

Огромное лохматое чудовище было похоже на мамонта, только во много раз больше и страшнее. Из его хобота, толстого, как паровозная труба, не переставая шумно била в землю дымчато-белая струя воды.

Вода затопляла большую прямоугольную поляну, со всех сторон обнесенную глухим высоким забором из больших каменных плит. Всюду торчали из воды ветки каких-то кустов, острые серые камни. Вода прибывала с каждой минутой.

До крови обдирая колени, Митя вскарабкался на крутобокий камень и в то же мгновение услышал нечастые, тяжелые всплески. Вода стала сильнее биться о камень. Митя оглянулся и обмер. Медленно переставляя гигантские ноги, чудовище надвигалось на него. Вот оно с неистовым ревом задрало хобот, и густой крупный дождь забарабанил по Митиной голове, по плечам.

Заслонившись ладонями, он еще раз посмотрел назад. Чудовище неторопливо опускало серый гофрированный хобот, нацеливая его прямо на Митю. И он не успел даже закричать: жесткая ледяная струя ударила, обожгла, сорвала его с камня и с размаху швырнула в воду…

Он открыл глаза, приподнял голову. «Сон! Как хорошо, что сон! — подумал Митя. — Жаль только, что не так уж далеко от правды!»

Сны он видел редко и чаще всего не мог их вспомнить. А этот не выходил из головы. Даже за завтраком ему еще явственно слышались студеные всплески, и он зябко подергивал плечами.

Несколько раз ловил на себе беспокойные взгляды матери и виновато отводил глаза: от отца никаких вестей, а тут сынок постарался, порадовал. Оттого, что она не говорила о случившемся, ему делалось тяжелее — даже мать не находит, чем утешить его…

Утром Митя обычно первым долгом отправлялся к почтовому ящику, прибитому к калитке, прочитывал вслух сводку Совинформбюро и потом шел умываться. Сегодня он вспомнил о газете, когда мать сама принесла ее. Марья Николаевна молча просмотрела сводку и так же молча стала убирать со стола.

Митя взял газету, попытался читать. Но газетные строчки заслонило смешливое цыганское лицо Миши Самохвалова с маленьким задиристым носиком:

«Здорово ты отличился, железнодорожник!»

Мишу сменил Чижов; серые щелочки его глаз колюче поблескивали:

«Я веревку советовал прихватить, а надо бы спасательный круг!»

«Вот где материал для стенгазеты. Просто жуть!» — Это Маня Урусова говорит, поглядывая на Митю с высоты своего богатырского роста.

И пожалуйте — газета уже висит в дежурке. Паровозники толкаются, пробираясь к витрине, но протиснуться трудно: столько народу сгрудилось возле нового интересного выпуска. Все хохочут. И вместе со всеми смеется Вера, кончиком платка вытирает слезы. Да и как не смеяться: на рисунке — паровоз 14–52 стоит по самые дышла в голубой воде. Редколлегия не поскупилась на место — получилось целое море. И по этому морю друг за дружкой плывут к паровозу седой машинист, толстый помощник и кочегар с черным щетинистым ежиком…

«Не дадут проходу, — подумал Митя. — «Какой это Черепанов?» — «Да сынок знатного машиниста, тот, что потоп устроил…» А Вера еще говорила про какое-то призвание. Чепуха!»

Он в сердцах отбросил газету, громко сказал:

— Сиди дома, и все!

Марья Николаевна перестала шить, обернулась:

— А по-моему, неладно так будет…

Митя удивленно уставился на мать.

— Неладно, говорю, Димушка, — повторила она. — Люди-то приветили тебя, смотрели с надеждой, а ты, выходит, обманул их. Оконфузился, скажут, парень и с перепугу наутек. Как же с такой-то славой уходить?

— А что делать?

— Раз неправ, повинись. И подумай: разве ж это авария? Неудача, и только. Постарайся, чтоб вперед не было такого. А кончатся каникулы — с честью на занятия…

«Нет, авария, авария, — размышлял Митя. — Да еще какая! Сразу всем показала, что никудышный человек, что не гожусь даже в дублеры…»

— Просмеют, — доверительно тихо сказал Митя.

— Ну, посмеются, пошутят. Шутка да прибаутка, сказывают, только на похоронах лишняя, — усмехнулась Марья Николаевна. — А ты потерпи, коль заработал. Ничего не убудет у тебя, а ума прибавится…

— Легко сказать!

— Понимаю, нелегко, — проговорила Марья Николаевна, с сочувствием глядя на сына. — Ты, Димушка, видать, считал, что все легко да просто. Сел на паровоз и покатил. А паровозная служба — не катанье. Люди годами учатся. Гонорка, знать, у тебя лишка…

— Какого гонорка? — вскинул голову Митя.

— О себе, наверное, чересчур много полагаешь, — ласково и тихо сказала Марья Николаевна.

— Кто это говорит? Максим Андреевич, да?

— Он хорошо отзывается. А грешок все ж подметил…

Митя быстро поднялся, шумно придвинул стул. Значит, успел-таки! К чему же было хитрить: «Не хотел мать расстраивать…»

— Ну, теперь уж вовсе некуда идти… — проговорил Митя дрожащим голосом.

— Вот он и есть, твой гонорок, — тревожно улыбнулась мать. — Максим Андреич-то обойдется без тебя, так я понимаю…

— И пускай, — бросил Митя, выходя из дому.

Марья Николаевна, облокотившись на край узкого столика, на котором стояла машина, прикрыла глаза, словно прислушивалась к чему-то.

«Спасибо за помощь!»

Он спускался с крыльца, когда во двор вошел Алеша, помахал рукой:

— Привет паровознику!

Митя настороженно, изучающе посмотрел на друга: насмешка? Но в следующую минуту понял, что это не так. Алеша поздоровался и сказал:

— Я к тебе за помощью. Пойдем в сад, что ли?

Откинув крючок, Митя толкнул низенькую дверь и пропустил Алешу в сад.

«Вера не может не знать, ведь это чепе, — размышлял Митя, идя за Алешей по узенькой дорожке меж низкорослых раскидистых яблонь. — Почему же не рассказала брату, пропустила такой случай посмеяться? Неужто посочувствовала?..»

Ему не терпелось выяснить это, и он спросил:

— Ты с Верой разговариваешь?

Алеша оглянулся, вытаращил зеленоватые, как и у сестры, глаза.

— Ну, вы не в ссоре? — пояснил Митя.

Прищурив один глаз, Алеша понимающе мотнул головой:

— Передать что-нибудь требуется?

Митя молчал, чувствуя, как щеки заливает предательский жар.

— Записочку? Или устный привет? — Алеша перешел на шепот, желая показать, что он умеет хранить чужие тайны.

— Балда! — со смущением и досадой сказал Митя. — Я всего только спросил, мир у вас или идут военные действия…

— Цапаемся беспрерывно. Вообще с тех пор, как она стала работать, с ней трудно. На сегодняшний день дипломатические отношения натянутые…

Теперь все ясно: не сочувствие удержало Веру. Будь она с Алешей в мире, наверняка рассказала бы обо всем и посмеялась над его несчастьем.

— Что за помощь тебе нужна? — спросил Митя, не зная, как сказать о своей неудаче.

Алеша присел на узкую скамейку в глубине сада, но тотчас же вскочил и, потирая лоб, прошелся.

— Ты даже не представляешь, что у меня в жизни, — сказал он сдавленно. — Я сам еще не разберусь. Просто в башке не укладывается…

— Ну, что?

— Да с отцом…

— Известие? — спросил испуганно Митя.

— Хуже. — Алеша взял его за руку, усадил на скамейку и присел рядом. — Два месяца, понимаешь, от него ни строчки. И я как-то сильно заскучал. Просто со мной никогда такого не было. А тут еще Верка соли на рану: он чужой, он прямо-таки враг нам. Я подумал: а вдруг она оскорбила его, он и перестал писать и теперь мучается? Я к дяде Борису — там тоже два месяца ничего. И вдруг узнаю от дяди, что накануне к нему Верка приходила. Очень взволнованная, говорит. Тоже спрашивала, нет ли чего от отца. Можешь такое понять? Тогда я — в отделение дороги, узнал новый адрес моего папаши — и прямо к ней, к его новой жене…

— Ух ты! — вырвалось у Мити.

