Свое имя — страница 4 из 5

Секретный разговор

За несколько минут до гудка Митя вымыл керосином руки и переоделся: он впервые шел на рабочее собрание и торопился. Ваня Ковальчук усмехнулся:

— Поспешаешь, неначе ты докладчик…

У входа в красный уголок Митя встретил Веру, и они, не сговариваясь, направились в конец зала, к раскидистому фикусу с атласными листьями.

— Все равно долго мне тут не сидеть, — опускаясь на скамейку, сказала Вера. — Протокол придется вести, увидишь.

— А давай спрячемся, — шутливо предложил Митя. — Вот сюда, за цветок.

Она улыбнулась, хотела что-то сказать, но увидела Алешу, помахала ему рукой.

— Думал, пообедаю — и за уроки. Извольте давить стул на собрании! — проворчал он.

Вера повернулась к брату:

— Как всегда, не вовремя приходит к тебе прилежание!

В красный уголок вошел Чижов. Заметив Митю, расплылся в улыбке и двинулся к нему неторопливой, увесистой походкой.

— Сколько лет!

— Последний раз летом виделись. — Митя сжал мясистую веснушчатую руку.

Но он говорил неправду. Сколько раз с наступлением обеденного перерыва отправлялся он на пути и, отыскав «свой» паровоз, подолгу наблюдал издали за Максимом Андреевичем, за Чижовым, а потом брел в депо с сердцем, разбитым тоской и завистью. Сколько раз, услышав знакомый свисток, бежал к закопченному деповскому окну…

Глядя теперь на забрызганное веснушками лицо Чижова, Митя вспомнил, что когда-то ему не нравился этот круглый подбородок, эти узкие колючие глазки. Но что же в них колючего? Можно смело сказать — симпатичные глаза, сплошная доброта.

Начальник депо объявил собрание открытым и попросил назвать кандидатуры председателя и секретаря. Несколько голосов враз выкрикнуло Верину фамилию. Из первого ряда кто-то пробасил: «Других предложений нету!» — и тотчас поднялись руки.

— Что я говорила? — шепнула Вера. — Штатный секретарь.

В большом притихшем зале зазвучал негромкий, полный едва сдерживаемого волнения голос Горнового. Митя, сразу уловив тревожные интонации в этом голосе, начал прислушиваться.

Начальник депо говорил о том, что советские войска ведут решительное наступление по всему фронту, что завод «в глубинке», в Кедровнике, выпускает все больше артиллерийских орудий, которые нужно без промедления перебрасывать в Горноуральск, а оттуда — на запад, на передовые позиции, но что узкая колея не успевает «перерабатывать» грузы. Узкая колея не справляется, дорогу все время лихорадит, а причина — в работе депо: паровозы простаивают в ремонте больше положенного срока…

Митя вспомнил перевалочную станцию, беспокойные лица, черные торопливые стрелки электрических часов, отсчитывавшие опоздание поезда, и горькие, страшные слова майора о том, какой ценой расплачиваются наши люди за каждую минуту этого опоздания. И почти те же слова повторил сейчас начальник депо.

— Страху нагоняет, — насмешливо шепнул Алеша в Митино ухо.

— Много понимаешь! — с неприязнью зашипел Митя. Он разозлился не только за эти глупые слова, но еще и за то, что Алешка перебил его мысль. А думал он о том, что, если два месяца сидишь в слесарях и еще немногому научился, если возишься над какой-нибудь паровозной деталью и что-то не ладится у тебя, — это, оказывается, беда не только твоя, а всего депо, всей дороги и даже еще больше…

После начальника слово взял мастер Никитин. Худощавый и сутулый, отчего нетрудно было угадать в нем бывшего слесаря, он то и дело стаскивал очки, протирал стекла и снизу вверх поглядывал в зал усталыми глазами. Мастер был растерян, и Митя пожалел его.

— По такой нагрузке, товарищи, надо бы иметь вдвое больше паровозов. И не такую древность, как у нас. — Никитин развел костлявыми руками. — И потом же — кадры, товарищи. Старых-то работников — раз, два и обчелся. Зелень сплошная. Сердцем хотят, а руки еще не умеют. И управляйся как знаешь…

Митя сидел подавленный. Ему казалось, что все упреки мастера относились только к нему. Конечно, Никитин во многом прав, но Митя все же обиделся и перестал его жалеть. Он даже испытал злорадное чувство, когда на мастера обрушился незнакомый паровозник огромного роста, с голосом, от которого позванивали в окнах стекла.

— Говорят, свои недостатки легче разглядеть чужими глазами, — начал он. — Товарищи ремонтники доказали это: не все увидали сами. Вот я и хочу добавить с точки зрения паровозника…

Сначала Никитин согласно кивал головой, потом потупился, и длинные сухие морщины собрались у него на лбу. Но еще больше помрачнел мастер, когда заговорил Чижов.

— На машины легко сваливать. — Он быстро поднялся и направился к столу. — Известно, паровоз опровержения не заявит. А как их только не крестили тут, наши машины, — и древность, и гробы, и клячи…

— На этих клячах мы смерть фашистам везем! — выкрикнула с места Маня Урусова, и мальчишеское лицо ее залилось краской.

Зал захлопал. Отложив перо, Вера подняла над столом руки и тоже забила в ладоши.

— Правильно подмечено! — вставил кто-то.

Чижов продолжал говорить. Речь его становилась все накаленнее, громче. Митя думал раньше, что этот рыжий парень, всегда говоривший как бы нехотя, с ленивым спокойствием, не умеет волноваться. Он повернулся к Алеше, хотел сказать ему об этом, но тот дремал, упершись в грудь подбородком.

— Видать, не любят ремонтники наши паровозы, — продолжал Чижов.

— Любитель нашелся! — закричал кто-то из задних рядов.

Горновой сильно постучал карандашом по графину.

— Кто слыхал, чтоб паровозник обозвал свою машину гробом или еще как-нибудь? Колюшей называют, Николкой, Федей, а машинист Григорьев даже Марьей Ивановной величает… — Он помолчал, пока затихла вспышка смеха. — Паровозы старые, это факт. Вот бы к ним больше ласки да заботы. Старикам, как говорится, у нас почет. А бывает, машина только-только из ремонта, а ее хоть опять ставь на лечение…

Забыв о своих секретарских обязанностях, Вера по-ученически грызла кончик ручки. Лишь когда Чижов заговорил о комсомольских постах, о редколлегии стенгазеты, которая долго «набирает пары», Маня Урусова тронула секретаря собрания за локоть, и та, смущенно улыбнувшись, принялась поспешно записывать.

До позднего вечера люди в красном уголке спорили, советовались, о ком-то говорили одобрительно, кого-то корили. Только о нем, о Мите, никто не сказал ни доброго, ни худого слова, — это было очень обидно. Даже Маня Урусова, называвшая многих молодых рабочих, не вспомнила о нем, ни разу не взглянула в его сторону, несмотря на то что он сидел рядом с Чижовым…

Как только Горновой объявил собрание закрытым, Митя двинулся к выходу.

Вокруг депо на высоких мачтах горели прожекторы. Черные рельсы сверкали, словно весенние ручьи в снегу. Паровозные дымы беломраморными колоннами, расширявшимися кверху, подпирали низкое, сумрачное небо.

Вера вышла из красного уголка вместе с Алешей. Увидев удаляющуюся фигуру Мити, она окликнула его. Митя остановился.

— Торопишься? — спросила Вера. — Или решил, что мы уже ушли?

— Нет, я просто так…

В молчании дошли до угла Комсомольской, где их дороги расходились. Вера заглянула Мите в лицо, и ее поразил отсутствующий взгляд его больших темных глаз.

Еще больше поразил ее вид Мити, когда спустя несколько часов, уже ночью, он позвонил в их квартиру. Шапка на затылке, телогрейка распахнута. Дышал он часто, наверное, бежал сюда, на губах дрожала рассеянная улыбка.

— Алешу бы мне, — проговорил он задыхающимся голосом.

Вера молча раскрыла перед ним дверь. Но Митя попятился:

— Неудобно, поздно ведь…

Тогда, оставив дверь открытой, Вера ушла в комнату.

— Тебя друг вызывает, — сказала она брату притворно-безразличным тоном.

— Почему же ты не зазвала его? — спросила Анна Герасимовна, чинившая Алешкину рубаху.

— Не хочет. Секретный разговор, наверное.

— Помешалась на секретах! — буркнул Алеша, выходя из комнаты.

Вера села за стол, придвинула книгу. Но не прошло и пяти минут, как она забеспокоилась:

— Вышел раздетый, простудится еще…

Мальчишки предусмотрительно притворили дверь. Но, не будь в коридоре ненавистных счетчиков, что-нибудь удалось бы расслышать. Три счетчика, которые, помимо основной своей роли, были призваны сохранять добрососедские отношения между тремя обитавшими в квартире семьями, гудели неустанно и громко.

Наконец Вера уловила приглушенный шепот на лестничной площадке.

— В общем, для себя я решил. За тобой слово…

Алеша пробубнил что-то в ответ.

— Ну как не понять? — громко вырвалось у Мити, и он тут же перешел на торопливый, неразборчивый шепот.

— Что-то я замерз. — Алеша зябко потянул носом, — Утро, говорят, мудреней. Завтра еще обсудим.

— Утром — ответ, — требовательно проговорил Митя, и шаги его гулко раздались на деревянной лестнице.

Митин план

По утрам над Горноуральском поют гудки.

Первым затягивает сипловатый, натужный голос «старика», положившего начало городу; затем из-за леса, постепенно набирая силу, вступает трубный, похожий на крик лося, гудок нового металлургического; его подхватывает раскатисто-удалой бас машиностроительного, потом звучит хриплый, бессонный голос паровозного депо, его будто старается перекричать высокий, с присвистом сигнал железного рудника, а там уж вступают в нестройный хор разноголосые гудки рудников, шахт и небольших заводов Горноуральска, которым нет числа.

Как только умолкает пение, тишина ненадолго сковывает почти ощутимо тугой морозный воздух, и тогда слышен шорох падающих снежинок, злой посвист быстрой позёмки, далекие и словно несмелые звонки первых трамваев и напоминающий шум соснового бора рокот приближающегося к городу первого рабочего поезда.

Хлопают калитки, то здесь, то там в серой утренней мгле возникают одинокие фигуры прохожих, а через несколько минут улицу до краев, как в праздник, заполняет людской поток. Он разрастается, вбирая в себя такие же потоки, выбегающие из боковых улочек и переулков, и течет, течет, разливаясь по всему городу.

Каждое утро в этом потоке можно было встретить и слесаря депо Митю Черепанова. Каждое утро он выходил из дому сонными, неверными шагами, но, захваченный стремительным движением, не замечал, как слетала сонливость.

На паровозе все было по-другому, солнце успело обойти полнеба, люди уже устали трудиться, а ты только собираешься на работу; весь город спит, а ты один шагаешь по пустынным улицам — в наряд. В этом, конечно, была своя особая прелесть паровозной службы. Но что могло сравниться с ощущением, которое испытываешь, идя на трудовую смену в этом людском разливе, сознавая себя частицей большой, неисчислимо огромной массы людей, именуемой рабочим народом!

В депо горели огни. Заиндевелые стекла в больших синих окнах отсвечивали то изумрудным, то лунно-голубым сиянием.

Ночная смена уже кончилась, утренняя еще не заступила — был тот короткий особенный час, когда тишина располагается под высокими, темными от копоти сводами и люди невольно стараются не потревожить ее громким возгласом, звуком шагов, когда, кажется, даже паровоз, только что ставший на ремонт, дышит приглушенно и робко.

Ваня Ковальчук еще издали приветственно помахал Мите рукой:

— Хай живе!

— Ты знаешь, — сказал Митя здороваясь, — а я уходить от тебя решил…

Улыбка исчезла с Ваниного лица.

— Ты що? Вже наробился? А ну повтори!

В эту минуту Митя впервые засомневался в своем плане, впервые понял, что ему не так-то легко уйти от Ковальчука. Эти два месяца новой жизни крепко связали его с Ваней. Собственно, связь их началась еще раньше — с того дня, как Максим Андреевич привел Митю на узкую колею; там впервые повстречался он с этим приветливым, симпатичным пареньком с мягким украинским говором.

Ковальчуку первому Митя признался, что переход в слесаря считает «вынужденной посадкой».

— Так що душевной тяги до слесарного дела не замечается, — отметил тогда Ваня и задумался. — А як же, браток, без души? Який то доктор, що человека не любит? А слесарь — доктор производства. Точно тебе кажу. Притащат до нас в цех паровоз, он вже и ходить не может, а мы оглянем, послухаем, подлечим, и будь ласка — опять побежал. Медицинским докторам в одном легче: человек пожалобится, ще и покажет, где у него болит, а машина — хиба вона скаже? Сам найди ее хворобу та вылечи. Вот и треба знать машину назубок. Зато в другом нам легче: для наших хворых запасные части имеются…

Очень скоро Митя убедился, что погибнуть от тоски здесь не придется и — главное — что ему повезло с учителем. Старые рабочие относились к Ковальчуку как к равному, а молодежь беспрестанно бегала к нему советоваться. Иван Ковальчук, должно быть, так утвердился в звании лучшего слесаря депо, что его фамилия на Доске почета была написана масляной краской, на долгие времена. При всем этом он оставался простым, душевным парнем, и Митя почувствовал в нем не только терпеливого и щедрого учителя, но и доброго старшего товарища.

Однажды после работы Ковальчук спросил, оформил ли Митя перевод в вечернюю школу.

— Успеется, — с притворной ленцой отозвался Митя.

Ковальчук посмотрел на него долгим, неодобрительным взглядом и вдруг крепко взял под руку:

— Веди до дому, буду с твоей матерью говорить.

— Пошли.

— Бачили такого героя? — ворчал дорогой Ваня. — Ты що, пример берешь? Так у меня ж положение какое! И знай: кончится война, буду учиться.

Подойдя к своему дому, Митя признался, что пошутил, что он уже зачислен в десятый класс вечерней рабочей школы, просто хотел затащить Ваню к себе…

— Ах ты, лихоманка, обдурил меня! — смеялся Ковальчук, сильно тиская Митю.

Сам того не замечая, Митя во многом подражал Ковальчуку. Даже к паровозу он обращался словами Вани: «Не горюй, браток, зараз тебя обследуем, послухаем и вылечим, еще побегаешь…» Одного только Митя не понимал и не одобрял в Ковальчуке: Ваню совсем не манила паровозная служба: «Ночью хочу дома на койке спать, а не на колесах», — говорил он. Однако различие увлечений не мешало их крепнущей день ото дня дружбе. Но что будет теперь, когда Митя уйдет от него?

— Куда тикаешь? — сердился Ковальчук. — Замахнулся, так бей. — И окинул Митю каким-то новым, отчужденным взглядом. — А я считав, ты разумный хлопец…

— Сразу уж и выводы, — улыбнулся Митя. — Сейчас все растолкую.

Он думал, что объяснять придется долго, а выговорился в одну минуту и растерянно, ожидающе уставился на Ковальчука: должно быть, что-то недосказал впопыхах, Ваня его не поймет и ничего не посоветует!

А план Мити заключался в следующем. Каждая слесарная бригада состоит из нескольких групп, которые ремонтируют различные узлы паровоза, — арматуру, механизм движения, гарнитуру и так далее. Митя решил «пройти через все группы», то есть какое-то время поработать в каждой из них.

Ковальчук, выслушав его, сдвинул кепку на затылок и, как всегда, когда был чем-то озадачен, взъерошил свой светлый чуб.

— Ну? — торопил Митя.

— Щось кумекаю. — Ваня изумленно смотрел на него. — Значит, поработал у нас, в арматурной группе, переходишь в гарнитурную, потом в дышловую…

— Верно! — обрадованно перебил его Митя. — Скажи, как можно машину изучить, а? И отдача от меня быстрее будет, правда?

— Все, як по нотам. — Ковальчук заулыбался так, что заиграли ямочки на щеках, стукнул Митю по плечу: — «Отдача», кажешь? Ах ты, хитрюща голова!

Во время работы Ваня или тихонько насвистывал — дело спорилось, — или тяжело сопел, словно карабкался на гору, когда что-то не ладилось. Разговор обычно состоял из предельно коротких фраз: то ли он требовал инструмент, то ли подсказывал или делал замечание подручному.

Сегодня он без умолку свистел и часто взглядывал на Митю:

— Добре придумав, Дмитро!

А через некоторое время:

— В обед иди до Никитина. Заартачится — подмогну…

Но, перед тем как пойти к мастеру, Митя решил еще раз потолковать с Алешкой. Утром по дороге в депо Алешка сказал, что ему не нравится Митин план.

Серегинское шефство

Когда Алеша объявил, что хочет вместе с Митей поступить на работу и перейти в вечернюю школу, Анна Герасимовна испугалась: Алеша — и работа? Ведь он с грехом пополам успевал в обычной, дневной школе, и учителя в один голос твердили: способный, но ленивый, неорганизованный. А работать и учиться — хватит ли выдержки, упорства, воли?

Но, с другой стороны, рассуждала Анна Герасимовна, у него масса энергии, которой нет настоящего применения, отсюда всякие сумасбродные идеи. Быть может, работа, ответственность, неизбежные трудности явятся для него хорошим лекарством?

Анна Герасимовна спросила, не тянется ли Алеша просто «за компанию» с Митей, и он рассердился. В конце концов, до каких пор его будут считать младенцем! У него своя голова, свои соображения.

Это правда, она все еще считает его маленьким. А сколько таких же мальчишек в эти трудные годы стали нужными работниками! Почему же она волнуется, чего испугалась? Разве труд когда-нибудь портил человека? И как успела она забыть собственную юность!

— Лешка! — воскликнула Вера. — Поздравляю тебя, чертенок! Наконец-то выходишь в люди! — И она звучно чмокнула его в щеку.

Алеша отшатнулся:

— Нежности телячьи!

На другой день Анна Герасимовна пришла к Мите. В руках у нее ничего не было, а похоже, словно она что-то теребила ими.

— А вы не беспокойтесь, Анна Герасимовна, — говорил Митя. — Он обязательно полюбит паровозное дело. Как можно железную дорогу не полюбить! Вот увидите, моя правда будет…

Анна Герасимовна улыбнулась, взяла его за руку:

— Прошу тебя, последи за ним. Ты сможешь, ты серьезнее, тверже… Если бы не ты, он провалил бы переэкзаменовку. Его нельзя оставлять в покое…

Митя заверил тогда Анну Герасимовну, что, независимо от ее просьбы, сделает все, что будет нужно. Но как мало он сделал!

На первых порах Алеша чувствовал себя, как говорят, не в своей тарелке, откровенно ныл. Конечно, ему трудно. Митя кое-чему научился у отца, а Алеша никогда обыкновенного напильника в руках не держал, не мог починить даже электрическую плитку. И Митя успокаивал, ободрял его:

— Обвыкнемся. Еще в ударники выйдем. Вот такими буквами на Доске почета выведут: «Белоногов». А то и портрет, может, вывесят…

Но, прежде чем это произошло, Митя стал замечать в своем друге удивительные перемены. Уже через месяц у Алеши появилось столько знакомых, будто он по меньшей мере год проработал в депо. И почти со всеми он держался с немного разухабистой и веселой легкостью этакого рубахи-парня, о котором подобные же рубахи-парни обычно говорят: свой в доску. Глядя на него, нельзя было допустить и мысли, что все здесь для него ново и непривычно. «Знаем, видали!» — как бы говорил его независимый и непринужденный вид. Митю порой даже зависть разбирала: стоило ему засомневаться в чем-нибудь, оробеть — и сразу все на носу написано. А его, Алешку, попробуй-ка разгадай! И откуда что берется!

Возможно, если бы они работали в одной бригаде, все было бы по-другому. Но мастер Никитин направил Алешку в арматурную группу слесаря Серегина, во вторую бригаду.

Серегин был шумливый, развязно-дерзкий парень с лицом, густо усыпанным прыщами. В цехе его не любили за грубый, эгоистичный характер и грязный язык: говорили, что Серегин гайку не может отвернуть без брани. Но слесарь он был хороший, и Никитин для его характеристики однажды воспользовался бытующей в народе шуткой: «Умная голова дураку досталась».

Серегин нередко являлся на работу с опухшим лицом, под крохотными бесцветными его глазками нависали мешочки, казалось набрякшие влагой. А соседи по общежитию сообщали вполголоса:

— Вчера концерт давал…

После «концертов» он был хмур, особенно бранчлив, и все, даже мастер, во избежание недоразумений предпочитали не замечать его. В такие дни Серегин доверительно жаловался Алешке:

— Тяжело. Вчера, понимаешь, перегруз получился…

— Значит, меньше надо грузиться, — смело советовал Алешка, польщенный благосклонностью Серегина.

Серегин понимал, что нравится Алешке, и это льстило ему. Друзей у него не было. Те, кого он когда-то считал друзьями, оказались просто-напросто изменниками: на собрании, где разбирали поведение Серегина, они первыми занялись его перевоспитанием. А к ним, как водится, присоединились и другие охотники учить правильной жизни. Этот же культурный, грамотный паренек оказался вполне самостоятельным человеком: он крепко привязался к Серегину, несмотря на то что ему, конечно, уши прожужжали, какой дрянной человек Серегин. И он дорожил Алешкиной привязанностью, не скупясь делился с ним накопленной житейской мудростью.

— Для чего рождается человек? — философски спрашивал Серегин у своего ученика.

— Человек рождается для лучшего, — отвечал Алеша запомнившейся фразой из горьковского спектакля, который он видел прошлой зимой.

— Вот именно! — радовался Серегин. — Головастый ты парень, убей меня гром! Человек рождается, чтоб жить все лучше и лучше. Вот они, — Серегин широко поводил рукой, имея, наверное, в виду цеховой народ, — они берутся учить меня, а сами ни черта не смыслят в жизни. Спроси у них, для чего, мол, работаете, и они такого туману напустят — страх! И какой-то долг приплетут, и душу, и прочую муру. И всё врут ведь, собаки. Человек в свое удовольствие работает, для своей хорошей жизни. Запомни, милый человек. Все остальное — трепотня. Вот, скажем, говорят Серегину: нужно еще одну смену отработать. Я смотрю так: ежели для меня, для моей жизни, это подходит, буду вкалывать две смены подряд. А ежели мне это ни к чему, к примеру, у меня какой-то свой план есть, — не стану. И никакой агитацией не вытащишь меня. Зачем агитировать? Я и сам знаю, что почем. Дадена тебе норма: сделать такую-то детальку за час, так? Хочешь жить лучше, чтоб, как говорится, был сыт, пьян и нос в табаке, — сделай ты ее минуток за тридцать. Ясно? И тебе хорошо, и все кругом довольны. Вот где корень…

Несколько раз Митя видел их вместе (Алешка ходил за Серегиным по пятам) и понял происхождение некоторых новых Алешкиных манер, повадок и словечек. Алеша восхищался слесарным мастерством и физической силой своего учителя:

— Знаешь, когда Серегин ключом орудует на паровозе, даже как-то боязно: вот, думаешь, повернется неловко и опрокинет машину…

— На это ума не требуется, — отвечал Митя. — Слон тоже что хочешь опрокинет…

— Слон! — злился Алешка. — Он не глупее нас с тобой. Мыслящий парень.

— Незаметно.

Алешка нервничал, заикался:

— А т-ты его знаешь? Наслушался трепотни всякой и сам болтаешь!

— Я не виноват, что про него доброго слова не услышишь.

— Травят его, вот что! А работник он — будь здоров!

— Бедняжка! — Митя с наигранным сочувствием вскидывал глаза к небу. — Его травят! Да твой Серегин сам кого угодно затравит. А насчет того, какой он работник… Людей нехватка, а то он бы вылетел, как пробка.

Алешка рассерженно выбрасывал в стороны руки:

— Ну, ясное дело, твой Ковальчук — правильный человек! Ни рыба ни мясо…

— Слушай, а Серегин не научил тебя пить?

Несколько раз они схватывались так. Алешка за своего шефа стоял горой, и Митя начал понимать, что споры эти не только не уменьшают его привязанности к Серегину, но как бы даже укрепляют ее. Что же делать? Во всяком случае, нельзя оставлять Алешку в покое. Если бы все-таки он согласился с Митиным планом, если бы удалось уговорить его, пришел бы конец серегинскому шефству.

Едва дождавшись гудка на обед, Митя заторопился на участок, где работал Алешка.

«Прижился…»

Посреди пролета, возле инструментальной кладовой, стояли Алеша и слесарь Серегин. Из открытого окошка кладовой, обнесенной густой железной сеткой, выглядывала чем-то похожая на зверушку кладовщица Люся.

Щедро улыбаясь, Алешка и Серегин красовались перед окошком и что-то говорили, говорили, а Люся слушала их с игривым вниманием.

Серегин снял с нижней мокрой своей губы дымящийся махорочный окурок и протянул его компаньону. Когда Алешка взял двумя пальцами окурок и направил в рот, Митя даже поморщился от брезгливости.

Выпустив струю дыма, Алешка лихо сплюнул сквозь зубы. В это время Митя окликнул его. Алешка сделал движение, чтобы спрятать папироску, но, видимо боясь уронить достоинство перед Люсей и Серегиным, раздумал. Кивнув девушке с таким выражением — дескать, бывают в жизни неприятности, он медленно отошел от окошка. Лицо его было так перепачкано мазутом, что нельзя было заметить проступивший на щеках румянец.

— Растешь! — Митя с брезгливой усмешкой глянул на окурок, источавший одуряюще острый дым.

— Знаешь, верное средство от аппетита, — торопливо стал убеждать Алешка, уводя Митю подальше от инструментальной кладовой. — Я все время голоден. Сказывается физическая нагрузка. А покурю — вроде отбивную срубал… — Он затянулся в последний раз, бросил окурок и припечатал его каблуком. — Ты хотел что-то сказать?

Митя начал рассказывать, как отнесся к его плану Ковальчук, но Алешка нервно дернул плечом, прервал:

— Я думал, что-нибудь серьезное. Носишься со своей идеей, как с писаной торбой. Сдал бы ее лучше в бюро рационализации…

— Ты ведь не понял и заупрямился. Ты подумай…

— К-как же! — вдруг вскипел Алешка. — Ты придумал, преподобный твой Ковальчук одобрил, а я не понял. Где уж нам уж!

— Я хотел сказать — ты не разобрался толком и сразу отказываешься, — смягчился Митя.

— Не понял, не разобрался, не так сел, не так повернулся! Мне дома все это вот как осточертело! — Алешка провел по шее ребром ладони.

Некоторое время они стояли друг против друга и молчали. Митя боялся, что Алешка уйдет сейчас — и разговору конец.

— Ну чего ты ершишься? — тихо сказал Митя. — Подумай, если пройдем через все группы, любая работа будет нам нипочем. Дела у нас просто запоют…

— Я тебе, кажется, сказал: не интересует меня твоя академия наук.

— А что тебя интересует? — Митя едва сдержался.

— Широкая колея. Если хочешь знать, сегодня бы туда перемахнул. Это ты мечтал, рисовал себе картины, а теперь пригрелся и все забыл, всем доволен. Мечтатель!

Митя даже отступил, словно для того чтобы лучше разглядеть Алешку. Он пригрелся! Он забыл про широкую колею! Надо же быть круглым дураком, нисколько не разбираться в людях или на редкость черствым человеком, чтобы сказать такое!

— А мне пока и тут не узко, — очень внятно сказал Митя, сузив глаза. — И еще скажу тебе: многие на этой колее начинали — и ничего, вышли в большие люди.

— То-то я вижу, ты всерьез лезешь в большие.

— Очень хотел бы… А ты с места боишься сдвинуться, дружка потерять боишься, этого прыщеватого.

— Глупо. Прыщи могут и у тебя завтра вскочить. А летать с места на место не вижу смысла. У арматурщиков я хорошо прижился, меня ценят, какого дьявола, спрашивается, я попрусь куда-то?

— «Прижился… ценят»! — насмешливо повторил Митя. — А я думал, мы вместе… всюду вместе… Смотри, присохнешь около своего Серегина.

— Какой пророк нашелся! — Алешка с нагловатой усмешкой закинул голову. — Посмотрим. Может, кой-кому еще придется за нами вприпрыжку…

Остыв немного, Митя подумал, что разговаривал бестолково, неумело, — рассорился только, а чего добился? Верно говорится, что злость плохо дружит с умом. Над последними Алешкиными словами он посмеялся в душе, но через некоторое время обстоятельства заставили его вспомнить их.

Очки на носу

Когда Митя вернулся от Алешки, Ковальчук складывал в ящик инструменты, собираясь идти обедать.

— Чего смутный? — мельком взглянув на своего подручного, спросил он.

Митя рассказал о разговоре с Алешкой.

— Наплюй на него с высокой колокольни и говори с мастером за себя. Ветрогон твой товаришок, ось хто вин. — Ковальчук бросил зубило в ящик верстака и, понизив голос, добавил: — Только Сегодня до Никитина краще не пидходь.

— Это еще почему?