— Отыскал квартиру, звоню. Открывает женщина в простеньком таком халатике. Красивая. Правда, не красивее мамы, но, видно, моложе. Лицо, ты веришь, такое, — вот не смотрел бы на него, а не можешь не смотреть. «Кто вы?» — спрашивает. Я сказал. Смутилась, как девчонка, даже мне жалко ее стало. Позвала в комнату. А сама, вижу, не может в глаза смотреть. Меня лихорадка колотит, а я то на нее посмотрю, то вокруг себя. Комната скромненькая, тесноватая, но чисто. На этажерке папины книги. Фотография его на стене. На столе чертежная доска, готовальня. Чертеж наколот, лампочка низко опущена, на ней абажурчик из газеты, в одном месте прогорел до дырки. Вечерами, значит, работает. То ли спешное задание, то ли денег не хватает. Попросила садиться и молчит. У меня тоже язык не действует. Наконец набрался духу, спрашиваю про письма. Глаза опустила, отвечает: «Давно ничего нет». Я сразу понял: неправда. «А как давно?» — спрашиваю. «С месяц уже, говорит, ничего нет». Ну, ясно, не хочет отца подводить. Представляешь, а нам два месяца ни строчки!

— Да, — сочувственно вздохнул Митя.

— Вот какое известие от милого папаши. А я-то, дурная голова.

И Алешка с мрачным негодованием сильно ударил себя по лбу, вскочил, сделал несколько шагов и снова опустился на скамейку.

— Вчера от него письмо пришло. Но мне теперь наплевать, — с ожесточением продолжал Алеша. — Понимаешь, раньше у меня такое зло на нее было — разорвал бы на куски. А сейчас нет. Сейчас на него все перешло. Нет у меня отца. Точка. Дома тоже черт знает что. Пропади все пропадом! — Он отломил яблоневую ветку, бросил ее на землю. — Пойду работать. Переведусь в вечернюю школу.

— Да-а, — неопределенно протянул Митя.

— Ты мне скажи: правильный я шаг делаю или нет?

— Не торопись, — рассеянно сказал Митя. — Может, это под настроение?..

— Не знаю. Ничего не знаю. Я хотел бы или прославиться, чтоб он, понимаешь, заискивал — это мой сын! — а я не признавал бы его. Или хоть в воры пойти, честное слово, чтоб ему стыдно было, чтоб его по милициям затаскали…

— Что ты говоришь! — испуганно перебил его Митя.

— Не знаю, что из меня выйдет, а пока надумал бросить якорь на паровоз, — горячо сказал Алеша. — Поможешь устроиться — буду благодарен.

— С таким образованием в угле копаться? — улыбнулся Митя.

— Знаешь что? — просяще сказал Алеша. — Не демонстрируй свою злопамятность.

Он надеялся, что Митя встретит его решение с радостью, сам вызовется помочь. На деле же, кроме насмешки, ничего.

— Я, конечно, и сам бы мог пойти, но лучше, если ты словечко замолвишь. Так, мол, и так, знаю его, парень стоящий, справится и так далее. Одним словом, рекомендация…

Митя отвернулся. Если бы Алеша увидел сейчас его лицо, то решил бы, что друг испытывает приступ страшной боли.

Алеша помолчал, ожидая, и резко поднялся.

— Я думал, тебе это ничего не стоит, — с нескрываемой обидой произнес он. — Ты ведь свой человек в депо.

— «Свой человек»… — неопределенным тоном повторил Митя.

— Мне помнится, ты сам агитировал: «к нам в депо», «наше депо», «наша бригада», «наш паровоз». А к делу пришлось — в кусты?

— Лучше сам сходи попроси, — тихо оказал Митя. — Мое слово там — пустой звук.

— Боишься поручиться?

Митя криво улыбнулся:

— Какой из меня поручитель! Если б ты знал…

— Да, я не знал, — бледнея, перебил Алеша. — Не ожидал, что ты… ты… дерьмовый ты человек!

— Я тебе все объясню… — почти жалобно проговорил Митя.

Во дворе залаял Жук, свирепо захлебываясь в ярости.

— Подожди, я сейчас, — сказал Митя и побежал во двор, радуясь возможности хотя бы еще на несколько минут оттянуть рассказ о своем провале.

Алеша презрительно посмотрел вслед, сорвал дымчато-зеленое тугое яблоко и со злостью впился в него зубами.

Митя с трудом загнал Жука в будку, и тогда во двор неуверенно вошел незнакомый человек с бледным, сухощавым лицом, в короткой расстегнутой шинели и в пилотке без звезды.

— Черепановы тут живут? — спросил он, внимательно рассматривая Митю.

Почему-то растерявшись, Митя молча кивнул.

Алеше показалось, что Мити нет чересчур долго. Он бросил яблоко и направился из сада.

— Леша, постой! — Митя поймал его за рукав.

Но тот вырвал руку.

— Спасибо за помощь! — едко сказал Алеша, глядя выше Митиной головы. — Вера об отце ничего не знает, так что попрошу воздержаться и не докладывать ей… — Он быстро ушел со двора, хлопнув калиткой.

— Ты Тимофея Ивановича сын? — спросил человек в шинели.

Митя снова кивнул.

— А мамаша дома?

— Входите. — Митя поднялся на крыльцо и открыл перед незнакомцем дверь.

Гость

С тех пор как уехал Тимофей Иванович, Марья Николаевна, работая, часто беседовала с ним, рассказывала ему о себе, о Мите, о Леночке и Егорке, делилась радостями и печалями, советовалась…

Вот и сейчас под стрекот машины она молча разговаривала с Тимофеем Ивановичем:

«Димушка-то вчера еще ровно был дитё, а нынче… Ты бы послушал его. Я, говорит, выбрал себе дорогу. А выбрал он твою тропку, Тимоша, льнет к паровозному делу. Тебе это по душе, знаю. И я тоже возрадовалась. Да вот не заладилось у него, и парень перепугался, отступил. Хватит ли у него характеру, не ведаю. Максим Андреич, спасибо, направляет. А я думаю, был бы ты, Тимоша, на месте, взял бы парня под свою руку, и все враз пошло бы на лад. Верно говорится: «Малые дети тяжелы на руках, а большие — на сердце». Сейчас посоветовала ему пойти в депо — пускай переломит гордыню, честь пускай бережет, — и сама в толк не возьму, верный дала совет или нет. И еще боюсь, как бы парень не укатил на паровозе подале от занятий, от школы… Сказала ему про Максима Лндреича, про гонорок, а может, не нужно было говорить? Видишь, Тимоша, каково мне. Шибко уж маятно одной. А ты забыл про нас. Егорка уже почти все буквы знает, деду, говорит, письмо буду писать. А ты вовсе нам не пишешь. Знал бы, как тяжело мне без тебя! Сам ведь избаловал, теперь не сердись. Нынче осенью (ты не забыл?) тридцать годков будет, как мы с тобой рядышком идем. Подумать только, тридцать годочков! А ровно с горки скатились. Да… Говорю вот, говорю с тобой, а ты и не отвечаешь…»

Марья Николаевна вздохнула и тихо запела несильным голосом:

Вы, цветы-то мои, цветики,

Вы, цветы мои, лазоревые,

Вас-то много было сеяно,

Вас немножко уродилося —

Уродился один алый цвет…

Отчаянно залаял Жук. Она смолкла, перестала шить и, сняв очки, приподняла на окне занавеску.

За невысокой калиткой стоял человек в военном а глядел во двор. Надо было бы сейчас же выйти, спросить, зачем он пришел, но неожиданный и непонятный холодок сковал сердце, неодолимой тяжестью разлился по телу. Марья Николаевна не могла двинуться с места.

Лишь когда Митя открыл перед незнакомцем дверь, когда заскрипели половицы под незнакомыми шагами, она, с трудом передвигая невероятно отяжелевшие ноги, вышла в прихожую.

Лицо солдата было окрашено той особенной бледностью, по которой нетрудно угадать человека, недавно покинувшего госпиталь. Левый пустой рукав воткнут в косой карман поношенной солдатской шинели. На правом плече — вещевой мешок.

Солдат поклонился, пошевелил обескровленными губами, хотел что-то сказать, но у него вдруг пропал голос, и он виновато посмотрел на Митю, потом на Марью Николаевну.

— Заходите, заходите, — поспешно пригласила Марья Николаевна.

Осторожно ступая, вошел солдат в столовую. И только теперь Митя и Марья Николаевна одновременно заметили то, что он держал в единственной руке. Это был сундучок. Старенький железный сундучок, побитый во многих местах, с облупившейся зеленой краской, с аккуратными душничками и маленьким, будто игрушечным, медным замочком, черепановский сундучок, который и Митя и Марья Николаевна узнали бы среди тысячи других.