— А подывысь. — И Ваня кивнул через плечо.

По пролету медленно шли Горновой и Никитин. Временами они останавливались, разговаривая, и шли дальше. Увидев мастера, Митя понял, что Ковальчук предостерегал его не напрасно: очки у Степана Васильевича были на носу.

В цехе было известно: если очки у мастера на лбу — все ладно; если же он насаживает их на нос — значит, не все благополучно на подъемке.

Начальник депо и мастер остановились в двух шагах от Мити, и он невольно услышал их разговор. Сегодня утром два слесаря пришли с повестками из военкомата и, вместо того чтобы приняться за работу, отправились получать расчет. Никитин в отчаянии разводил руками.

— Разве ты не знаешь, Степан Васильич, — невесело улыбался Горновой: — беда в одиночку никогда не ходит, она всегда является с целой свитой больших и малых неприятностей.

— Мозги сохнут, Сергей Михайлыч! — жалобно отвечал Никитин, показывая на паровозы, стоящие на канавах. — Что ни машина, то самый сложный ремонт. А руки-то, руки рабочие где взять?

Митя проводил их долгим взглядом. Эх, если бы можно было подойти сейчас и сказать: «Понапрасну горюете, товарищ Горновой, и вы, товарищ Никитин! Мы с Белоноговым сработаем и за себя и за тех двоих, что ушли сегодня. Такое наше обязательство. И можете не сомневаться, сработаем на совесть!» И тогда взлетят у Горнового тяжелые брови и выпрямится Никитин, поднимет на лоб очки, и озабоченное морщинистое лицо его посветлеет…

Голос Ковальчука прервал раздумье:

— Гэй, хлопче, прикорнув, чи що? Айда в столовку.

Они уже подходили к столовой, когда Митя замедлил шаг и стиснул Ковальчуку локоть:

— Нет, я лучше к Никитину. Пообедать успею…

— Ой, боюсь, Дмитро! — нараспев проговорил Ковальчук. — Знаешь, чем драил мастер свои окуляры? Паклей. Нехай провалюсь на этом месте! Сам бачив.

Была еще одна достоверная примета душевного беспокойства Никитина: волнуясь, он то и дело протирал стекла очков специально предназначенным для этого платком. Легко представить себе, что творилось на душе у Степана Васильевича, если он протирал стекла грубой паклей…

Но Митя в ответ на слова Ковальчука упрямо махнул рукой:

— Может, он целую неделю паклей будет тереть очки, а я — сиди и жди? Что будет, то будет!

Он осторожно высвободил руку и побежал назад. Обернувшись, крикнул:

— На меня обед закажи!..

Конторка мастера представляла собой тесную, но светлую коробочку с тремя деревянными остекленными стенами; четвертая, каменная стена коробочки была одновременно и стеною корпуса.

Мастер сидел у стола и в угрюмой задумчивости листал замусоленные страницы технологических карт. Почти на краю стола дымилась алюминиевая кружка со слабо заваренным полусладким чаем. Время от времени Никитин, не отрываясь от карт, шарил по столу рукой, будто слепой, находил кружку, отхлебывал несколько глотков и, крякая, отставлял ее.

— Степан Васильич, — с ходу начал Митя, едва притворив за собой дверь. — Степан Васильич, можно с вами посоветоваться?

Митя понял, что мастер не только не слышал, но и не заметил его, и умолк. Нетерпеливо переступил с ноги на ногу, не зная, как привлечь к себе внимание, и, к счастью, вдруг чихнул, да так звучно, что сам испугался.

Никитин оторвался от технологических карт, провел ладонью по лбу.

— Черепанов? — Мастер взглянул на него рассеянно сквозь очки. — Неужто опять заусенцы?

В первые дни, когда Митя начинал слесарить, Ковальчук почти ничего не давал ему делать. Ремонтируя или выпиливая какую-нибудь паровозную деталь, Ваня подробно объяснял новичку назначение этой детали и поручал зачистить ее, снять заусенцы. Так прошла целая неделя. И Митя заявил Ковальчуку протест:

«Ты наверняка думаешь лет пять держать меня в учениках!»

Но Ваня лишь добродушно посмеялся:

«Який швидкий! Лезешь поперед батька в пекло. На все свой час, хлопче. Поначалу треба добре знать, що к чему, а то будешь работать, як автомат, без головы и без души…»

Митя пожаловался мастеру:

«Сколько же можно, Степан Васильич, на заусенцах сидеть? Одни заусенцы да заусенцы. Кто-то сделал вещь, а ты только подчищай…»

Этот разговор и вспомнил сейчас Никитин.

«Смотри-ка, не забыл!» — с удовлетворением подумал Митя и еще больше осмелел.

— Нет, Степан Васильич, — сказал он, взволнованно улыбаясь: — Заусенцы я все уже снял… Я к вам по другому… Степан Васильич, что нужно, чтоб слесарем стать? Настоящим слесарем?

В усталых глазах Никитина затеплилось любопытство.

— Настоящим? — повторил он задумчиво. — Перво-наперво хотение надо иметь. А там уж зависимо, какая у человека голова, какие руки…

С надеждой посмотрев на свои руки в заживающих царапинах, в бугорках мозолей, темных и твердых, точно кедровые орешки, Митя сказал:

— Раз уж попал в слесаря, так хоть кровь из носу, а надо стать хорошим слесарем…

Едва заметная усмешка шевельнула бесцветные губы Никитина.

— Кровь-то зачем? — сказал он тихо. — Ее и так сейчас много льется. А вот попотеть да мозгами поворочать доведется…

Митя метнул на Никитина хитроватый взгляд.

— А скажите, Степан Васильич, если человек все время будет работать арматурщиком, в одной только арматурной группе, что из него получится?

— Известно, слесарь-арматурщик, специалист своего дела…

Никитин откинулся на спинку стула и со все возрастающим интересом смотрел на Митю. По всему было видно — паренек гнет какую-то линию, как будто хочет поймать его на слове, но пойди отгадай, что ему нужно, что он собирается выудить!

— Говорят, наше слесарное дело — все равно что докторское. Верно? — спросил Митя. — А какой же это доктор, если он только одно что-нибудь знает, а во всей машине ни бум-бум?..

«Ишь ты, какой перец!» — с удовольствием подумал мастер и спросил:

— Что же ты предложить можешь, Черепанов?

С опаской взглянув на телефон, который в любой момент мог прервать разговор, Митя залпом выложил свой план.

На желтом лбу Никитина разгладились длинные, глубоко прорезанные складки. Он ответил не сразу. Мите показалось, что прошло минут двадцать, не меньше, а Никитин не произнес ни слова. Спокойный, даже немного медлительный характер мастера, о котором с уважением говорили в цехе, сегодня извел Митю. От волнения у него вспотели ладони, и он вытер их о брюки.

Наконец Никитин отодвинул технологические карты, кружку с остывшим чаем и поднял очки на лоб. Митя задохнулся от этого радостного предзнаменования.

— Ну-ка, присаживайся, Черепанов, — мастер блеснул сощуренными в улыбке, оживившимися глазами. — Садись, давай потолкуем…

Нечаянное признание

Увидев, как Митя влетел в столовую — в распахнутом ватнике, с шапкой, смятой в руке, с полуоткрытым ртом и лучащимися глазами, — Ковальчук сразу все понял. Он приподнялся, замахал рукой, Митя тотчас заметил его и запорхал между столиками.

— Порядок? — спросил Ваня, пододвигая ему стул.

— Еще какой! — часто дыша, сияя, отозвался Митя. — Мастер у нас голова! Золотой дядька!

— Сидай, а то суп замерзает. — Ваня осторожно придвинул к нему тарелку. — Потом доложишь…

Но молчать было свыше Митиных сил.

— «Нравится мне, говорит, твоя задумка». Понимаешь? Так прямо и сказал, — быстро рассказывал он, хватая Ваню за локоть. — «Не было б, говорит, у нас запарки, надо бы завести такой порядок для всех учеников». Представляешь?

— Та вже представляю, — смеялся Ковальчук.

— «Трудненько, говорит, тебе придется — через все группы». Ну и что ж, понимаю, что не шибко легко, да зато больше толку будет.

— Слухай, сегодня на второе кроличье мясо с гречкой. Нажимай, хлопче!

Умолкнув на минуту, Митя поводил ложкой в жидком, холодном супе, похлебал немного и отодвинул тарелку.

Обедавший за тем же столом пожилой рабочий с добрым лицом, с мясистым, усеянным капельками пота носом насмешливо смотрел на Митю.

— А знаешь, парень, как в когдатошние времена в работники нанимали? — спросил он.

Митя бросил на него недоумевающий взгляд.

— А вот как. Хозяин испытание устраивал: давал работнику есть, а сам посматривал и делал вывод. Как, мол, ест человек, так он и работает…

Митя понял намек, но радостное возбуждение помешало ему обидеться. Ему было душно, он расстегнул воротник рубахи и, шумно отодвинув стул, поднялся, хлопнул Ковальчука по плечу:

— Пошел я. А кроля можешь уничтожить за мое здоровье…

Воздух был чистый, обжигающе крепкий; мороз тысячами иголочек покалывал разгоряченные щеки. Выпавший утром снег, синевато-белый, сверкающий, как нафталин, еще не припорошило копотью, и каждая снежинка, должно быть, чувствовала себя маленьким солнцем.

Зажмурясь, откинув голову, Митя глубоко вздохнул, постоял, недолго и, словно очнувшись, размашисто зашагал по широкой, до блеска утоптанной тропинке к депо. В дверях он лицом к лицу столкнулся с Верой; она тихо охнула от неожиданности. Митя молчал, не сводя с нее глаз.

Вера не выдержала его взгляда и потупилась.

— Похоже, ты давно не видел меня. — Она отошла от двери, чтобы не мешать возвращавшимся с перерыва рабочим.

— Конечно, давно — с самого утра, — улыбнулся Митя, сверкнув зубами. — Только утром ты была какая-то другая. Даже не пойму, пасмурная ты, что ли?

— Станешь пасмурной, когда тебе не доверяют.

— Тебе не доверяют? — удивленно, с нотками возмущения спросил он. — Кто?

— Да те, кто разные планы придумывают и в тайне от меня держат, — обиженно и чуть насмешливо проговорила Вера, кутаясь в серую шерстяную шаль.

Он все еще не догадывался и, сведя брови, мучительно соображал. И вдруг весело рассмеялся:

— Вон ты о чем? А я считал, тебе совсем это неинтересно. Думал, посмеешься, и все. Честное слово. Откуда же мне знать? Нет, слово даю, только поэтому. Хочешь, сейчас расскажу?

— Благодарю. — Она с удовлетворением наблюдала его взволнованность. — Только что видела Алешку.

Митя недовольно качнул головой.

— Он, конечно, по-своему все вывернул.

— Не знаю.

— Ну, как ты считаешь, правильная затея? — Он застегивал и расстегивал железную пуговицу на ватной телогрейке.

Вера повела плечом и сказала, что, если бы Митю действительно интересовало ее мнение, он мог бы спросить об этом вчера вечером, когда шли с собрания или когда он как угорелый прибегал к ним ночью.

Не в силах скрыть радость, вызванную ее упреками, Митя положил себе на грудь плохо промытые, темные от мазута руки.

— Но скажи, по-твоему, стоящее дело или нет? — просительно сказал он.

— По-моему, толково…

— Вот и мастер Никитин так считает, — перебил Митя. — А Алешка не понимает, не соглашается. «Прижился»! Тоже мне довод! А я считал, тебе это будет неинтересно. И вообще это никакая не тайна.

— И все-таки не доверил…

Он порывисто протянул было к ней руки, но снова прижал их к своей поблескивающей жирными пятнами телогрейке.

— Вера! Да что ты! Да я тебе любую тайну, самую большую… Какую никому не доверю. Я…

По лицу Веры пятнами разлился румянец. Она вскинула на Митю испуганные глаза и, не вымолвив ни слова, побежала к конторе, поймав на лету сорвавшуюся с плеч серую шерстяную шаль.

А Митя с сильно бьющимся сердцем помчался в депо.

«Гадюка»

Утром, минут за десять до гудка, Никитин привел Митю на участок гарнитурной группы и познакомил со слесарем Силкиным.

— Как говорится, просим любить и жаловать, Федор Васильич, — скупо улыбнулся мастер и поднял очки на лоб.

— Постараемся, — ответил Силкин, поворачиваясь к Мите.

На вид ему было лет двадцать пять; обращали на себя внимание его глаза — какие-то стариковски дремучие, чересчур спокойные. Голос у него тоже был спокойный, размеренный, на одной ноте. И потому, должно быть, объяснения Силкина о назначении гарнитурной группы показались Мите скучноватыми.

Когда объяснения подходили к концу, к слесарю подошла девушка в синем комбинезоне, подпоясанном узким лаковым ремешком, и в синем, кокетливо надетом берете. Круглые, как у рыси, синие глаза ее смотрели с веселым озорством.

— Это что, Федор Васильевич, к нам на укрепление прислали? — Она показала на Митю гаечным ключом, который был в ее руке.

В одно мгновение Митя заметил и эти глаза, и бледный, словно из воска вылепленный лоб в мягких колечках ореховых волос, и размашистые подвижные брови, и маленький насмешливый рот. Он понимал, что надо немедленно дать отпор этой до нахальности смелой девчонке, но так и не нашелся, что сказать.

На помощь пришел Силкин.

— Ладно, Тонечка, — сказал он мягко и спокойно. — Выключи пока что свой репродуктор…

Но девушка ничуть не смутилась. Подойдя ближе, она метнула быстрый, по-прежнему озорной взгляд на Силкина, потом на Митю:

— Федор Васильевич, конечно, не догадается нас познакомить. Тоня Василевская. — С этими словами она протянула Мите маленькую узкую руку.

Заливаясь жаркой краской, глядя в пол, Митя несмело пожал ее.

— В таких случаях принято называть свою фамилию и говорить: «Очень приятно!» — или что-нибудь в этом роде, — не сводя с него глаз, заметила Тоня.

— Черепанов Митя, — проговорил он пропавшим голосом. — А насчет приятности… я помолчу…

— Очень хорошо! — радостно воскликнула Тоня, — По крайней мере, откровенно!

— Ну, вот что, Тоня, — сказал Силкин. — Теперь вы уже знакомы, отправляйтесь на девяносто восьмую машину. Чем яд понапрасну расходовать, помоги товарищу, пускай осваивается…

И Силкин ушел. Митя посмотрел ему вслед с видом человека, которого втолкнули в клетку с лютым зверем. Поймав этот взгляд, девушка тоненько хихикнула:

— Что ж, Черепанов Митя, возьмем инструменты и будем осваиваться, — и направилась к своему верстаку.

Походка у нее была легкая, почти невесомая. Казалось, что маленькие аккуратно подшитые валенки ее совсем не касаются пола.

С некоторых пор всех девушек, которые встречались Мите в депо, в вечерней школе, на улице — где бы то ни было, — он почему-то сравнивал с Верой, и первенство неизменно оказывалось за ней. Тоня в этом отношении не составляла Исключения, хотя с первого же взгляда Митя понял, что она очень красива. И злился он на девушку не только за то, что она так встретила его, но и за то, что она была красивее Веры. Он много отдал бы, чтобы обойтись без ее помощи, да что поделаешь, такая уж, наверное, нелегкая доля всех новичков!

Отомкнув и выдвинув ящик, Тоня деловито перечислила инструменты, которые Мите следует приготовить, пока она сходит в кладовую за мерительной головкой.

Он отобрал названные ею ключи, зубило, молоток. Но что такое крейцмейсель? Название это он слышал впервые. Да, не дешево придется расплачиваться за новые знания! И он не ошибся. Вернувшись, Тоня окинула быстрым взглядом инструменты, выложенные на верстаке, и брови ее взлетели:

— С тобой, оказывается, беседовать что с глухим. А крейцмейсель? Я его называла. Внимательность — первое условие.

— Я не нашел, — схитрил Митя и подумал с неприязнью: «Профессор!»

— Значит, ты к тому же и не очень зрячий? Вот он лежит и смотрит на тебя. Как видишь, обыкновенное зубило, только узкое. Ну, пошли…

Митя постарался взять как можно больше инструментов — где ей донести такую тяжесть. И Тоня оценила это. Но лучше бы она не смотрела на него. Почувствовав на себе ее взгляд, он тотчас выронил злосчастное зубило с причудливым названием.

— Местный? — спросила Тоня на ходу.

Митя не сразу понял.

— Теперь все люди делятся на местных и эвакуированных, так называемых приезжих.

— Местный я, коренной.

— Так я и думала.

Уже привыкший за считанные минуты знакомства находить в каждом ее слове острое жало, он услышал иронию и в этом замечании. Но пропустил его мимо ушей, чтобы не связываться с этой язвой.

— В слесарях давно? — поинтересовалась Тоня.

— Третий месяц пошел.

— Стаж!

Сейчас надо было сказать, что случаи, когда у человека сразу, будто по щучьему велению, образовался бы, например, десятилетний стаж, пока еще неизвестны. Но при этой девчонке он совершенно немел. А Тоне, кажется, доставляло удовольствие его смущение, и она продолжала расспрашивать:

— Учишься?

— Учусь в десятом «Б» классе вечерней рабочей школы, под судом не был, родственников за границей нет, рабочего разряда еще не имею… — одним духом выпалил Митя и нахмурился. «Скорее бы уж за дело, не станет же она и во время работы трещать языком!»

— Смотри-ка! — весело удивилась Тоня. — Разряда, значит, не имеешь? Это хуже. А раньше был в дневной школе?

— Да.

— Пришлось уйти?

— Да.

— Тихие успехи и громкое поведение? Папаше надоело ходить в школу по вызовам завуча, и, посоветовавшись с мамашей, решено было приобщить сыночка к трудовой деятельности — пускай узнает, почем фунт лиха. К тому же и в армию, может, не возьмут. Верно я говорю?

Митя никогда не был любителем драк, но сейчас он пожалел, что перед ним не парень, а эта противная девчонка.

— Судя по твоему виду, я угадала, — ликовала Тоня, останавливаясь возле паровоза номер 98.

— Отгадываешь здорово! — Митя чувствовал, как все в нем дрожит. — И судьбу предсказывать умеешь?

— Еще как! — Она взялась за поручни и, повиснув на вытянутых руках и запрокинув голову, лукаво блеснула синими глазами. — Не пройдет и полугода, сыночек поймет, как добывается хлеб, образумится и воспитается. А папаша и мамаша будут счастливы… — По-кошачьи ловко и быстро она поднялась на площадку паровоза и махнула рукой в большой брезентовой рукавице: — Давай сюда. Смелее!

Взяв ключ, она стала отвертывать одну гайку за другой, потом дернула к себе круглую дверцу дымовой коробки. Тяжелая дверца скрипнула в шарнирах и подалась. На слесарей пахнуло запахом застарелой сладковатой гари и остывающего металла. В тесном цилиндрическом пространстве дымовой коробки было черным-черно от сажи.

— Не случалось еще бывать в царстве копоти? — спросила Тоня.

Митя качнул головой.

— У нас, у гарнитурщиков, работа немаловажная, но самая черная.

«Есть кое-что пострашнее сажи», — пронеслось в голове у Мити.

Работая, Тоня рассуждала:

— Говорят, с дыханием непорядок. Одышка началась. Сейчас поглядим…

Митю поразило, что она, подобно Ковальчуку, говорила о машине, будто о живом существе, и, должно быть, как и Ваня представляла себя не кем иным, как доктором. Ему стало обидно за Ковальчука. Но пора уже вникать в дело. И, показав на черный чугунный корпус, он спросил, как называется эта штука, от которой, по словам Тони, зависит дыхание машины.

Девушка рассмеялась, запрокинув голову:

— Эта штука называется «конус». А вообще в технике нет никаких «штук»… — И тут же объяснила, что конус служит для удаления отработанного пара из цилиндров машины и газов — из дымовой коробки.

— Вот посмотри: нагар на трубе лежит неровным слоем. Это значит, что конус сбился в сторону. Отсюда и одышка…

Митя надеялся, что, втянувшись в работу, она спрячет жало. Но увлеченность делом вовсе не мешала Тоне: она не оставляла ученика без своего веселого и едкого внимания.

На циферблате манометра есть красная черта, показывающая предельное давление пара в котле, превышать которое небезопасно и запрещено. Была минута, когда терпение у Мити подошло к «красной черте». Еще минута и взрыв. Он швырнет об пол инструменты и выложит в глаза девчонке все, что думает о ней. Хватит, сыт по горло, не за тем пришел сюда. И уйдет. Но куда? К мастеру Никитину? И что скажет? «Спасите, Степан Васильич, заела девчонка!» А она… она уж посмеется вволю, от всей своей змеиной души. Посмеется? Нет, не бывать этому! Не доставит он ей такого удовольствия. Только бы скорее кончилась эта проклятущая смена. Такого тягучего, изнурительного дня еще не было в его жизни. Не иначе, забыли дать гудок. Он не знал, бывали ли в многолетней истории депо подобные случаи, но сегодня это событие, наверное, произошло, В такие несчастливые дни все может случиться.

Наконец раздался гудок. Для Мити он прозвучал чудесной музыкой. Он вышел из депо и тяжелой походкой очень утомленного человека направился домой, даже забыв заглянуть в нарядческую.

На путях его догнала Вера.

— Боже мой! — ужаснулась она. — Ты же унес всю деповскую сажу!

— Такая работа, — вяло ответил он.

— Тяжело?

— Не говори.

— Этого-то и побоялся Алешка. Хитрец!

— Ему хорошо, он не узнает и этой… — с тоской и гневом вырвалось у Митию.

— О ком ты?

— Ты ее не знаешь, наверное. Тоня Василевская такая. Работает слесарем, а сама чистая гадюка.

— Тоня Василевская — гадюка?

— Знакомая? — Митя покосился на нее с таким видом, словно не одобрял это знакомство.

— До сих пор не замечала в ней ничего такого…

— А я хорошо заметил! — Злость взбодрила его, прогнала усталость. — И язык у нее — не язык, а жало. Слова не скажет без подковырки, Вроде сама родилась с пятым разрядом…

— Видно, сильно она тебе досадила, — засмеялась Вера. — Но ты напрасно, я хорошо знаю Тоню…

Они сдружились, работая в редколлегии деповской стенгазеты «Паровозник». Василевская прекрасно рисовала. Ее карикатуры нередко получались красноречивее заметок, «Кукрыникса!» — недовольно проворчал как-то один помощник машиниста, попавший на ее острое перо. «Талант!» — говорили о ней другие. А Тоня посмеивалась, потому что все это получалось у нее легко, а увлекалась она только техникой, интересно рассуждала о ней, была автором нескольких рационализаторских предложений.

— Я думаю, ты напрасно так о ней, — сказала Вера. — Тоня умная, хорошая девочка… и красивая.

Митя покраснел.

— Правда ведь красивая? — спросила Вера.

— А кому она нужна, ее красота?

Вера снова засмеялась. Смущение Мити, причину которого он сам не понимал, помешало ему уловить в голосе Веры, в ее взгляде, в словах настороженный и немного тревожный интерес, скрытый за этим беспечным смехом. Впрочем, и сама Вера не смогла бы объяснить, что почувствовала в эти минуты. Сердце ее вдруг встрепенулось, будто испугалось Митиной ненависти к Тоне, и замерло, скованное неожиданным и непонятным волнением.

Важное дело

Лежа на животе, он поболтал ногами, и ему показалось, что под ним пропасть. И, хотя он знал, что этого не может быть, холодок пробежал по его спине.

Несколько секунд он лежал неподвижно в том же неудобном положении, потом, слегка оттолкнувшись руками, подвинулся назад и наконец почувствовал под собой почву. Он осторожно поставил сначала одну ногу, затем вторую, сжался весь и просунул туловище в овальную дыру. Видимо, он преждевременно поднял голову и тут же поплатился за свою нерасчетливость, хорошо еще шапка-ушанка смягчила удар.

Душный, сухой мрак плотно обступил Митю со всех сторон. Он долго стоял сгорбившись, не решаясь пошевелиться, пока не различил овальную дыру, из которой струился слабый свет. Он уже нащупал в кармане короткий скользковатый огарок свечи, спичечный коробок, когда совсем близко раздались голоса и грохот шагов.

Потом стало тихо. И в тишине послышались какие-то свистящие неумолчные шорохи. Он понял, что это шепчутся сквознячки. Пламя свечи подтвердило его догадку: золотая капелька пламени на черном стерженьке фитиля зябко покачивалась, готовая в любой момент скатиться с огарка. Но сквознячки были очень слабы, они не могли ни задуть свечу, ни расшевелить застоявшийся горьковато-теплый и едкий воздух.

Мите представлялось, что находится он в глухой пещере, из которой и выхода другого нет, кроме этой узкой щели, или в кратере потухшего вулкана, и тяжелый воздух, который ест глаза, — это дыхание земли, проникающее сюда из невероятно далеких глубин. И, хотя это была не пещера и не кратер вулкана, а всего-навсего тесная и темная с невысоким полукруглым сводом паровозная топка, или, как ее называют производственники, огневая коробка, для Мити здесь заключалось не меньше загадок и тайн, чем в любой пещере или кратере вулкана.

С горящей свечой в руке он осторожно ступал по необычному полу из чугунных балок — колосников, перемежавшихся длинными черными щелями. Он двигался вдоль теплой металлической стены, трогая пальцами ее шероховатую поверхность, нащупывая выпуклые и шершавые лепешки заклепок, обожженные сизые головки анкерных болтов и стараясь ничего не упустить из виду.

Чтобы увидеть больше, он поднимал над головой свечу, и тогда на противоположной стене появлялась большая и немного сутулая, словно прижатая невысоким сводом, тень, повторявшая все его движения.

Свет упал на стенку, похожую на пчелиные соты, всю в черных круглых отверстиях. Огневая решетка. Когда в топке бушует пламя, горячие газы устремляются в эти отверстия, проходят по трубам, дарят им свое тепло, и в котле бурлит, неистовствует вода, которой суждено стать паром. Огонек свечи имел те же повадки, что и большой огонь: оказавшись возле решетки, он заволновался сильнее и потянулся к ближайшему отверстию. Заслонив его рукой, Митя смотрел, смотрел вокруг. Лицо у него было сосредоточенное и настороженное. Такое выражение, наверное, бывает у людей, перед которыми открываются интереснейшие тайны. Как похоже и как не похоже все это на то, что было в книге!

«Ничего, Тонечка Василевская, — думал он, — скоро вам не придется похваляться своей ученостью. Конечно, можно было с первого дня отбить охоту прокатываться на мой счет, но мы другим путем доконаем вашу просвещенную милость. Правда, вы и так уж что-то посмирнели, то ли весь яд на меня извели, то ли жало об мою кожу затупили. А скоро-скоро вовсе заскучаете…»

Вверху раздался стук. Кто-то поднялся на паровоз, крикнул:

— Девушка! А, девушка! Будьте любезны, отцепите шнур. Вон, за домкратом. Благодарю…

По железному полу паровозной будки загремели шаги. Митя задул свечу и прижался к стене.

Вдруг в топке вспыхнул ослепительный свет. Электрическая лампочка в проволочной сетке, напоминающей намордник, спустилась в топку и повисла на черном резиновом шланге. Следом за лампочкой в овальной дыре показался сначала один, затем другой сапог с черными вафельными подошвами. Кряхтя и приговаривая что-то, в топку лез человек. Он с трудом просовывал свое туловище; грубый, как у пожарников, брезентовый комбинезон шумел, точно жестяной.

Человек чертыхнулся и, сделав последнее усилие, спустился в топку. Он поправил сбитую на затылок шапку, поднял лампу и осмотрелся.

— Кто здесь? — чересчур громко спросил человек.

— Я, — неуверенно сказал Митя, ожидая выговора за самовольные действия.

— Это еще ничего мне не говорит, — строго и вместе с тем насмешливо проговорил человек.

Он поднял лампу так, что сетка-намордник стукнулась о потолок, и увидел перед собой длинного, плечистого паренька в ватной телогрейке и сапогах. Ему показалось на миг, что он уже когда-то видел это юношески худощавое смуглое лицо с крутым лбом, черными бровями, сросшимися на переносье, и темным пушком над верхней губой. Но, удивленный неожиданной встречей, он не стал рыться в памяти.

— Позвольте узнать, молодой человек, чем вы занимаетесь здесь?

— Учусь.

— Забавно. Чему же вы учитесь в топке?

Митя узнал человека и, понимая, что ему ничего не грозит, успокоился.

— Паровоз лучше всего изучать на паровозе.

— Вот как! — Человек пристально разглядывал Митю, — Очень желал бы знать, с кем имею удовольствие беседовать.

— Удовольствие-то, видать, небольшое, товарищ инженер, — усмехнулся Митя. — На слесаря я учусь…

— Стало быть, моя личность вам знакома?

— А как же, товарищ Пчелкин. Еще с прошлого года.

— Вы меня окончательно заинтриговали, молодой человек.