Стараясь не греметь большими кирзовыми сапогами, солдат сделал несколько шагов, хотел поставить сундучок на пол, но раздумал и осторожно опустил его на кушетку. Потом снял пилотку, вытер внутренней ее стороной вспотевшее лицо и, достав из кармана гимнастерки маленький ключик на кожаном шнурке, осторожно положил на крышку сундучка.

Закрыв глаза, Марья Николаевна шагнула к кушетке, опустилась на колени, обхватила руками сундучок, прижалась к нему щекой.

Митя непонимающе смотрел на дрожащие плечи матери и вдруг бросился к ней, обнял эти худенькие трясущиеся плечи и зарыдал. А солдат понуро стоял посреди комнаты и мял, мял в единственной руке выгоревшую пилотку.

Прямо с поезда отправился он в депо и у нарядчицы, красивой девушки с золотисто-соломенными косами, уложенными вокруг головы, спросил, как разыскать семью машиниста Тимофея Ивановича Черепанова.

— Вы с фронта? — встав из-за стола, живо спросила она. — Привет, наверное, привезли?

Тогда он сказал, какое тягостное задание выпало на его долю. Девушка слушала его, широко открыв зеленоватые умные глаза. Потом шумно втянула в себя воздух, закрыла лицо руками и выбежала из нарядческой. А дорогу растолковал ему какой-то паровозник. Если бы довелось пешком шагать из госпиталя на Урал, он, пожалуй, не устал бы так, как за эту дорогу от паровозного депо до черепановского дома…

Марья Николаевна оторвалась наконец от сундучка. Поддерживаемая сыном, неверными шагами подошла к солдату и похолодевшими пальцами стиснула его руку.

— Как же это? Где же это, товарищ дорогой? Ой, горе наше великое! — причитала она.

Митя силой подвел мать к стулу, затем подал стул гостю.

С каким отчаянием ловили они каждое его слово! А рассказ был короткий. Бронепоезд уральцев громил фашистов нещадно. Немцы стали охотиться за ним. Пытались накрыть артиллерийским огнем, пробовали подорвать — не выходило. И вот, когда наши вели бой за небольшой белорусский город, фашисты выпустили на бронепоезд семерку пикирующих бомбардировщиков…

Бронепоезд маневрировал, его зенитчики подожгли два самолета, а остальные набросились на него с еще большей яростью.

Наши освободили город, а разбитый бронепоезд остался чадить на дороге. Убитых схоронили тут же, под насыпью. Черепанова, тяжело раненного, перевезли в лазарет. Там он и умер через два дня.

— В одной палате мы лежали, — тихо рассказывал солдат, царапая пальцами грубое сукно шинели. — Он, как узнал, что я с Урала, из Кедровника, слово с меня взял, что повидаю вас. «Заодно, говорит, передашь мое хозяйство…»

В открытую дверь постучали. Вошел Максим Андреевич, снял фуражку. Увидев его, Марья Николаевна закрыла лицо руками и снова зарыдала.

— Осиротели мы, Максим Андреич, голубчик. Сгинул Тимоша…

Старик кашлянул в кулак, вздохнул, сцепил за спиною пальцы и прошел по комнате.

— Горе нынче кругом, Николаевна, — сказал он. — А ты мать, ты крепче горя будь, тебе сына на дорогу выводить…

И вдруг Максим Андреевич увидел на кушетке черепановский сундучок с душничками и с медным замочком. Он подошел к кушетке, постоял, провел ладонью по крышке сундучка, и скупые, горькие стариковские слезы потекли по его щекам, заблестели на желтых прокуренных усах.

Когда Марья Николаевна отняла от лица руки, на пороге стоял Кузьмич, вызывальщик. В одной руке он держал ушанку, другой опирался на толстую суковатую палку, скорбно наклонив лысую голову.

Марья Николаевна безутешно посмотрела на него.

— Кузьмич… — задыхаясь от слез, вымолвила она. — Заходите, Кузьмич… Больше вам уж не надо будет сюда. И дорогу забудете к нам… Некого в наряд вызывать, отробился Тимофей Иваныч…

— Не говори так, Николаевна, — ласково вмешался Максим Андреевич. — Кто знает, может, ему еще доведется и к Димитрию твоему ходить…

Кузьмич заморгал единственным глазом, сказал глухим, сипловатым голосом:

— Верно, верно, Марья Николаевна. Жизня-то идет…

Митя подумал, что Максим Андреевич сказал это не потому, что верил в него, а чтобы как-то утешить мать.

Солдат сидел, упершись локтем в колено и глядя в пол. Вдруг он вскинул голову, точно прислушиваясь к чему-то, быстрым движением потер лоб, сказал с укоризной:

— И как же это я… Чуть не забыл… Он достал из нагрудного кармана белые старинные большие часы с толстым выпуклым стеклом и белой серебряной цепочкой; Митя вмиг узнал их.

Марья Николаевна вздрогнула, потянулась вперед и обеими руками взяла часы Тимофея Ивановича.

В комнате стало так тихо, что все услышали, как на узких ладонях Марьи Николаевны тикают часы, отмеряя неудержимое время.

Ночной разговор

Вечером пришли Максим Андреевич с Екатериной Антоновной, тетя Клава, трое соседок.

Пили остывший чай и вполголоса, как говорят при покойнике, вспоминали Тимофея Ивановича, его жизнь, слова, сказанные им когда-то, его привычки. Марья Николаевна, откинувшись на спинку стула, неестественно прямая, молча сидела возле стола, кутаясь в шерстяной платок. Время от времени она тихо сокрушалась, что плохо расспросила солдата, которого с печальной иронией называла «гостем», даже не догадалась узнать, где он живет.

Мите было невмоготу. Голова горела, твердый горячий ком застрял в горле, душил и жег. Он встал из-за стола и, не замеченный никем, вышел.

По темному небу неслись рваные, лохматые тучи. Над городом они внезапно вспыхивали багровым пламенем, но ветер гасил его, и тучи становились похожими на дым гигантского пожара. Ржавая луна то и дело исчезала, и горы, со всех сторон окружавшие город, казались зловеще черными.

Откуда-то донеслись всплески громкого говора, смех. Митю передернуло: как можно смеяться! В доме напротив распахнулось окно, и послышались звуки радио: тоненький голосок беззаботно распевал про маленькую Валеньку, которая была чуть побольше валенка. Он сцепил зубы, чтобы не завыть, ухватился рукой за шершавую доску калитки, боясь, что не сдержится и запустит камнем в ненавистное горланящее окно.

От дерева на той стороне улицы отделилась девушка в светлом платье. Митя увидел ее, когда она пересекала улицу, направляясь к нему. Впервые он не обрадовался встрече с Верой, Зачем она здесь?

Вера молча протянула руку. Никогда еще они не здоровались за руку. Ее неожиданное появление, это рукопожатие удивили Митю, но он был рассеян и не заметил, с каким вниманием рассматривала его девушка.

Вера сказала, что вышла погулять, потому что «растрещалась» голова, увидела лунатика, поглядывающего на небо, присмотрелась и узнала что-то знакомое…

Митя не понял, о чем она говорит, но не признался. Он вымученно улыбнулся в ответ на ее скупую улыбку и решил, что ни словом не обмолвится об отце — ведь у Веры отец на фронте…

Молчание затянулось. Вера сказала, что этак можно разучиться говорить. Он беспомощно посмотрел на нее: о чем говорить?

— Пройдемся, что ли, измерим улицу, — предложила Пера.

Они медленно пошли вверх по темной, почти безлюдной улице Красных Зорь. Вера стала рассказывать, что читала сегодня хорошую книгу и очень позавидовала ее герою.

— Представь себе, живет семнадцатилетний юноша, готовится к выпускным экзаменам, и в это самое время арестовывают и сажают в крепость его брата. Любимого брата. Решается судьба родного человека, а тут нужно сидеть и грызть гранит науки, иначе пропали десять лет учебы. И в день экзамена — известие; брата казнили. Можешь себе представить? А он все-таки пошел на экзамен. И сдал. Блестяще сдал…

Митя шел неверными, заплетающимися шагами, словно не видел перед собой дороги.

— Так это же Володя Ульянов… — сказал он тихо.

Его обожгла мысль, что Вера знает обо всем. И, наверное, только это удерживало ее от насмешек над потопом, над «успехами» вольного потомка крепостных Черепановых. Еще, пожалуй, вздумает успокаивать? Нет, спасибо, не нужно ни сочувственных слов, ни вздохов, ничего не нужно!