— На экскурсии я был. Да и отец про вас рассказывал…

Митя уже привык к яркому свету и мог хорошо рассмотреть своего собеседника. Выражение пристального и немного недоверчивого внимания сменилось радостным удивлением на длинном, с резкими чертами лице инженера.

— Позвольте, позвольте! — Он шагнул к Мите: — «Разрезанная курица»? Да? Как же, помню. Черепанова сын? — И Пчелкин обнял Митю, легонько стукнув его лампой по лопатке.

— Одного только я не пойму, — сказал Митя: — вы ведь были на широкой колее?

— Совершенно справедливо. А теперь, как видишь, на узкой. Второй месяц, как переведен сюда.

— И что, интересно вам? — живо спросил Митя.

— Здесь труднее, значит, интереснее. Если не можешь быть на передовой позиции, нужно хотя бы туда, где потрудней. Согласен? Поэтому я не возражал. Стало быть, экскурсия не прошла бесследно? Рад, весьма рад. Ну, знаешь, напугал ты меня: сколько ни лазил в топки, никогда никого не встречал… Позволь, а школу ты разве уже кончил?

Митя сказал.

— Что ж, вполне разумно. По отцовской дорожке, значит? Так, так. Приятно. Тимофей Иванович, помню, мечтал об этом. Очень похвально. А мы с твоим батькой не только работали вместе, но и дружили. Да-а. И надо было ему на тот бронепоезд…

— Он тоже старался туда, где потрудней…

Инженер посмотрел на него открытым взглядом.

— Верно. Он был именно такой. Послушай, Черепанов, а ты заметил, что смена уже кончилась?

— Заметил, Георгий Сергеич. Я ее отработал. А тут я… как бы сказать… сверхурочно.

— У тебя отличная память. Все-таки я не совсем еще уяснил, какую задачу ты здесь поставил перед собой.

Митя объяснил, что в дни, свободные от школы, он «ввел» самостоятельные занятия на паровозе, которые должны ускорить его обучение.

— Толково. Весьма толково, — одобрил Пчелкин. — Нравится слесарить?

— На паровоз поскорей бы, — признался Митя, пряча в карман огарок.

Инженер развел руками, длинные тени метнулись по стенам.

— Что ж, взгляд не очень оригинальный. Знавал я одного субъекта — между прочим, работать начинал в твои годы, — ни за что в слесаря не хотел, хоть режь его. Подавай ему сразу паровоз, и непременно самой последней конструкции. И, представь себе, устроился каким-то хитрым образом. Но что бы ты думал, случилось дальше? А то, что должно было случиться. Не учёл наш субъект, что чудес не бывает, и провалился. Еще с каким треском провалился!..

Митя беспокойно взглянул на Пчелкина, но опасения его не подтвердились — инженер явно не знал о потопе. Тогда у него возникла догадка: субъект, о котором рассказывал Пчелкин, не кто иной, как он сам.

— Так вы тоже проваливались? — с радостным простодушием воскликнул Митя.

Пчелкин так рассмеялся, что металлическая коробка топки загудела.

— Странное заключение! Впрочем, это неважно. А кто, позволь узнать, проваливался помимо моего знакомого?

— С одним товарищем моим было. — Митя поспешно отвел в сторону глаза.

— Ну, и как он? Сделал выводы? Уразумел что-нибудь?

— Как будто уразумел, — хитровато сощурился Митя и спросил, как дальше сложилась судьба того субъекта.

— А дальше все пошло нормально. Послесарил, потом кочегаром ездил, помощником, права управления получил, стал командиром паровоза — машинистом…

— Теперь уж он, наверное, инженер?

— Ты угадал, — немного приподнято отозвался Пчелкин, пряча улыбку. — Должен тебе сказать, Черепанов, это путешествие в топку придумано замечательно. Книги книгами, но необходимо подышать этим воздухом, — он поднял голову и, смешно поморщившись, звучно потянул носом, — необходимо увидеть все своими глазами, пощупать пальцами, — он протянул руку и, точно слепой, потрогал стенку топки. — Горе тому инженеру, который не умеет управлять паровозом за машиниста, топить за помощника, отремонтировать любую паровозную деталь за слесаря. Рабочие люди в момент раскусят такого специалиста в кавычках и попросту засмеют… — Пчелкин на секунду умолк и тут же всполошился: — Ты не находишь, что мы с тобой заболтались? А ну-ка, держи чертеж, — и достал из огромного накладного кармана сложенный прямоугольником синий лист бумаги, весь в белом кружеве линий.

Митя вытер пальцы ветошью, взял чертеж. Инженер вытащил из кармана блокнот в мягкой, обтрепанной по краям обложке и, подняв карандаш, продолжал своим басовитым голосом:

— Итак, мы в топке. Образно говоря, это сердце паровоза. Здесь, в бушующем пламени, рождается сила машины. Давай же, милый друг, выясним, в каком состоянии это сердце. Нуждается ли оно в лечении и в каком? Первым долгом осмотрим пробки. Кстати, где они?.. Совершенно справедливо. Поглядим, нет ли следов течи… Нет. А под головками анкерных болтов? Здесь явное неблагополучие. Видишь это светлое пятно? Течь. Весьма серьезное заболевание… — Он записал что-то в блокнот. — Двинемся дальше…

Под сводами депо зажглись яркие лампы, когда они выбрались на волю. У Мити слегка кружилась голова, должно быть, он угорел. Спрыгнув с последней ступеньки паровоза, Пчелкин отряхнулся и на свету снова оглядел Митю. Парень хорошо, добротно скроен. Даже здесь, на просторе, он не кажется меньше, чем там, в тесной коробке. А взгляд в точности черепановский, — с удовлетворением отметил инженер и спросил:

— Путешествием доволен?

— Большое спасибо, Георгий Сергеич.

— В паровозном котле не бывал? — Пчелкин заговорщически наклонился к нему: — Заходи на этих днях, отправимся в котел. И вообще заходи, не стесняйся…

Выяснилось, что им по пути, и Митя подождал, пока Пчелкин переодевался.

Вокруг фонарей кружились большие снежинки, похожие на ночных бабочек. Морозно поскрипывал под ногами снег. Митя шел, забыв застегнуть ватник.

Когда поднялись на улицу Красных Зорь, Пчелкин вдруг остановился. Митя подумал было, что инженера утомила гора, но весь вид Пчелкина отвергал это предположение. Задумчиво глядя в даль улицы, инженер показал рукой на березы, белыми свечами торчавшие из сугробов.

— Историю этих березок знаешь?

Митя отрицательно качнул головой.

Деревья были по-зимнему легкие, прозрачные. На ближней березе темнело несколько неопавших листьев, и в сумерках казалось, что это птицы, нахохлившись, задремали на ветвях.

— Постой, постой, сколько же это? — вслух вспоминал Пчелкин. — Да, четырнадцать лет, как один денек. Четырнадцать лет назад, друг мой, в один из очередных рейсов приехали мы с Тимофеем Ивановичем в Косачи. По графику с обратным маршрутом надо было выходить через пять часов, Тимофей Иванович отдохнул немного, потом достал где-то две садовые лопаты и говорит мне? «На экскурсию поедешь, товарищ помощник?» Я согласился, хотя ничего еще не понимал. На попутном паровозе отъехали четыре перегона от Косачей, Тимофей Иванович поблагодарил машиниста — и в лес. Подвел меня к молодой березке, вручил лопату: «Выкапывай. Да осторожненько, чтоб корней не поранить…» А в Горноуральск черепановский паровоз пришёл с небывалым грузом: на тендере лежали березки, бережно закутанные в мешковину — «чтоб не продуло». Вдвоем перенесли мы деревья сюда, в поселок, он тогда еще только строился, и Тимофей Иванович роздал их соседям — высаживайте! Вот такие были, в человеческий рост, а сейчас… Да, милый друг, время не стоит… — И, словно вспомнив о времени, Пчелкин заторопился, протянул Мите руку: — Ну, мне сюда, на Комсомольскую, Желаю успехов. Заходи обязательно…

Митя не сразу двинулся с места. Долго с нежностью смотрел на березки, выстроившиеся по обеим сторонам улицы, удивляясь, что раньше не замечал, как они красивы.

На крылечке его встретила мать:

— Долго ты как! Школы ведь нет сегодня.

— Важное дело было, маманя, — бодро ответил он, заходя в дом.

Марья Николаевна внимательно посмотрела на сына и поняла, что он устал, но что «важные» дела его в полном порядке.

Непонятные перемены

Стоя перед осколком зеркальца, прикрепленным к дверце шкафа, Тоня Василевская укладывала волосы. Она являлась в депо в белой пуховой шали, а здесь надевала берет, в связи с чем приходилось вносить в прическу кое-какие поправки. Надо было так уложить волосы, чтобы они достаточно виднелись из-под щегольски надетого берета и в то же время не мешали работать. И Тоня осуществляла это со всей серьезностью и старательностью, как делала все, за что принималась.

Когда операция близилась к успешному завершению, Тоня заметила в зеркальце Митю. Он быстро шел по пролету, но, увидев ее, как будто замедлил шаг. Не спеша закончив прическу и в это время услышав за спиной его шаги, Тоня прикрыла дверцу шкафа.

— Привет! — Она обернулась, отнимая от волос маленькие, порозовевшие от холода руки.

Митя ответил, достал из газетного свертка с учебниками «Астрономию» и уселся на верстаке. Вчера вечером учил тригонометрию, решал шахматные задачи, а на астрономию времени не хватило.

— Рано ты сегодня, — сказала Тоня. — По случаю знаменательной даты, наверное?

Он пожал недоуменно плечами.

— Ай-яй-яй, забыл? — почти пропела она, подходя ближе и поправляя узенький лаковый поясок, перехватывавший в талии синий комбинезон. — Сегодня ровно месяц, как ты в нашей группе…

«Я и забыл…» Митя вскинул на нее заблестевшие глаза. Однако тотчас опустил их, проговорил спокойно:

— Месяц? А мне показалось — уже целый год…

— Не нравится гарнитурное дело?

— Работа как работа, — уклончиво ответил он и раскрыл учебник.

Тоня облокотилась на тиски, заглянула в книгу.

— «Методы изучения Вселенной», — прочитала вслух. — Серьезный вопрос. Но ведь это не очень вежливо — читать, когда с тобой разговаривают. Или у вас этого еще не проходили?

Он чувствовал, что Тоня настойчиво смотрит на него, и где отрывался от книги.

— У нас все проходили, что полагается. Только есть люди — еще и не так невежливо поступают…

— Это что, намек?

— Нет, просто к слову…

Более неподходящие условия для изучения Вселенной трудно было придумать.

Несколько минут прошло в молчании. Тоня усмехнулась:

— Это называется — давай поговорим. Я помолчу, а ты послушай…

Митя насупился, не ответил.

— А я вот возьму и не дам тебе учить! — Она шутливо и решительно притопнула ногой. — Ну, что ты сделаешь?

— Что я могу сделать? Схвачу двойку, только и всего.

— Тогда я ухожу. — Тоня взглянула на него с надеждой, но Митя не сделал ни малейшей попытки удержать ее, и она пошла по пролету медленной, скучающей походкой.

Он вздохнул облегченно и поймал себя на том, что кривит душой: ему стало досадно оттого, что Тоня ушла. Нет, он не понимал этой девчонки.

Ему никогда не случалось видеть, чтобы люди так менялись за короткое время. Тоню будто подменили. Работая, Митя постоянно чувствовал, что она следит за ним. Но это было уже не то едкое внимание, каким она наделяла его на первых порах, а доброе, и временами чудилось — даже заискивающее внимание.

«Это грубый напильник, им только испортишь. Вот этот возьми», — говорила она осторожно, словно боясь обидеть его. Как-то раз напустилась на Силкина: «Зачем же вы, Федор Васильевич, дали Черепанову работу пятого разряда? Чтоб засыпался человек?» Но Митя сказал, что на мелком месте плавать не научишься, и она посмотрела на него с уважением.

Всякий раз, встречаясь с ее взглядом, он почему-то стал испытывать безотчетное, непонятное беспокойство. По-рысьи круглые синие глаза будто притягивали. В первые дни он побаивался и презирал Тоню. Теперь он боялся не языка ее, а перемен, происшедших в девушке, боялся той силы, которая неодолимо тянула к ней. Эта боязнь придавала ему смелости, и он, еще недавно молча сносивший все ее жалящие насмешки, начал отвечать колкостями. И тут же об этом жалел.

Когда Тоня отошла от верстака, Митя решил, что это очень хорошо, что больше он не станет думать о ней. Но, невольно оторвавшись от книги, он исподлобья проводил глазами маленькую тонкую фигурку, и размышления о Тоне вытеснили мысли о Вселенной и о методах ее изучения…

Весь день они были вместе. Работать с ней было весело, интересно. Митя с завистливым вниманием отмечал про себя, как умело и ловко получалось у нее все. Слабосильные с виду, почти детские руки Тони на удивление легко и мастерски справлялись с трудной и грубой слесарной работой.

Они стояли на котле друг против друга, согнувшись над крышкой песочницы, которую прикрепляли к корпусу. Митя не поспевал за Тоней, злился. Временами настороженно взглядывал на нее, — девушка тотчас отворачивалась. Конечно, от нее ничего не упрячешь. Но почему же она молчит? Жалеет его, что ли? И он злился еще больше.

Перед концом смены на площадку паровоза поднялся Силкин. В дремучих глазах его мелькало беспокойство.

Силкин сказал, что в депо пришел паровоз с неисправностями по «гарнитурной части» и что ремонт необходимо сделать за четыре-пять часов, так как ночью паровоз должен отправляться в рейс. Но он опасался, что без подмоги вторая смена не справится.

— Вы хотите сказать, Федор Васильевич, что вся надежда на нас? — игриво спросила Тоня.

На мгновение глаза Силкина осветились улыбкой.

— Одно удовольствие беседовать с догадливыми людьми!

— Что ж, нам не привыкать. — Тоня самоуверенно повела плечом, вспомнила: — Но у Черепанова сегодня занятия…

Митю передернуло: опять жало! Ведь если речь идет о помощи, то каждому понятно, что в первую очередь нуждается в ней сам Черепанов.

— Что скажешь, Черепанов? — спросил Силкин, потирая черный нос. — Пропуск нельзя сделать?

«Неужто и Силкин гнет ее линию?» — тревожно пронеслось в Митиной голове, охваченной внезапным жаром.

— Прогула не будет, мы справку для школы выпишем, так, мол, и так. Причина-то вполне уважительная, — продолжал слесарь своим негромким, спокойным голосом.

— Как не стыдно! — Тоня рассерженно стукнула гаечным ключом по крышке песочницы, впилась в Митю своими рысьими глазами. — Подумаешь, четыре урока пропустить! Проблема! Днем позже станешь профессором!