— Чему же ты позавидовала? Что твоего брата не казнили? — жестко усмехнулся Митя.

Вера не ответила на колкость.

— Воле позавидовала, — сказала она. — Подумать только: какая сила воли!

Они проходили мимо школы. Газон перед зданием, будто снегом, был запорошен белыми цветами. В больших темных окнах вспыхивали зловещие отсветы полыхающих облаков, и от этого на душе становилось еще беспокойнее.

«Скоро опять сюда. А с чем приду? Что успел?» — подумал Митя и отвернулся.

— К чему завидовать? — сухо проговорил он. — Навалится горе на человека, и сила воли откуда-то появится…

— В том-то и дело, что нет, — грустно ответила Вера. — Что-то не чувствую, чтобы она появилась.

— А на тебя, по-моему, и не навалилось ничего.

— Как сказать. Конечно, со стороны не много увидишь…

— Случилось что? — быстро спросил Митя.

Вера молча махнула рукой.

Они миновали школу и вошли под высокие своды старых сосен и берез. Это была небольшая рощица, оставленная строителями в память о лесе, который здесь рос когда-то. Но жители поселка называли эту рощицу парком. Центром парка была клумба, похожая на огромную пеструю тюбетейку; к ней радиусами сбегались дорожки-просеки, освещенные редкими слабыми лампочками.

Только сейчас, когда они рядом присели на скамье, Митя заметил перемену в Верином лице. Соломенные косы с бантиками не свисали ученически за спиной, а были уложены венком вокруг головы; тонкие, чуть курчавые на висках волосы светились. Но главная перемена заключалась в выражении ее лица: Митя никогда не видел его таким сумрачным и растерянным.

— Все сошлось одно к одному: и с отцом, и с Алешкой и у меня самой…

Митя слушал, напрягая внимание, преодолевая удивительную, неизвестную раньше рассеянность.

Еще год назад все было так благополучно в их семье, так ясно в Вериной жизни, и вот все рухнуло: семья, планы, надежды…

«Нет, она ничего не знает, — думал Митя. — Ну ушел отец, ну нельзя в этом году поехать в институт, — разве это самое страшное?» Митя согласился бы на все: пусть бросил бы их отец, пусть Митя никогда не добился бы своей цели, пусть злился и обвинял бы, как Алешка, только бы отец был жив. Живой, он еще, может, вернется, и снова будет семья, и все будет хорошо и благополучно, а его отец никогда уже не вернется… Да, если бы Вера знала, что случилось в Митиной жизни, она поняла бы, что значат все ее беды и огорчения. Но ведь каждому тяжело свое горе. Ведь оттого, что у кого-то еще большая беда, собственная беда не покажется другому легче.

И Митя пожалел, что в начале разговора у него вырвались недобрые и необдуманные слова, и стал искать слова, которые могли бы утешить Веру.

— Ты уж сажи не пожалела. А разобраться — что у тебя рухнуло? — сказал он негромко. — Если хочешь знать, отец еще может вернуться. Да, да, одумается и вернется, так бывает. А планы твои… С ними тоже ничего не случилось. Просто отодвинулись малость, и всё.

— Как будет, не знаю. А пока… пока это называется: не везет, — горько усмехнулась Вера.

И, хотя совсем недавно Митя думал о себе в тех же выражениях, он передразнил Веру:

— Везет — не везет… Ерунда это, по-моему.

Помолчав, она спросила мечтательно и доверчиво:

— А ты думал когда-нибудь, что такое счастье?

В другой раз он, возможно, попытался бы схитрить, перевести разговор на шутку, но сегодня язык не поворачивался говорить неправду.

— Нет, по-серьезному как-то не приходилось…

— Подтверждаешь мою мысль, — живо отозвалась Вера. — Когда человек счастлив, он о счастье не думает.

Митя скривил губы: «Что и говорить! Счастливец!»

Наклонив голову, она взглянула исподлобья:

— А я думаю, счастье — это… это когда все, что ты задумал, сбывается. Может, не сразу, но сбывается…

— «Сбывается»… — с насмешкой повторил Митя. — Это как же, само по себе, вроде чуда? А по-моему, не так. Вот ты наметила себе цель и идешь. Дорога трудная, то одно, то другое мешает, назад тянет. А ты идешь и идешь. Иногда раскисаешь, как сейчас: «Все рухнуло, не дойду, нету никаких надежд». И все равно идешь. И наконец добиваешься своего и чувствуешь — недаром шла, ты нужна, тебя ждали. Вот это счастье!

— Как хорошо ты сказал! — вздохнула она.

«Жаль, ко мне не подходит. По всем статьям», — подумал Митя.

— Ты прав, — сказала Вера. — Наверное, если бы все получалось легко, сбывалось само собой, какой интерес был бы жить!

Мимо, громко разговаривая, прошла группа юношей и девушек. Потом показалась рослая неторопливая парочка.

— Узнаешь? — шепнула Вера.

Это были Чижов и Маня Урусова. От их крупных фигур на дорожку падала одна большая тень. Склонившись к девушке, Чижов негромко ворковал. Митя долго смотрел им вслед: «Есть счастливые люди! И на работе и на душе — кругом хорошо…»

Когда шаги Чижова и Мани затихли, стало слышно, как сорвался с дерева сухой лист и полетел вниз, цепляясь за такие же сухие и звонкие листья. Вертясь, он упал на Верины колени.

— Осень, — сказала Вера, разглаживая пальцами шершавый листок. — Четвертая осень — и все война…

Он долго смотрел в ее темные глаза и вдруг улыбнулся.

— Знаешь… Ты только не смейся. Захотелось мне изобрести такую штуку, вроде прожектора. Прожектор со смертельным лучом. Прошелся этим лучом — смерть. И поставить бы такие прожекторы на передовой — только сунься! Быстрее бы кончилась война. Здорово было бы, а?

Запрокинув голову, она рассмеялась, и Митя обрадовался, что немного отвлек, развеселил ее. Ни на минуту не забывал он о своем горе, но Верин смех вдруг еще сильнее, резче напомнил обо всем. Митя испытывал такое чувство, словно допустил что-то грубое, кощунственное, словно задел память об отце. В такое время он разгуливает, смешит. А что там дома? Гости, может, уже ушли? Как мама, Леночка? Домой, сейчас же домой!

А Вера как будто и не собирается уходить. Но все равно он поднимется сейчас: пора…

Внезапный порыв ветра прошелся по верхушкам деревьев. Встрепенулись чуткие поникшие ветви берез, беспокойно зашумели сосны. Стайкой пронеслись сухие листья. Вблизи сорвалось несколько шишек и гулко ударилось о землю. Голубоватая вспышка, похожая на вспышку электросварки, осветила полнеба. Деревья неожиданно вырисовались черными великанами. Где-то далеко загрохотало.

— Гроза, — сказала Вера поднимаясь.

Снова налетел ветер. Сосны закачались, зашумели тревожнее, глуше. Небо опять вздрогнуло, озаренное мертвенно-холодным светом.

— Страшно как! — прошептала Вера и взглянула на Митю. — А тебе что, нравится гроза?

— Очень!

Вдали, за рощей, по насыпи шел поезд. Были ясно слышны стук колес, шипение пара, натужное дыхание паровоза на подъеме. Потом ветер донес свисток: поезд будто прощался с городом. Спустя минуту глухие волнистые перекаты грома заглушили шум поезда, но Мите все еще слышался надрывный, тревожащий душу прощальный свисток.

— Вера, — сказал он нетвердым голосом, — разве ты не знаешь… Ведь у меня и на работе, и…

Она слегка вздрогнула. Пристально посмотрела на него и чуть слышно, точно, у нее пропал голос, проговорила:

— Не надо об этом, Митя. Но я верю, верю в тебя… — И, словно не желая дать ему опомниться, схватила за руку: — Что же ты остановился? Бежим!

Шаги за дверью

В доме было тихо. Пахло валерьянкой.

Гроза давно прошла, бронзовая луна, словно начищенная лохматыми тучами до блеска, сияла перед домом. Тень от оконного переплета распласталась на светлом полу большим черным крестом.

Митя поймал себя на том, что думает об отце в прошедшем времени: он любил, он говорил, он был… Был. А память никак не мирилась с правдой.

Однажды, придя с работы, Тимофей Иванович не смог попасть в дом. Привычно нажал захватанную до блеска железную ручку, калитка не открылась. Толкнул коленом — калитка не поддалась. Что за чертовщина, почему днем заперлись? Тимофей Иванович нервно забарабанил по калитке костяшками пальцев. Никто не отозвался. Он постучал еще раз, уже раздраженнее. И вдруг заметил на почерневшем от времени брусе черную пуговку электрического звонка. Чудеса!

Он поднял руку и не очень решительно надавил кнопку. Из прихожей донеслась частая, переливчатая трель. И почти в ту же секунду что-то заскрипело, звякнуло и калитка сама медленно отворилась.

Тимофей Иванович вошел во двор, оглянулся. Истинные чудеса: во дворе никого не было. А калитка тут же неторопливо притворилась, над щеколдой задвигались железные рычажки, и большой ржавый крючок сам упал в скобу. Две веревочки тянулись от рычажков вдоль забора и исчезали в отверстии, высверленном в раме окна; на земле янтарно желтели свежие деревянные опилки.

С любопытством, даже с уважением Тимофей Иванович, потрогал веревочки, причмокнул языком, пробормотал: «Хитро!» — и, заглянув в открытое окно, увидел спрятавшийся за цветочным горшком русый Митин ежик.

Митя давно уже сидел у окна, нетерпеливо посматривая на улицу.

Наблюдения, произведенные из-за цветочного горшка, не дали результатов. Он не смог определить настроение отца и, схватив книжку, сел за стол.

Скрипнули ступеньки крыльца, открылась входная дверь. Сейчас отец поставит в прихожей сундучок, скинет спецовку и, умывшись на кухне, появится в столовой. Если даже он рассердился из-за дыры в раме, то за это время жар немного спадет. Но отец, не раздеваясь, шел прямо в столовую. Митя ниже склонился над книжкой.

— Так, так, — значительно начал Тимофей Иванович.

«Сейчас будет», — подумал Митя и тут же почувствовал, что правое ухо очутилось в тисках, жестких, но вполне милосердных.

— А ну, подними голову, товарищ Митяй!

Голос был строгий, не обещавший ничего доброго, но это «Митяй» говорило, что отец настроен миролюбиво. Большие, глубоко сидящие темные глаза его светились улыбкой. Тиски разжались.

— Где видал такое устройство? — спросил отец.

— Нигде.

— А как же?

— Сам…

— Добро, — с гордостью, как показалось Мите, сказал отец и крепко взял его за плечи. — Механик!

Вспомнился Мите единственный в его жизни случай, когда он испытал на себе отцовскую руку: «Не ты Черепанов, а я Черепанов», хвастливую болтовню в школе, первую встречу с Самохваловым: «Такую фамилию — Черепанов — знаешь?» Слова, сказанные Максиму Андреевичу и начальнику депо, разговор с Урусовой… Доброе отцовское имя! Он играл и бахвалился им, как игрушкой. Прилаживался к нему, стараясь попасть под его свет и показаться лучше, чем был на самом деле. Но в этом добром свете, исходившем от отцовского имени, еще резне проступали темные Митины стороны, яснее было видно всем, как он мал и смешон. «Иждивенец!» — верно сказал тогда старик. Не будь Тимофей Иванович знатным человеком, не так был бы заметен и сам Митя и его пропал. Отцовская слава держала его на свету, и все видели малейшую его неловкость, не совсем верный шаг или промах. Нет, отцовское имя не только не помогало — преследуя Митю, оно делало его почти безликим, оно, казалось, мстило ему за все: за то, что он не дорожил им, не берег, а теперь омрачил это имя. Нет, не похвалил бы его отец за все-все…

Он с ожесточением радовался, что случился поток, что он провалил испытания, что его не допустят на паровоз. Пускай! Очень даже хорошо! Зато кончится весь обман, зато вылезет он из «чужих сапог», о которых говорил Максим Андреевич, зато скинет с сердца холодную, сковывающую тяжесть, которая давила его все это время…

В столовой раздались осторожные, шаркающие шаги. Возле двери затихли. Митя приподнялся на локте. Ему показалось, будто он услыхал дыхание матери. Как, наверное, одиноко и страшно ей сейчас! Надо бы выйти к ней, но разве найдутся слова, которые утешили бы ее! Разве есть на свете такие слова!

Днем он с нетерпением ждал Леночку, надеялся, что она со своим неунывающим характером успокоит мать. А получилось не так. Леночка пришла с работы, взглянула на мать и стала допытываться, что случилось.

Марья Николаевна с удивительным спокойствием отвечала, что ничего не случилось.

— Мама, я вас прошу… Вы скрываете что-то… Почему у вас заплаканные глаза?

— Вон ты о чем! — попыталась улыбнуться мать. — Да я лук чистила… Ну, давай мойся, я сейчас на стол соберу…

Марья Николаевна торопливо ушла в кухню, а Леночка посмотрела на каменное лицо Мити, на стол, на швейную машину и направилась к буфету. Митя следил за ней с замиранием сердца. Словно какая-то сила притягивала ее к тому месту, где мать спрятала бумагу, привезенную солдатом.

Леночка постояла в раздумье возле буфета, потом медленно отвернула вышитую салфетку и осторожно, будто с опаской, взяла бумагу. Она держала ее обеими руками, точно листок был очень тяжелым. И все-таки не удержала. Покачнулась, выронила бумагу и, схватившись за спинку стула, вместе с ним грохнулась на пол.

Шаги послышались снова. Это мать пошла к Лене. Какое надо иметь сердце, чтобы в нем для всех нашлось место, чтобы вынести такое несчастье! Когда отец бывал в поездках, она постоянно беспокоилась и тихо радовалась, когда он возвращался. Не переставая думала о Ване: «Хотя бы у них там, на Дальнем Востоке, было спокойно!» Оберегала Леночку, ходила за внуком, надышаться не могла на своего меньшего, на Димушку. А теперь бродит по ночному дому одна со своим горем, ломает тонкие, задубевшие от работы пальцы.

Но нет, она не одинока. Митя не оставит ее, никогда не оставит. И никогда ничего не сделает ей наперекор. Когда-то, очень давно, тетя Клава спросила у него, кого он больше любит, отца или мать. «И маму и папаню», — ответил Митя. Тетя Клава засмеялась: «Хитрый, чертенок!» А он не хитрил, он и сейчас сказал бы то же самое. У него были секреты с матерью: скрывали от отца двойку, пока не удавалось исправить отметку. Иногда секретничал с батей: когда тот хотел взять его с собой на паровоз и боялись, что мать станет возражать. А теперь она одна у него. И он сделает все, чтобы она жила хорошо, не хуже, чем прежде, и чтобы ей никогда не было стыдно за сына…

Пустая клеточка

Переступив через порог, Вера тотчас заметила, что на доске нарядов нет Мити: клеточка, где висела картонная табличка с его фамилией, была пуста. И, хотя в этом не было ничего удивительного, Вера помрачнела.

Кирилл Игнатьевич, старший нарядчик, сидел за столом, углубившись в бумаги. Вид у него был обычный, то есть хмурый, насупленный, недовольный. В нарядческой еще не было накурено, и Вере ударил в нос острый запах лука. Это тоже было обычно: от Кирилла Игнатьевича всегда одуряюще пахло луком. В первые дни Вера даже угорала. «Для деятельности организма, — говорил старший нарядчик, — необходимо употреблять как можно больше витаминов!»

Вера понимала, что старший нарядчик не повинен в том, что произошло с Митей, и, убирая с доски табличку, он только выполнял приказание свыше. Но она знала, что он сделал это с черствым безразличием, даже табличку забросил куда-то, не дав себе труда подумать, что за этой картонкой — судьба человека.

«Окаменелость!» — с неприязнью думала Вера, издали оглядывая его стол. Но таблички там не было. Не оказалось ее и на Верином столе. Тогда она придвинула к себе железную плетеную корзину и наклонилась над Ней, заслонившись открытой дверцей стола.

— Какова цель ваших раскопок, Вера Андреевна? — невозмутимо спросил Кирилл Игнатьевич, не поднимая лысой головы.

Вера не ответила, продолжая рыться в брошенных бумагах.

— Утеряли что-нибудь?

— Человека.

— Вот как?

В это время Вера увидела табличку; месяц назад она своей рукой написала на этом картонном прямоугольничке «Черепанов Д. Т.». Чернила были густые, и буквы нее еще отливали изумрудной зеленью.

— Представьте себе — человека, — сдержанно повторила Вера, пряча картонку в стол.