Не сводя с лица Силкина все еще недоверчивого взгляда, Митя соскользнул с котла, оглушительно загремев кублуками сапог о железную площадку.

— Так вы, Федор Васильевич, вы это всерьез? А я… Вы не подумайте… Какой может быть разговор!

— Вот и договорились.

Силкин объяснил, где стоит паровоз, и ушел.

Тоня миролюбиво усмехнулась:

— Зря торопился утром постигнуть Вселенную…

— Все равно ничего не постиг, — неожиданно признался Митя.

— Во всяком случае, моей вины в этом нет…

«Как раз!» — подумал он.

Паровоз, приглушенно дыша, стоял в конце третьего пролета. Над его трубой нависал черный железный зонт, и все-таки сернистый дымок плавал в воздухе.

Митя ликовал. Силкин попросил его остаться! Был ли бы смысл оставлять бесполезного человека? Глупости! Его попросили остаться потому, что он — работник, нужный человек!

Из конторки мастера вышел Алеша и развалистой походкой направился к воротам. Увидев Митю, остановился.

— В школу не собираешься?

— Меня оставили на вторую смену. Понимаешь, срочный ремонт. — Митя пожалел, что рядом Тоня и нельзя объяснить всю важность этого факта.

— Понимаю… — процедил Алеша, бросил веселый взгляд на Тоню и, чуть прикрыв один глаз, многозначительно кивнул головой.

Митя хотел еще что-то сказать, но после этой знакомой улыбочки только махнул рукой.

— Как он не похож на свою сестру! — презрительно сощурилась Тоня.

Они поднялись на передний мостик паровоза, положили инструменты, и Тоня заметила с улыбкой, что, видимо, по случаю юбилейной даты работа сегодня выпала та же самая, что и в тот день, когда Митя пришел в их группу.

— Помнишь? — спросила она и, увидев, что Митя собирается отвертывать центральный штурвал дверки, встревоженно схватила его за руку: — Ты что? Ты же на горячем паровозе! Где рукавицы?

Рукавицы остались в шкафчике, он совсем забыл о них на радостях.

— Определенно будешь профессором. По рассеянности уже в кандидаты наук годишься. — Тоня протянула ему свои брезентовые, блестящие от мазута рукавицы и, прежде чем он успел поблагодарить, спустилась с площадки и скрылась за паровозом.

Медленно засовывая руки в большие, твердые рукавицы, Митя удивленно поднял плечи. Что же все-таки с ней происходит? Может быть, Силкин дал взбучку? Может, просто совесть заговорила? Но как бы то ни было, за рукавицами он должен был сам сбегать. Нехорошо!

— Чего же ты побежала, я бы сам… — сказал он, когда Тоня вернулась.

— Жди, когда ты догадаешься! — засмеялась она и принялась за работу.

Отворив круглую горячую дверку, Митя зажмурился и отступил: дымовая коробка дохнула в лицо сухим нестерпимым жаром.

— Ужасно надоела копоть! — закашлялась Тоня. — Все это несгоревшее топливо. Пролетело сквозь трубы, не успело отдать свое тепло и теперь только мешает. А с людьми разве так не бывает? И оттого, что пропало столько тепла, коэффициент полезного действия машины очень низкий. У людей, я считаю, тоже есть свой коэффициент. Хорошо звучит, правда: коэффициент полезного действия! Ох, как хочется действовать так, чтоб копоти поменьше, а пользы было побольше!.. Фу ты, настоящий ад! Ну, будем действовать…

С нескрываемым удивлением Митя смотрел на нее. То, о чем он много и часто думал последнее время, она выразила так метко и просто, как он никогда бы, наверное, не смог. Вот и отгадай, что творится под этими вздорными, старательно уложенными ореховыми колечками!

Открытие

— Я хотела летать. Летать, как моя землячка, харьковчанка Валентина Гризодубова, как Марина Раскова и Полина Осипенко. Каждую ночь мне снилось одно и то же — я лечу. Видела себя в кабине самолета, в шлеме, в унтах. Каждый прибор на доске видела. И заканчивался сон одним и тем же: самолет терял управление и камнем шел к земле. Я просыпалась, сердце колотилось ужасно, будто и в самом деле падала.

Тоня замолчала, и Митя почему-то не решался нарушить молчание, хотя ему хотелось узнать о ее жизни.

Из депо они вышли около десяти вечера. Тоня спросила, где он живет, и, когда Митя ответил, огорчилась:

— А мне в другую сторону. Наше общежитие напротив кладбища…

Он подумал, что девушке, наверное, боязно идти одной по глухим улочкам, и не посмел оставить ее.

На улицах было малолюдно. Светлый дым над домами поднимался высокими столбами — к морозу. В чистом небе стоял месяц; Митя подумал, что он похож на медный начищенный рожок стрелочника.

Тоня, видимо, была рада провожатому и почти не замолкала, как будто не заботясь, слушает он ее или нет. Но Митя не пропускал ни слова.

— И кончилось все, как кончались мои сны, — крахом, — задумчиво продолжала Тоня, глядя перед собой. — Летать, как видишь, не пришлось. А мечты мои вылетели в трубу. Не очень длинная и совсем не веселая история…

В августе сорок первого Харьковский паровозостроительный завод эвакуировался на восток. С Балашевского вокзала один за другим уходили эшелоны. На платформах громоздились станки и всевозможные машины, перекрытые брезентом, замаскированные тополевыми ветками. А теплушки были до отказа набиты людьми. В одном из таких вагонов ехал инженер Василевский с женою и шестнадцатилетней дочерью.

На третью ночь эшелон остановился на каком-то разъезде, под темным рокочущим небом. И сразу же из тьмы раздался многократно повторявшийся за дорогу тревожный крик: «Воздух!»

Торопя и толкая друг друга, люди ринулись к широкому синему проему двери. Кто-то, гремя железом, прилаживал короткую висячую лесенку. Но люди, не дожидаясь, прыгали в темноту, полную удручающего, заунывного, словно задыхающегося рева немецких самолетов. Плакали дети.

Все трое суток Тоня просидела на чемодане — нары уступили старикам и женщинам с маленькими детьми — и так измучилась, что желание уснуть пересилило страх. Она не побежала вместе со всеми, а забралась в потемках на чужую постель и с наслаждением вытянула затекшие ноги. Уже сквозь сон услышала она чей-то голос, звавший ее, но не смогла даже пошевелить губами в ответ.

А люди бежали из вагона, к невысокой рощице, черневшей метрах в ста от полотна. Вдруг стало до ужаса светло: в черном, грозно ворчавшем небе вспыхнули голубоватые ослепительные «люстры» — ракеты.

Тонина мать, маленькая, подвижная женщина, бросалась к каждому человеку, выпрыгивавшему из вагона и, заломив руки, не переставала звать дочь. Когда же вагон опустел, она решила, что Тоня уже пробежала, и кинулась догонять мужа.

Он приостановился, ожидая ее; в мертвенно-холодном и слепящем свете «люстр» блеснули стекла его пенсне. В это мгновение всепоглощающий, сверлящий не только воздух, но и душу вой бомбы заставил Тонину мать застыть на месте, присесть, обхватив голову руками. Потом отчаянной силы толчок, словно из-под земли, солнечная вспышка, видимая даже сквозь прикрытые веки, и душная горячая волна, которая опрокинула ее и понесла, понесла куда-то во тьму.

Инженера Василевского так и не нашли, как, впрочем, и еще нескольких человек. Тонину мать, раненную осколком, внесли в вагон. А Тоня спала, свернувшись калачиком. Никто не смог бы сказать, сколько она проспала. Люди, прятавшиеся от бомбежки, были убеждены, что налет длился невероятно долго. Тоне же, когда ее с трудом растормошили, почудилось, словно она совсем не смыкала глаз. Позднее она не раз жалела, что вообще проснулась тогда…

Страшным бесконечным сном казалась и эта поездка, и эта ночь, и все, что было после. Сон как будто продолжался и когда она сидела в госпитале, возле матери, неузнаваемо постаревшей, неподвижной, и слушала рассказ о той ночи.

Проснулась она, в сущности, только через несколько дней: пришла утром в госпиталь, и дежурная сестра, отведя глаза, сказала, что Василевская на рассвете скончалась — газовая гангрена…

Сослуживец отца хотел взять Тоню в свою семью, но она ушла в детский дом. В сорок втором, закончив девять классов, поступила на работу в депо и переселилась в общежитие…

— Вот и все, — вздохнула Тоня. — Потом пыталась в летную школу попасть — медкомиссия завернула: нервы. И я решила: все равно, каким способом уничтожать их, фашистов. Конечно, напильником и гаечным ключом не так романтично, ну так что ж…

Мите казалось, будто есть две Тони: одна — веселая, озорная, порой грубоватая, и другая — задумчивая, тихая и грустная, та, что была сейчас рядом с ним. И эту, другую Тоню, было жаль до слез. Поэтому он долго не мог выговорить ни слова.

— Нагнала на тебя тоску смертную — больше не пойдешь меня провожать, — грустно улыбнулась Тоня.

Ему стало досадно, что она неправильно поняла его молчание.

— Это уж ты зря, — сказал он тихо. — Кто-кто, а я-то могу понять…

— Так я и думала. Не часто и не со всеми я делюсь… — Она заглянула Мите в лицо, помолчала с минуту, словно колеблясь. — А ведь сначала я считала, что ты совсем другой…

— Какой же?

— Ну, в общем, другой… Этакий благополучный, аккуратненький маменькин сын. Учиться не хочет и не может, забрали из школы, пристроили на транспорте, от армии забронировали. Мне даже казалось, что тебя каждое утро мама в депо провожает…

Митя смеялся. Мороз тотчас же превращал запутавшиеся в его ресницах слезы в ледышки.

— Не выношу благополучных людей, — тихо, но страстно проговорила Тоня. — Нет, я совсем не хочу, чтоб у всех было горе. Но есть люди, у них все так хорошо, они так полны своим благополучием, что даже посочувствовать не умеют. Таких ненавижу. Наверное, это плохо, что я такая, но ничего с собой не могу сделать…

— Выходит, и я угодил в эту компанию? — смеялся Митя, осторожно отдирая с ресниц ледышки.

— А ты решил: вот это пантера! Скажи, правда?

Мите захотелось ответить откровенностью на откровенность.

— Про пантеру почему-то не думал, — признался он весело.

— Про кого же?

— Все больше гадюку вспоминал…

— Какая гадость! Что ж, спасибо, — с шутливой обидой отозвалась Тоня. — Лучше бы уже сравнил… даже не знаю с кем… хотя бы с гиеной…

— Гиена всякую падаль жрет, а ты на живых кидаешься.

Теперь смеялась Тоня.

— Уморил ты меня!.. Вот я и дома. Видишь, какое у нас неважное соседство. — Она кивнула на другую сторону улицы. Там, на холме, в лесочке, за каменной оградой, было городское кладбище.

Мите вспомнилось, как Алешка «проверял» здесь свои нервы, и не смог сдержать улыбку. Давно, очень давно это было, и как будто совсем в другой жизни, безоблачной, постыдно легкой и, по правде говоря, пустой…

Когда Тоня скрылась в подъезде, он поглядел на двухэтажное здание общежития, подумал, что сейчас засветится одно из темных окон. И вдруг услышал за спиной голос Ковальчука:

— Кого я бачу! Не инакше свиданка у хлопця…

Хотя, перед тем как проститься, Митя балагурил с Тоней о всякой всячине, он все еще был под впечатлением рассказа о ее судьбе. Поэтому не обрадовался встрече с Ковальчуком.

— Я только что из депо, — сухо ответил он. — Почти две смены отмахал…

— Кого же поджидаешь? — Ковальчук с веселым вниманием приглядывался к нему. — Чи не Тонечку Василевскую, вона ж тут живет?

Митя сказал, что работал вместе с Тоней и проводил ее.

— Жалуешься, що достается от нее, а провожать ходишь… — с лукавинкой заметил Ваня.

— Ты знаешь, за кого она меня приняла? — И Митя рассказал ему то, что услыхал от Тони.

Ковальчук остановился, крепко сжал и затряс Митины локти:

— Ой, Дмитро, Дмитро, ты, я бачу, ще новичок не только в слесарном деле…

— При чем тут это?

— Ты ж ей нравишься, лихоманка!

Резким движением Митя высвободил свои руки:

— Что-то у тебя сегодня язык заплетается.

— Вона ж у меня допытывалась, що ты за человек. Но раз ты мне не веришь, спытай у нашей нормировщицы, у Зои Копыловой. Девчата про тебя разговор вели, и Тоня сама ей призналась…

Митя старался разглядеть Ванины глаза, но едва различал только узкие темные щелочки.

— Я по-серьезному с тобой делился, — обиженно проговорил Митя, — а ты разыгрываешь…

Ковальчук всплеснул руками:

— Та нехай я провалюся на этом самом месте, если брешу! Дурна твоя голова. Все ж як дважды два. У нее до тебя расположение, а показать не хочет и маскируется, шпигует тебя. А ты ничегосеньки не кумекаешь, дуешься, фырчишь…

Придя домой, Митя умылся и, воспользовавшись тем, что семья была на кухне, взял с тумбочки круглое зеркальце Лены и быстро пошел в свою комнату.

Никогда еще так внимательно, изучающе и вместе с тем критически он не смотрел в зеркало. Он нравится! Удивительно, что могло понравиться в нем? Этот ежик, похожий на щетку? Эти брови, несуразно длинные, широкие и к тому же срастающиеся? Может быть, эта длинная, как у гусака, шея? Или, может, эта никому не нужная ямка на подбородке? Но ведь Ковальчук не мог придумать такое?

И вдруг он с неодобрением, даже со злостью взглянул на себя, отложил зеркальце. Подумаешь, какая-то девчонка что-то сказала кому-то, а он уж расплылся, как масло на горячей сковородке! Счастье великое — он понравился Тоне Василевской! А вот она ему не понравилась. Совсем не понравилась, да, да. И хватит думать об этом!

В человеке, однако, может понравиться не только ежик, не только зубы и глаза, а, скажем, ум, характер, — одним словом, содержание. Но для этого надо хорошо знать человека, а Тоня разве знает его?

Митя так засмотрелся на себя в зеркало, что заметил Егорку, лишь когда тот, в упор глядя на него ясными голубыми глазами, серьезно спросил:

— Мить, а у тебя тоже седые волосы?

Он хотел было спрятать зеркальце, но понял, что это бессмысленно.

— Мама говорит, что седые волосы бывают от переживания. А у тебя тоже есть переживания?

— Ничего у меня нет, — недовольно сказал Митя. — Прыщ как будто рядится на самом видном месте…

Провокация

Вера вдруг увидела, что Митя переменился, хотя вряд ли сумела бы объяснить, в чем заключалась перемена. Может, это его необычная замкнутость, может, рассеянный взгляд? Может быть, то, что он избегал встречаться с ней глазами? Она вспомнила, что два или три дня кряду Митя не ждал их по утрам на углу Комсомольской, не заходил к ней в нарядческую во время обеденного перерыва. Тогда она не придала этому значения, а сейчас отнесла за счет той же перемены в Мите.

Кутаясь в шаль, Вера молчала. И, если бы Алешка не затеял разговор, дошла бы, наверное, до самого депо, не сказав ни слова.

— Ну как, справились со срочной работой? — спросил Алешка.

Чтобы Вера поняла, о чем идет речь, Митя рассказал о паровозе, который пришлось срочно ремонтировать, и о том, что его, Митю, оставили на вторую смену.

Вера слушала, не поворачивая головы. Она ждала, что он скажет сейчас о Тоне, об их совместной работе. Но Митя спросил у Алешки, был ли новый материал в школе, и стал договариваться о встрече.

— А у тебя отношения с «гадюкой» как будто наладились? — Алешка вдруг вспомнил вчерашнее сияющее лицо Мити, когда он сообщил, что его оставляют на вторую смену.

Возможно, и не следовало говорить об этом при Вере, но ему не терпелось рассчитаться за нравоучения и нападки, не терпелось показать Мите, что сам он не такой уж безгрешный, хотя берется учить других.

Встретив удивленный взгляд Мити, Алеша спокойно пояснил:

— Кажется, ты так окрестил Василевскую?

Вера быстро обернулась.

— А сейчас не сказал бы так. — Митя зло уставился на Алешу. — Легче всего обозвать человека.

— Ой, меня осенило! — Алешка шлепнул себя по лбу варежкой. — А ты свою академию не ради нее устроил? Чтоб в ее группу попасть? — И он расхохотался, видя, что достиг цели: Митя приостановился, испуганно посмотрел на него, переметнул взгляд на Веру.

«Что это? — лихорадочно думал Митя. — Друг! Да это… это провокация! Чистейшая провокация!»

— По всем приметам — угадал, — смеясь, воскликнул Алешка.

— Дурак ты! — севшим голосом выдавил Митя.

В течение всей этой перепалки Вера следила за Митей, и то, что она заметила, еще сильнее взволновало ее.

— Холодно что-то, — сказала она, поправляя шаль. — А мы плетемся, как после сытного обеда!.. — И зашагала энергично и быстро, оставив мальчишек позади.

Митя понял, почувствовал, что вовсе не холод заставил ее уйти. Кстати, сегодня утром заметно потеплело.

Остаток дороги он прошел в мрачном молчании.

А Вера, запыхавшись, влетела в нарядческую, скинула шубку, повесила ее на гвоздь в углу, положила перед собой книгу нарядов, графики, маршрутные листы и попыталась углубиться в работу.

Из этих скучноватых на первый взгляд бумаг перед ней постоянно вставала жизнь всего депо, беспокойная, полная движения, захватывающе интересная, потому что сегодняшний день здесь никогда не похож на вчерашний, потому что с жизнью этой связаны судьбы сотен и сотен людей.

Но сегодня Вера смотрела в бумаги и с величайшим усилием постигала заключавшийся в них смысл. Она читала маршрутный лист машиниста Свиридова, а вспомнила Митю, растерянного и злого. Почему он так испугался Алешкиных слов? Почему не нашелся, что ответить?

Скользкий вопрос

В этот день он выслушал от Тони больше замечаний, чем за все время их совместной работы. Началось с того, что вскоре после гудка она приложила к его лбу ладонь. Выяснилось, что Митя безуспешно старается отвернуть полдюймовую гайку дюймовым ключом. Спустя некоторое время, когда он допустил еще какой-то промах, Тоня заметила:

— Я бы сказала — твой коэффициент полезного действия сегодня ниже, чем в первые дни…

Митя опустил голову: он и сам видел, что работа не клеится. Был момент, когда он готов был бросить все и убежать.

Вдруг Тоня вскрикнула и схватила его за руку: вытаскивая из фланца болт, Митя ударил по нему молотком. А болт этот — призонный, контрольный, требующий особо деликатного обращения.

— Нет, с тобой определенно что-то происходит, — с веселым сочувствием заключила Тоня.

«Происходит, — согласился он мысленно, злясь и на нее и на себя. — Работал бы с Ковальчуком, ничего не происходило бы. Придумал на свою голову!..»

Он ругал себя за все: за то, что тайком заглядывался на Тоню и, обманывая самого себя, поддавался той непонятной силе, которая тянула к ней, за Верину обиду, за то, что не понимал и не старался понять, что с ним делается.

Конечно, Алешка поступил по-свински, но разве это хоть сколько-нибудь убавляет его, Митину, вину? А как порадовала бы его Верина обида, если бы он не был виноват!

Тоня по-своему понимала его рассеянность и втайне ликовала. Поэтому замечания ее были беззлобными и делала она их скорее всего для того, чтобы «разговорить» Митю.

Поглощенный своими мыслями, Митя сидел на корточках в дымовой коробке паровоза и медленно работал ключом. Внезапно он почувствовал, как что-то шелковистое, похожее на паутину, щекотно коснулось его щеки. Он поднял голову. Занятая работой, Тоня, видимо, не замечала, что ее ореховый локон касается Митиного лица. Он отстранился.

— Я не кусаюсь. — Тоня обиженно спрятала выбившийся из-под берета локон, обдала Митю беспокойным светом своих глаз.

— Эй, друзья! Митя! — стоя возле паровоза, кричал Алеша и, когда Митя обернулся, жестом позвал его.

Митя вышел на передний мостик.

— Да ты снизойди, — махнул рукой Алеша. — Узнаешь новость.

Митя спустился с паровоза, холодно взглянул на возбужденное, красивое лицо Алеши.

— Полчаса уже кричу, — миролюбиво заворчал Алеша. — Сидят себе, как голубки, воркуют…

— Ты что, продолжать решил? — нахмурился Митя.

— Брось ты! Поздравляй меня. Разряд получил.

— Какой разряд?

— Рабочий разряд. Разрешите представиться: слесарь четвертого разряда Алексей Андреевич Белоногов. — Он выпрямился, что, правда, почти не отразилось на его росте, хотел надуть щеки для важности, но ликующая улыбка не позволила закрыть рот.

— Шутишь! — не поверил Митя.

— Убей меня гром! Какие тут шутки? Делать больше нечего. Сейчас пробу сдал. Завтра приказ прочитаешь…

Забыв про недавнюю стычку, Митя радостно заулыбался, схватил Алешку в охапку, оторвал от пола, покрутил в воздухе и поставил.

— Вот это да! Как же это ты?

— А так. Дали пробу, я отгрохал ее на высоком уровне, тютелька в тютельку по норме, и вопрос решен. Гениально, а? Ну, я побежал… — Он приложил к шапке два пальца и быстро зашагал по пролету своей «морской» походкой, но теперь в «качке» появилась неожиданная степенность.

Митя подумал с удовлетворением, что работа все-таки захватила Алешку, что Анна Герасимовна будет очень рада и что мастер Никитин — умнейший человек: этот разряд еще больше привяжет Алешку…

— Ну и парень! — неодобрительно отозвалась Тоня когда Митя рассказал ей об Алешкиной новости.

— А что?

— Настырный, как муха. Все-таки выходил, значит.

— Что — выходил?

— Да разряд. Каждый день клянчил у Никитина пробу.

— Кто, Алешка? — не поверил Митя.

— Он самый. Это-то меня и удивило: такие вроде друзья, а он все только про себя…

— А ты сама слыхала? — спросил Митя. — При тебе он клянчил? И зачем плести на человека!

Воинственно поднявшись, Тоня громко заявила, что никогда еще ни на кого не «плела», что клевета — не ее призвание, но что если Митя не верит ей, то пусть спросит у нормировщицы Зои Копыловой, она подтвердит, как наседал Алешка на Никитина.

— Пойдем, — настаивала она. — Сейчас же пойдем, зачем оставлять камни за пазухой…

Митя долго подавленно молчал. Потом спросил, почему же Тоня раньше не сказала ему об Алешкиных хлопотах.

— Не хотела. — Она исподлобья взглянула на него. — Не догадываешься, почему?

Митя покачал головой.

— Ладно, скажу. Ты получил бы разряд и сразу лыжи навострил из нашей группы, — призналась Тоня.

Он представил себе, что было бы, если бы Вера услышала эти слова, и поежился от внутреннего холодка. Не осмелясь посмотреть на Тоню, он пробормотал, что все равно перейдет скоро в другую группу.

— Очень уж ты тихий, — размышляла Тоня. — А он сделает на копейку, пошумит на целый рубль. Горластый он, пробойный. И потом, какой-то броский, видный…

Митя не отвечал. Ему хотелось поскорее увидеть Алешку, убедиться, что все это не так, все неправда, что у него и в мыслях не было бегать к Никитину, что мастер сам дал ему пробу. Нет, какой ни есть Алешка, но он не стал бы действовать в одиночку, тут что-то не так…

Он нашел его после смены в душевой. Окутанный паром, Алешка стоял под хлестким, крутым и шумливым дождичком. Глаза его были закрыты. Он блаженствовал. И даже бесконечные горячие струи не могли смыть с его лица выражение умиротворения и блаженства.

Он засовывал под мышки темные кисти рук, извивался, сопел и крякал от удовольствия. Потом принимался неистово тереть коричневую шею, фыркал, звонко шлепал себя по белым мокрым бокам, откидывал назад длинные темные, с зеленоватым оттенком, точно старые водоросли, волосы и с трудом, будто после сна, открывал глаза. В это время он и увидел Митю, стоящего посреди душевой с мылом и вехоткой в руках.

— Давай сюда! — весело крикнул Алешка. — Поместимся. Эх, и здорово, кто понимает! Гениально сказано: «Без воды и ни туды и ни сюды!» Ты захватил мыло? Чудесно. А я забыл…

Взяв у Мити мыло, он вышел из-под водяного конуса и через несколько минут от головы до пят был в синевато-белой пене, в радужных, беззвучно лопавшихся пузырях, весь блестящий и скользкий.

— Никитин сам предложил тебе пробу держать? — спросил Митя.

Алешка приложил руки к ушам, давая понять, что не слышит, и, крепко зажмурившись, кинулся под душ.

И опять приплясывал, кряхтел, шлепал себя и долго тер глаза, в которые, должно быть, попало мыло.

Митя повторил вопрос. Алешка пальцами прочистил уши, поднял наконец покрасневшие веки, но не ответил. Тогда Митя в третий раз задал свой вопрос.

— Чем интересуется человек! — Алешка насмешливо сплюнул. — А все первым делом — какая проба была. Будь здоров — проба! Сначала даже передрейфил. Слушай, продрай-ка мне лучше спинку. Потом я тебе. Взаимная выручка… — С этими словами он повернулся к Мите спиной и согнулся, упершись руками в некрашеную мокрую табуретку.

Не очень усердно водя намыленной вехоткой по розовой спине с горным кряжем из позвонков, Митя сказал громко:

— А говорят, ты добивался у Никитина…

Ему показалось, что спина под вехоткой слегка вздрогнула.

— Ты что, не обедал сегодня? — требовательно крикнул Алешка, — Да приложи силы немножко! Раздразнил только…

Митя так задвигал вехоткой, что спина в несколько минут побагровела. Часто дыша, он припал к Алешке:

— Тебе опять уши заложило? Выклянчил, говорят, пробу…

Алешка выскользнул из-под его рук, выпрямился, посмотрел на Митю дерзкими красными глазами.

— Почему — выклянчил? Кто это тебе в уши надул?

— К Никитину ходил насчет пробы?

— Ну и что? Может, это преступление — просить экзамен устроить? И в-вообще это похоже на допрос… — Он стоял под горячими струями, хлеставшими его по лицу, отплевывался беспрестанно и прикрывал глаза не то от дождя, не то от чего-то другого.

— Значит, правда, — глухим, упавшим голосом проговорил Митя и стряхнул с ресниц капли воды, будто слезы.

— Ты ведь ходил насчет своей академии, — я тебе ничего…

— Но я про себя говорил потому, что ты отказался.

— И правильно сделал, как видишь. Ты обижаешься, что ли? Я подумал: если за двоих хлопотать, ничего не выйдет. Всегда легче про одного себя говорить. А сейчас тебе уже будет проще. Ручаюсь. Дорожка пробита. Факт.

— Спасибо, — сказал Митя и по скользкому полу зашлепал из душевой.

Так вот что имел в виду Алешка, когда предсказывал, что некоторым придется догонять его вприпрыжку! Хорош дружок! И, оказывается, он «пробивал для Мити дорожку»!..

Заметив в руке вехотку, Митя швырнул ее в угол и стал быстро одеваться.

Вдохновение

Кладовщица Люся жила далеко от депо. Когда Алеша провожал ее в первый раз, он немало удивил девушку своей неожиданной молчаливостью. Люся не догадывалась, что его удручала длинная, незнакомая дорога. Боясь заблудиться на обратном пути, он мучительно старался запомнить всевозможные приметы и жалел, что у него нет при себе кусочка мела, — можно было бы тайком делать отметки на заборах, на стенах домов, как в игре, в которую играл когда-то в детстве.

Сегодня Алеша не думал о дороге. И если что мешало ему сегодня, так только разговор с Митей в душевой.

У Люси тоже было плохое настроение — не то пропал из кладовой, не то сломался какой-то дорогой инструмент, Алеша не понял, но из всех сил старался утешить ее. И это ему удавалось. Он умел и других развлечь и с неизменным успехом от себя отогнать мысли, мешающие быть веселым. Достигал он этого довольно простым средством — говорил. Говорил, как поются восточные песни, — о том, что видел. Падал снег — он говорил о снеге, причем легко вплетал рассуждения даже о снеге прошлогоднем. Если светила луна — то, разумеется, о луне. Если же, как сегодня, луна отсутствовала, то можно было сострить насчет нерасторопности горсовета…

Вскоре Люся как будто забыла о своей неприятности, смеялась, оживленно говорила о всяких деповских делах, о себе и вдруг спросила, случалось ли Алеше задумываться над будущим.

— А как же! — Он постарался тоном подчеркнуть наивность вопроса.

— Ну, и что ты видишь в будущем?

— Кончится война. Жизнь пойдет чудесная, без карточек…

— А дальше? Лет через пять, например?

— Лет через пять? Ты женишься, — предсказал он без сожаления.

Люся рассмеялась.