Когда она задвигала ящик, в нарядческую друг за другом вошли Маня Урусова и Чижов. Сорвав с головы берет, Маня помахала им Вере и, покосившись на Кирилла Игнатьевича, состроила такую гримасу, что Вера едва не расхохоталась. Потом подошла к доске, вмиг нашла пустую клеточку и насупилась, недовольно оттопырив полные губы.

— Сколько несчастий свалилось на парня! Жуть, — сказала она грудным, приятным голосом, совсем не вязавшимся с мальчишеской внешностью. — А есть люди… их ничем не проймешь. Сухари. Разве что в кипятке их размочить можно…

— Маня! — умоляюще проговорил Чижов, подходя к барьеру.

— Двадцать лет уже Маня.

Вероятно, по дороге в депо они повздорили, и сейчас, несмотря на заискивающие взгляды Тихона, Маня продолжала дуться.

— Что я такого сказал? — оправдывался Чижов.

— Повтори, — не глядя на него, тоном приказа сказала Маня.

— Рассуди, Вера, — заговорил Чижов, часто хлопая короткими белесыми ресницами. — Я сказал: большое испытание выпало парню. Выдержит — человеком будет. Что же тут такого?

— Но как сказал! — распалялась Урусова. — Меня аж знобить стало. Не подумал, как помочь парню. Держи, мол, испытание, товарищ, в одиночку, а мы посмотрим, что из этого выйдет.

— Мы советовались с Максимом Андреевичем, — сказал Тихон. — У старика верная мысль: тут подсказка ни к чему, как и в школе. Сам пускай решает.

— Сам-то сам, — не унималась Урусова, — но зайти к человеку ты мог? Все ж ему было бы легче: не забыли. На это соображения не хватило. А небось про веревку спрашивал!

Чижов вздохнул и чаще захлопал ресницами.

— «Веревку захватил, парень, чтоб привязаться на тендере?» — подражая Тихону, грубоватым голосом пробормотала Маня. — Было?

— Как водится, — виновато улыбнулся Чижов. — Не я первый.

— Сообразительность проверяется, товарищ Урусова, — заметил старший нарядчик, сложив бумаги в потрепанную папку и собираясь уходить.

Маня быстро обернулась в его сторону, тонкая и темная, словно нарисованная, бровь ее насмешливо изогнулась.

— Позволю себе возразить вам, Кирилл Игнатьич, — подчеркнуто-уважительно сказала она. — Таким способом сообразительного человека легко сделать дураком… — Майя бросила иронический взгляд на Тихона. — Есть товарищи, стараются по этой части…

Старший нарядчик засмеялся дробным смешком и, зажав папку под мышкой, неслышно удалился.

Вероятно, оттого, что Маня отчитывала Чижова на людях, он не вытерпел. Густой румянец залил его лицо так, что веснушки остались видны только на носу, губы побледнели.

— Знаешь, — сказал он, — критиковать и давать установки легче всего. Комсоргу и самому не грех бы людьми заниматься…

— Что ты? — Урусова искоса бросила на него удивленный взгляд.

— Именно! Двое комсомольцев с подъемки напились и буянили в клубе — комсорг комиссию организовал. А почему бы самой не поговорить с ребятами? К Черепанову меня посылает. За мной-то остановки не будет. А сама что?

— Вот и скажешь это на отчетно-выборном собрании, — перебила Маня.

— Долго ждать. Я сейчас говорю, что думаю.

— А я не занималась тем же Черепановым? — зло сощурила глаза Маня.

Чижов усмехнулся:

— Пособила ошибку сделать. А уговорить парня пойти в слесаря…

— Что ж, я плохой комсорг, не отрицаю, — с обидой сказала Урусова и отвернулась.

Чижов посмотрел на доску нарядов и взял с подоконника свой сундучок.

У двери он обернулся, хотел что-то еще сказать, но махнул рукой и вышел.

Вера вспомнила вчерашнюю по-голубиному нежную парочку в роще и подумала, как все переменчиво в жизни. В душе она была почти согласна с Чижовым, но ей стало жаль Маню: покусывая губы, та стояла возле барьера, вид у нее был пришибленный. Она долго смотрела в окно, задумчиво морща лоб. Потом быстро повернулась, тряхнула головой.

— Так и сделаем, — решительно сказала она, надевая берет. — Ну-ка, Верочка, запиши мне адресок Черепанова…

Утро

Мягкие, бережные руки гладили и перебирали его волосы. Он подумал, что это снится ему, и сладко потянулся. Откуда-то издалека послышался голос матери:

— Вставай, Димушка, десятый час. Вредно столько спать…

Просыпался он трудно, как ребенок; долго не мог продрать склеенные сном веки, причмокивал губами, улыбался. Наконец, сев в кровати, взглянул на мать, и сонные глаза его округлились в испуге.

— Ой, мама! — Он приложил руки к вискам. — У тебя тут совсем-совсем бело!..

Марья Николаевна неторопливо прикоснулась к вискам и тотчас отняла пальцы, словно их обожгло ледяной изморозью.

— Переночевали с горем, Димушка. И вот живы, — сказала она незнакомым, глухим голосом. — Значит, надо жить. Вставай, сынок… — и вышла из комнаты, как-то неестественно выпрямившись.

В столовой на Митю повеяло обычной чистотой и свежестью. Пол был вымыт, кое-где в углублениях крашеных досок еще поблескивала вода. В кухне на столе стоял завтрак, покрытый белоснежной салфеткой, накрахмаленной и твердой, как бумага.

Митя, как обычно, побежал к почтовому ящику, но мысль, что здесь никогда уже не окажется дорогих и желанных писем, опалила его. Взяв газету и придав лицу беззаботный вид, он направился в дом, сел на свое место — слева от пустого отцовского стула — и, перед тем как приступить к завтраку, вслух прочитал сводку.

Марья Николаевна слушала, как всегда подперев ладонью щеку.

— Хорошо наши пошли, бойко, — проговорила она, сложила по сгибам и убрала салфетку.

— А ты ела, мама? — спросил Митя и застенчиво отвел взгляд: впервые за всю свою жизнь он задал этот вопрос.

Внезапно повлажневшие глаза матери блеснули благодарной улыбкой.

— Я сыта, Димушка, — сказала она. — Разве чайку выпью за компанию…

Мите не хотелось есть. Он ел через силу, чтобы не тревожить мать, и все посматривал на неожиданный холодный иней, проступивший на ее висках. Она отхлебывала из блюдца чай и тихо говорила:

— Леночка-то едва оклемалась, бедняжка. Диспетчер — это же страсть какая сложная, работа, вся на нервах…

После завтрака Митя бесцельно походил по дому. Ему то и дело попадались на глаза отцовские вещи: белая металлическая пуговица от кителя, перочинный нож с изображением бегущего оленя на железной ручке, темно-коричневый деревянный мундштук, прокуренный и крепко пахнущий табаком…

Чтобы мать не наталкивалась на них, он положил в старый пенал пуговицу и мундштук, а ножик почему-то задержал в руках. Олень, гордо откинув рогатую голову, легко оторвался от земли и летел, стремительно выбросив тонкие быстрые ноги. Неожиданно какая-то дымка заволокла его, и на оленью спину упала большая прозрачная капля. Митя поспешно положил ножик в пенал, рукавом утер глаза и спрятал пенал в ящик стола.

Когда вышел в столовую, мать принималась за шитье. Очень хорошо, забудется хоть немножко. Но как сейчас оставить ее одну?

— Мама, — сказал он тоном просьбы, — мне нужно уходить…

Мать, не оборачиваясь, спросила, куда он собрался.

— В депо.

Марья Николаевна медленно повернула к нему лицо, освещенное улыбкой:

— Хорошо, Димушка. Иди…

— Теперь я из депо никуда.

Марья Николаевна сняла очки, словно они мешали видеть.

— Останусь насовсем.

Руки ее опустились на колени, улыбка стала тревожной:

— Что ты, Димушка! Ты не беспокойся, милый, я и сама на жизнь заработаю…

— Я должен специальность получить.

— Школа — вот пока твоя специальность. Учение бросать ни под каким видом не дозволю.

— Вечерние школы есть, — негромко, но уверенно сказал Митя, складывая газету.

Марья Николаевна поднялась:

— Чуяло мое сердце — не надо было пускать…

— Могла не пускать, — ласково усмехнулся Митя, — а сейчас поздно…

— Ну да, поздно. Отца нет, а мать — что она понимает? На ее слова — тьфу, можно и наплевать.

Митя вскочил, обнял ее худенькие плечи, чмокнул в висок.

— А что я без тебя решал? Ничего. И сейчас советуюсь. Если только школа — значит, через год начинай все сначала. Ведь я все равно пойду на паровоз. А так в одно время и школу закончу и в помощники выйду. Понимаешь, какая экономия!

— «Экономия»! — с досадой повторила Марья Николаевна и, словно жалуясь кому-то, тихо проговорила: — Учился бы спокойно, так нет, надо все по-своему, потрудней. Ох, горе мое… И папаня твой такой же… был. Думаешь, призвали его на бронепоезд?

— А как же, ведь он писал…

— Написать можно что захочешь… Сам напросился…

— Откуда ты взяла? — Митя испугался такой проницательности матери.

— Знала я его. Лучше, чем себя, знала. И тебя тоже вижу…

Она опустилась на стул.

— Учился, учился, значит, и в рабочие вышел? А мы-то чаяли…

— О чем же? — со смешинкой в голосе спросил Митя.

— Папаня спал и видел тебя инженером либо техником…

— А я, может, не то что инженером — в профессора выйду! — весело сказал Митя.

Марья Николаевна недоверчиво и грустно покачала головой и, подумав, что теперь, без Тимофея Ивановича, ей не направить сына, что гибель мужа — только начало всех бед, которые неизбежно обрушатся на нее, тихо заплакала.

— Ну зачем же расстраиваться? — Митя запальчиво и быстро стал объяснять, что на железнодорожного инженера можно выучиться, непременно поработав кочегаром, помощником и машинистом, что, не получив права управления паровозом, не получишь и диплома…

«Нет, не управиться с ним, — думала Марья Николаевна, слушая сына. — За ручку не поведешь, прошло то время, а как урезонить?..»

— Ты вот плачешь — сын простой рабочий, — пожимая плечами, сказал Митя. — А я не понимаю. Все Черепановы кто были? Папаня говорил всегда: «Мы — рабочий класс». Ты сама рассказывала — в семнадцать лет вагонетки на руднике толкала. А теперь плачешь…

Марья Николаевна вытерла глаза.

— Что ж тут понимать? Пятеро ртов было, а кормилец один. Вот и толкала. И папане твоему в гимназии бы ум просветить, а пришлось пойти в будилки. Выбора у нас не было. А тебя кто неволит? У тебя дорог поболе, чем у нас было…

— Вот я и выбрал. В общем, ты не беспокойся, — тепло улыбнулся он, подошел к матери, заглянул в голубые тревожные глаза. — И еще одно скажу. Папаня говорил: «Остаешься за меня». Это, я считаю, его наказ…

Она выпрямилась, пораженная неожиданной мыслью. Митя сжал ее локти, сказал: «Ну, я пойду…» — и стал торопливо одеваться.

Он мог бы отправиться в депо в любой одежде, даже в праздничной, — не на работу. Но он надел все, в чем ходил на паровоз. Снимая с вешалки рабочую тужурку, увидел старую спецовку отца и, забыв, что может измазаться, приник к ней лицом, услышал знакомый до слез запах пота, горьковатый дух мазута и железа. Потом повесил отцовскую спецовку под свое пальто и вышел из дома.

Не успела Марья Николаевна прийти в себя после разговора с сыном, как явилась незнакомая девушка. Жук почему-то не залаял, и она влетела, будто ветер, бойкая, большая, удивительно ладно скроенная, подстриженная под мальчишку.

Услышав, что Мити нет дома, нахмурилась. Но, когда узнала, куда и зачем он ушел, по-детски хлопнула в ладоши, и круглое мальчишечье лицо ее засияло.

— Красота! — сказала она, сверкнув белыми плотными зубами.

Марья Николаевна поняла, что не найдет единомышленницы в лице девушки, однако позвала ее в дом, поделилась с нею своей тревогой.

А через час Марья Николаевна провожала гостью до калитки.

— Большое спасибо, что зашли, — говорила она, чувствуя себя маленькой рядом с девушкой. — Дорожку к нашему дому не забывайте…

— Что вы! Не за что меня благодарить, — весело отвечала девушка. — Вот увидите, Марья Николаевна, все будет в порядке…

«А я тебя ждал, Черепанов…»

Когда впереди показалось темно-серое ступенчатое здание депо, стальной разлив бесчисленных путей и взлетающие в воздух белые дымки паровозов, Митя испытал такое чувство, будто давно, давно не был здесь. Он подумал, что хорошо бы ни с кем не встретиться, и в тот же миг увидел паровоз, на котором работал отец.

Забыв обо всем, Митя смотрел на почти бесшумно приближавшийся паровоз, и ему почудилось, что из окошка, обрамленного синими матерчатыми бомбошками, выглянет сейчас отец. Он даже шагнул вперед и поднял руку, готовый крикнуть, как бывало: «Э-гей, папаня!»

Его обдало сухим каленым теплом. В окошке он увидел загорелое, мясистое лицо Королева с медвежьими глазками. Прикусив губу, Митя опустил руку.

Королев бросил на него сверху рассеянный взгляд и, надвинув на глаза фуражку, нырнул в будку.

«Узнал, да сказать нечего…» — с горечью подумал Митя и ускорил шаг.

Он подходил к конторе, когда кто-то шлепнул его по плечу.

— Здорово, железнодорожник! Наше вам! — раздался хрипловатый, захлебывающийся голос Миши Самохвалова.

Цыганские глаза его сверкали в улыбке. Он похудел, смуглое лицо побледнело, и аккуратненький острый носик еще больше заострился.

— Выздоровел? — растерянно спросил Митя, едва пожав протянутую руку.

— Как видишь. Прямо из поликлиники. Докторица говорит: «Я бы тебя, Самохвалов, подержала на больничном еще с недельку, да на работе без тебя затор. Дублер-то твой того…» — Миша выразительным жестом показал, что произошло с дублером, потом обнял Митю за плечи, сочувственно добавил: — Ну и учудил же ты, милый! Чепе на все депо. Полдня, говорят, к колонке ни подойти, ни подъехать…

В голосе Самохвалова так переплетались нотки сочувствия и веселой беспечности, что Митя не знал, как с ним держать себя.

— А все почему? — рассуждал Миша. — Меня плохо слушал. Я тебе говорил: кочегарское дело науки требует. А ты считал, раз-два — и в кочегарах, как в сказке. Я извиняюсь…

— Что еще скажешь? — с вызовом спросил Митя.

— Ничего, — уловив Митин тон, успокаивающе сказал Самохвалов. — Рассосется, товарищ железнодорожник, не падай духом… — Он подмигнул и хлопнул по нагрудному карману спецовки: — Побежал больничный сдавать. Знаешь, как соскучился! Сплю, а вроде на паровозе еду. И не кочегаром, а помощником. Ну, держи пять… — Чуть откинув голову, он задержал Митину руку, приглядываясь к нему. — А ты, я смотрю, здорово скуксился. С лица даже спал. До «потопа» лучше был. Чудной человек! Это ж у тебя вроде забавы было. Я б на твоем месте начихал на все. Ну, подмочил малость батькин авторитет. Ничего, выдержит он. За таким батькой, как за каменной стеной…

Глаза у Мити вдруг наполнились слезами, он вырвал руку из Мишиной руки и побежал прочь. Глядя вслед, Самохвалов пожал плечами:

— Вот еще нюня!!

Подбежав к конторе, Митя постоял, пока не перестали противно дрожать губы, и одним духом взлетел на второй этаж.

Секретарь начальника депо, маленький сухонький старичок в узком потертом кителе, в очках с железной оправой, услышав шаги, оторвал от бумаг седую голову.

А Митя был уже в кабинете. Притворив за собой мягкую, обитую черной клеенкой дверь, он остановился.

Горновой только что положил на рычаг телефонную трубку и обернулся.

— Я пришел, Сергей Михайлович… Я вам говорил… Я хочу… — выдохнул Митя.

— А я тебя ждал, Черепанов. — Начальник депо встал из-за стола. — Ну, здравствуй. Заходи, присаживайся. — И, протянув вперед руку, он пошел навстречу.

Друг

День был теплый, но хмурый. С самого утра низкие грязно-серые облака неподвижно висели над городом. Но Мите почудилось, будто выглянуло солнце: это поблекшие березки, тесно выстроившиеся по обеим сторонам улицы, сияли чистым солнечным, теплым светом. Казалось, если прикоснуться к бронзовой листве, она зазвенит прозрачным, певучим и по-осеннему грустным звоном.

Услышав позади торопливые шаги, Митя обернулся. Его догонял Миша Самохвалов. Митя ускорил шаг. Но через минуту Самохвалов забежал вперед, схватил его за руку.

— Мить, — жалобно заныл он, — я ж ничего не знал… откуда ж я мог?.. Мить…

На его маленьком остром носу сбежались морщинки, казалось, Миша сейчас заплачет.

— Ну не серчай, Мить, — говорил он с мольбой в голосе. — Ну намолол я, а ты плюнь и забудь…

— Зачем же плевать? Что думал, то и молол…

— Да брось ты! Вроде не знаешь меня. Ну скажи что-нибудь такое… или дай по уху, по дурной башке. Ну дай, будь человеком!

Слова Самохвалова ранили его слишком больно, чтобы можно было их быстро простить.

— И дал бы, — сказал Митя, не глядя на него, — если б знал, что поумнеешь… Ну, пошел я, некогда мне, в другой раз поговорим…

На углу Комсомольской Митя решительно свернул к деревянному двухэтажному дому.

Дверь ему открыла пожилая женщина с бородавкой на подбородке, из которой торчал кустик серых жестких волос.

— Дома Алеша? — спросил Митя, заходя в тесную полутемную прихожую.

— А кто его знает! — буркнула женщина, шаркающей походкой направляясь в кухню. — За ним и мать родная не уследит…

Алеша лежал на диване босой, в брюках и майке и читал книгу.

— Войдите! — крикнул он, услышав стук, и недовольно вздохнул: «Обязательно перебьют на самом интересном месте!»

Приподняв взлохмаченную голову, широко открыл глаза, потом закрыл их и снова открыл. Сомнений быть не могло: на пороге стоял Митя.

Не сводя с него глаз, Алеша медленно отложил книгу и опустил на пол босые ноги.

Митя прошелся вокруг стола, сказал негромко:

— Мне к Белоноговым надо было. Кажется, не туда попал… — и шагнул к двери.

— Митька! — закричал Алеша, вскакивая с дивана; он внезапно обрел дар речи и, словно обрадовавшись этому, взволнованно затараторил: — Какой ты молодец! Это же гениально! А я думал, не простишь. Я ведь понятия не имел, что у тебя такое на работе. Потом Верка все рассказала. Я хотел пойти, но решил, тебе не до меня…

Легонько отстранив его, Митя снова зашагал по комнате.

— Что за люди! Сначала наговорят черт знает чего, потом извиняются. Целый день извинения. Надоело!

— Нет, ты пойми, — виновато тянул Алеша, идя за ним. — Я прошу поручиться — отказ. Я решил — не хочешь, чтоб я тоже был в депо…

Митя круто повернулся. «И ты мог подумать такое?» — хотел он сказать. Но, увидев близко Алешины глаза, вдруг вспомнил глаза Веры. Они были очень похожи, такие же зеленоватые и большие, со светлыми лучиками вокруг темных зрачков. Только выражение у них разное: у Алеши — холодновато-дерзкое, озорное, а Верины глаза тепло светились то задумчивым, то насмешливым и веселым светом.

— На моем месте ты подумал бы то же самое, — сказал Алеша.

— Кончили с этим, — оборвал Митя. — Теперь могу поручиться за тебя, могу попросить Горнового… если ты не раздумал.

— Ну? Как ты… так у тебя все в порядке?

— Полный порядок.

Задумавшись на минуту, Алеша приблизился к Мите, сказал шепотом:

— Я думаю, тебя сейчас и на широкую колею приняли бы. Из уважения к памяти Тимофея Ивановича. Факт, приняли бы…

— Что? Из уважения? — вдруг закричал Митя. Не нужно мне этого уважения! Понятно?

Алеша удивленно приподнял плечи и молча отошел.

— Почему же не спрашиваешь, на какую работу выхожу? — остыв, спросил Митя.

— Обратно, на паровоз?

— Не угадал.

Кончики Алешиных губ разочарованно поползли книзу.

— Наладили, значит, с паровоза?

— Наладили.

— Эх, досада! — с сердцем сказал Алеша и махнул, рукой. — Надо было мне раньше, до твоей засыпки пойти. А теперь, конечно, не возьмут…

Митя отвернулся: только о себе думает человек! То, что он, Митя, потерпел неудачу, оказывается, неважно, самое обидное, что этой неудачей он закрыл дорогу, Алеше.

— Я, можно сказать, спас тебя от такой же засыпки, а ты еще ворчишь, — спокойно сказал Митя. — Все-таки надо сначала четыре действия знать, а потом уж браться за алгебру…

Упоминание об алгебре омрачило Алешу, он нахохлился, замолчал. А Митя сел на диван, закинул руки за; голову и вздохнул:

— Гора с плеч. Решил. И, считаю, правильно. Кончу школу, а у меня уже специальность в руках. Папаня говорил: «Ремесло — не коромысло, плеч не оттянет…»

Алеша с холодноватым недоумением исподлобья взглянул на него:

— Только и всего?

— А там у нас имеется дальний прицел, — мечтательно сощурился Митя.

— Институт?

— Что-то больно я расхвастался, — спохватился Митя. — Как бы еще и отсюда не наладили… — Он потянулся так, что хрустнули суставы, и, взяв с дивана книжку, посмотрел на обложку.

— Самое время читать про то, как зверей дрессируют!

— С тоски, — несмело сказал Алеша.

— А переэкзаменовка? — безжалостно спросил Митя.

— Уже не успеть. Упустил время, — отозвался он упавшим голосом.

Бросив книжку на диван, Митя направился к Алешиному письменному столу. На столе — стеклянная граненая чернильница, в которой высохли чернила, самшитовый бокал с ручками и карандашами, старый компас с треснувшим стеклом — и ни единой книжки.

— Раньше хоть раскладывал учебники, а сейчас и этого не делаешь. Выучился! — сердито проговорил Митя. — «Не успеть»! Глупее других, что ли? Ты же способный парень. Только байбак. И воли вот ни столечко, — он показал на кончик ногтя. — Можешь злиться, я правду говорю, извиняться после не буду…

Алеша не собирался злиться.

«Друг. Настоящий друг!» — подумал он с благодарным чувством.

— Доставай алгебру, — приказал Митя. — Ничего не выйдет, придется сдавать. Шесть дней еще, успеешь. Меньше поспишь. Душа вон, а сдашь…

Со смешанным чувством неловкости, досады и благодарности Алеша побрел к письменному столу.

— Шевелись живее, и так уж засиделся… — неумолимо бросил вдогонку Митя.

Домой он вернулся в пятом часу. Поняв по лицу матери, что она беспокоилась, с порога сказал:

— Все хорошо. Сейчас дам полный отчет. А голодный я как волк…

В столовой его ждала неожиданность: на столе, в пепельнице — большой чугунной ракушке, лежал деревянный прокуренный отцовский мундштук, который он спрятал утром. Не веря глазам, Митя взял его и вздрогнул, услышав голос матери.

— Не нужно, Димушка, папины вещи трогать, — сказала она негромким, натянутым, как струна, голосом. — Пускай лежат, где он их оставил. Ровно с нами он, только отлучился…

Пока мать собирала на стол, Митя рассказал о походе к Горновому и, удивляясь, что она не возобновляет утреннего разговора, принялся за щи.

Щи были горячие, он нетерпеливо дул в ложку и все-таки обжигал губы. Марья Николаевна сидела напротив, не сводя с него внимательного взгляда.

— А почему, Димушка, ты не в комсомоле? — тихо спросила она вдруг.

Митя перестал жевать.

— Как-то я не думала над этим, — тихо продолжала мать, — а люди интересуются: почему, мол? И в самом-то деле: отец — партийный человек… — Она помолчала и с видимым усилием поправилась: — Партийный человек был… А сын в стороне…

— Какие это люди? — хрипло спросил Митя.

— Ты ешь, ешь… Какая разница. Добрые люди… Об тебе думают…

Опустив руки, Митя смотрел в дымящуюся тарелку, с новой силой испытывая утихшую было старую боль.

— Не пойму я: сам не хочешь или считают, что ты недостойный?

— А по-твоему, достойный? — с ожесточенной улыбкой спросил он.

— Мы завсегда так полагали об нашем сыне, — растерянно отозвалась Марья Николаевна.

Отодвинув тарелку, Митя поднялся:

— Будет за что, примут.

Часть четвертая