— Хотя бы сказал: выйдешь замуж.

— Не все ли равно…

— Как странно люди рассуждают! Угодишь кому-нибудь в депо, и сразу: «Хорошего жениха тебе!» А вот институт кончить или хотя бы техникум никто не догадается пожелать. — Люся помолчала и добавила задумчиво: — Выйти замуж, наверное, не фокус. Главное — базу создать.

— Какую базу? — искренне заинтересовался Алеша.

— Образование получить, специальность хорошую.

Алеша, как бы в шутку, сказал, что девчонкам не обязательно утруждать себя такими заботами.

— Да? — запальчиво возразила Люся. — Довольно отстало думаешь. Самое страшное — это зависимость.

Он повертел пальцем перед своим лбом:

— Что-то не дошло до меня.

— Если девушка выходит без всякой специальности, она попадает к мужу в зависимость. А что, если он разлюбит ее? Женщина должна быть самостоятельной и независимой.

— Смотри-ка, целая стратегия! — иронически заметил Алеша.

Рассуждения эти не очень пришлись ему по вкусу, он еще не понимал, почему, но задумываться не имел желания.

А Люся, развивая свою мысль, заговорила о преимуществах образованных и культурных людей перед людьми некультурными и необразованными. Алеша слушал ее с чуть насмешливым вниманием.

— Это правильно, но не так легко достигается, — заключил он с несколько грустным глубокомыслием. — В жизни все устроено так, чтоб человеку было как можно труднее, чтоб ему ничего легко не давалось. Голову кладу — для того чтоб стать образованным и культурным, нужно прочитать всего какую-нибудь сотню книг. Но в чем беда? Сколько уж времени свет стоит, а никто не может сказать, какие это книги. И приходится искать их самому, А попробуй найди! Чтоб отыскать эту нужную сотню книг, придется целые горы переворошить. А на это может уйти столько лет, что ни черта не успеешь. Вот как обстоит дело…

«Умница!» — восторженно подумала Люся и спросила, кем собирается он стать в будущем.

— Наверное, кем-нибудь в области техники. По наследству: у меня отец инженер.

— А мне представлялось, ты по литературной части пойдешь.

— Почему?

— Так. Язык у тебя подвешен.

— Вот не приходило в голову, — шутливо, но с удовольствием проговорил Алеша. Надо будет подумать…

— Ты любишь стихи?

Он хотел было сказать, что насчет стихов лучше всего обращаться к его сестре Вере, что никогда не задумывался, любит он стихи или нет, но воздержался от этого признания. Порывшись в памяти, он извлек несколько строк из того, что слышал в Верином чтении:

Валя, Валентина,

Что с тобой теперь,

Белая палата,

Крашеная дверь…

Хорошие стихи. Или вот.

Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…

Вообще стихов написано тьма-тьмущая, — сказал он, намекая, что запомнить их нет никакой возможности.

— А сам писать стихи умеешь? — спросила Люся.

— Знаешь, не пробовал как-то…

— А ты попробовал бы, — она взглянула на него через плечо, — и написал что-нибудь мне на память…

— На память? По-моему, ты никуда не уезжаешь, а я умирать не собираюсь…

— Разве только в таких случаях пишут? — обиделась Люся. — Ну, как хочешь.

— Ладно, сегодня ночью сочиню для тебя стихи, — с пафосом пообещал Алеша и взял девушку за руку…

Условия для творчества неожиданно оказались блестящими: когда Алеша пришел домой, Вера уже спала.

— Мне кажется, у нее неважное настроение, — сказала Анна Герасимовна, вопросительно глядя на него и, вероятно, надеясь, что он выскажет какие-нибудь предположения.

Но Алеша ничего не сказал, хотя и догадывался о причинах дурного настроения сестры, Как бы то ни было, это чудесно, что она спит.

Поужинав, Алеша ушел в другую комнату, зажег настольную лампу и положил перед собой чистый лист бумаги.

Долго сидел он, навалившись локтями на стол и чутко прислушиваясь к мыслям. В голове царил поразительный застой. Ни одной мысли, за которую можно было бы ухватиться. Приходили на ум слова, яркие и тусклые, шумные и тихие, но все непокорные, разобщенные; они с коротким стуком ударялись друг о друга, словно холодные стальные шарики, и своевольно разбредались, раскатывались в стороны. Кто бы мог подумать, что это такое мучительное дело — сочинять стихи!

Но он не собирался отступать перед трудностями. Да и нельзя было отступать — он обещал Люсе стихи, и стихи будут!

Наконец он сообразил, в чем загвоздка: наверное, не было вдохновения. Даже гениальные поэты, как известно, писали только по вдохновению. Но штука эта, видимо, ужасно не постоянная и своенравная. Тебе нужно писать, а его нет. Впрочем, стоит ли отчаиваться: если его нет сию минуту, — в следующую оно может появиться? Важно только не пропустить момент. Должно быть, не ко всем оно приходит одинаково быстро. Значит, надо ждать, терпеливо ждать. Все равно оно придет, и тогда слова сами побегут, поспевай лишь расставлять их!

Анна Герасимовна заглянула в комнату. Обхватив голову руками, Алеша сидел за столом, устремив на чистый лист бумаги сосредоточенно-неподвижный взгляд. Услыхав шорох, он повернул встрепанную голову.

— Это ты? Я скоро, мамочка… Заметку надо написать.

Анна Герасимовна неслышно притворила дверь. Стало очень тихо. О стекло бились снежинки. На оконной раме шуршала отставшая полоска бумаги. Алеша где-то читал или слышал, что вдохновение любит ночь и тишину. Почему бы сейчас ему не прийти, самое время! Однако оно не торопилось, совсем не считаясь с тем, что Алеша не может больше ждать: как-никак, завтра на работу, а ведь опоздание не объяснишь долгим ожиданием вдохновения…

Злополучный кран

У него зябли руки. От холода сводило пальцы ног, ныла спина, совсем отсырел нос. А злосчастный кран все еще не был готов. Когда-то Алеше казалось, что бронза, этот отливающий таким теплым, солнечным светом металл, мягок и податлив. Ничего подобного. Бронза упряма и тверда не меньше стали. Сколько уж времени возится он, а дело ни с места.

Он вытаскивает кран — этот кусок бездушной бронзы в форме усеченного конуса, — «солит» его, то есть посыпает мелкой наждачной пылью, вставляет в корпус и снова начинает «тягомотину» — вращать кран в корпусе. Теоретически все понятно: крупинки наждака сдирают мельчайшие частицы металла, и кран плотно входит в корпус. Но проклятые частицы не сдираются. И если вытащить кран, обтереть тряпкой, смазать его синей краской и снова повертеть в корпусе, то воочию можно увидеть, что он еще не «сел» на место, что поверхность его плохо пристает к поверхности корпуса. Просто наказание какое-то!

Неделю назад можно было подозвать Серегина и захныкать: «Федя, что-то не выходит». Федя ругнулся бы сквозь зубы, отодвинул ученика в сторону, а через несколько минут, ухмыляясь, сказал бы: «Вот все и вышло, а ты, дурачок, боялся…» Но слесарю четвертого разряда так действовать неловко. Кроме того, Серегин сегодня после «большого концерта», и ему ничего не стоит гаркнуть громогласно все, что взбредет на хмельной ум. Он уже подходил полчаса назад и гудел хмуро:

— Давай побыстрей. Что-то длинную музыку затянул…

Неделю назад мастер Никитин, узнав, что ученик не уложился в норму, задержал работу, крякнул бы от огорчения и насадил очки на нос, только и всего. А теперь? Слесарь Белоногов не справился — как же ему дали разряд? В общем, радости от этого разряда на один день, а сколько неудобств!

Не справиться нельзя и по другой причине. Ремонтники дали слово выпустить этот паровоз на два часа раньше срока. Сегодня вечером ое должен уйти из депо. Об этом написано и в «молнии». Не хватало, чтоб слесарь Белоногов задержал такой паровоз!

Но сколько же еще придется крутить «волынку»? Какая дикость! Техника идет вперед, а тут сиди и до умопомрачения верти этот занудливый кран. Как будто нельзя было приспособить электричество или сжатый воздух! Нажал кнопку, кран крутанулся в корпусе — и пожалуйста, все готово. Наверное, если бы конструкторы не поленились пошевелить мозгами, они смогли бы пристроить спускной кран не под брюхом котла, а в более удобном месте, чтоб слесарю не приходилось сгибаться в три погибели. Конструктора бы сюда, пускай бы притер этот несчастный краник!

Спина совсем уж не разгибалась, руки закоченели, а кран не поддавался ни наждачной пыли, ни тонкому, как пудра, мятому стеклу, ни темно-зеленой пасте.

И Алеша вспомнил, как однажды в разговоре с матерью жаловался отец: «Собачья работа! Грязь и холод. Зависишь черт знает от чего. Не успел подготовиться к зиме — и все полетело вверх тормашками. Разве испытывают такое заводские работники!»

Что там говорить, на заводе не пришлось бы так мучиться. Светло, тепло, чисто. А тут от смены до смены руки не промоешь как следует. Паровозы то заходят, то выходят, холод врывается в здоровенные ворота, сквозняки гуляют как ни в чем не бывало, не успеваешь нос утирать, а схватить грипп, кажется, проще простого. Но, как назло, ничто не пристает…

Такими размышлениями был занят Алеша, когда увидел Митю.

Митя работал на этом же паровозе. Он торопился и, если бы Алеша не заметил его, возможно, не подошел бы. Но не подойти теперь означало еще более усложнить отношения. Конечно, во всем виноват Алешка — и в том, что болтал при Вере, и в том, что тайком хлопотал о разряде. Но отходчивое сердце Мити уже отыскало ему оправдание. Ведь болтал-то он не по злобе. Что поделаешь с человеком, который сам признается, что у него не хватает каких-то центров, управляющих языком! С разрядом получилось неладно, думал только о себе. Но ведь Мите-то он не напортил, не перебежал дорогу. А хорохорился, видимо, оттого, что понял свою вину, да характер не позволил сознаться. И вообще, сердиться на него трудно, как на Егорку: нашкодничает и тут же забудет.

Они поздоровались. Помолчали. Митя спросил:

— Чего такой синий? Замерз, что ли?

— Посинеешь с этим проклятущим спускным краном! — заворчал Алешка, тыльной стороной ладони вытирая коричневый от мазута нос.

— Когда-то я тоже с ним умаялся. А ну-ка, дай посмотреть, — Митя быстро проверил кран по краске и присвистнул: — О, тут, брат, осталось начать и кончить. Поспешить надо, паровоз раньше срока сдают… — Он вскинул глаза на сумрачное лицо Алешки, — Знаешь что? Я сейчас одно дело кончу — и к тебе. Добьем его…

Вероятно, в знак благодарности Алешка звучно потянул носом. Оставив кран, он вылез из-под брюха паровоза, с наслаждением разогнул спину и, глядя в ту сторону, куда ушел Митя, задумался.

На его месте он, Алеша, никогда не смог бы так. Как будто человек понятия не имеет о гордости. А ведь у него гордости хоть отбавляй. Что же он, на самом деле все забыл, все простил? Нет, так не бывает! Значит, это хитрый, мстительный ход: «Засыпаешься, дружок? Этого и следовало ожидать. Но не падай духом. Я хоть и не имею разряда, а все же подсоблю тебе, выручу, знай мою доброту! А тем временем все увидят, какой ты слесарь!»

Взгляд у Алеши стал ледяным. «Плевали мы на вашу великодушную помощь!»

Митя пришел через час, раньше не удалось вырваться. Алешки возле паровоза не было. На раме лежали гаечный ключ, ветошь и консервные банки с краской, мятым стеклом и пастой. Проверив кран, Митя прищелкнул языком: Алешка почти ничего не успел.

Едва он поставил кран на место, как подлетел Алешка, в лихорадочном порыве прикрыл кран руками, взволнованно зачастил:

— Оставь, пожалуйста. Тебя же никто не просит. Зачем это нужно?

Митя опешил в первую минуту. Но потом доверительно улыбнулся:

— Не будь чудаком. Стесняешься, что ли? С кем не бывает? Иной раз дело заколодится и так упаришься, что выхода не видать. А мы сейчас спокойненько…

— Говорю тебе — ничего не нужно. — Алешка все еще держал руки на кране. — Обойдемся.

— Дурной принцип. А если прокопаешься и не успеешь?

Испуг и настороженность в глазах, во всей фигуре Алешки внезапно сменились выражением расслабленного и слегка насмешливого спокойствия. Он спрятал руки в карманы, снисходительно и вежливо усмехнулся:

— Спасибо за заботу. Но помощь, как говорится, пришла, когда надобность в ней миновала…

— Что значит — миновала?

— А то, что кран я уже сдал.

— Как это — сдал?

— Обыкновенно. Притер и сдал. Разве тебе не приходилось?

— И приняли у тебя?

— Представь себе.

— Шутишь или врешь?

— Никогда не позволил бы себе заниматься этим в рабочее время.

— Ты помазал его, а не притер. Кран притирать и притирать еще, я сейчас только смотрел.

— А Серегин другого мнения. Принял и нарядик вот подписал… — Алешка похлопал ладонью по нагрудному карману спецовки, поднял ключ, стал собирать консервные банки. — Вопрос исчерпан.

Словно желая остановить его, Митя протянул руки.

— Если правду говоришь, то Серегин ошибся. Точно. Да ты что, сам не видишь? — Нервным движением Митя вытащил кран, ткнул в него пальцем. — На этом участке он висит, а кругом просвет. Потечет кран…

Алеша дернул плечом, точно спецовка вдруг стала ему тесна.

— Поставь кран на место. Что за привычка совать нос в чужие дела! Противно!

— Ты обманул Серегина! — Митя опустил кран в корпус. У него не было сил сдерживаться, все в нем клокотало. — Обманул. Не мог он, не мог принять такое… Разве только пьяный. Это липа, обман…

Алешка вызывающе поднял голову, взвизгнул:

— Осторожней на поворотах!

— Давай доделывай. Слышишь? Кран потечет — будешь отвечать…

— Прокурор! — с гневной иронией бросил Алешка и повернулся к Мите спиной, собираясь уходить.

— Халтурщик! — презрительно прохрипел Митя. — Это все равно, что вредительство. Ты… ты и пробу, наверное, таким же способом?..

Алешка повернулся волчком, тонкие нервные ноздри его вздрагивали, в сузившихся зеленоватых глазах забилась холодная, злая радость.

— В-вот оно что! С этого бы и начинал. Разоблачился наконец-то. Так я и знал. Черная зависть заела… «Я приду, мы его добьем». Ангел без крылышек…

Разговор на этом оборвался: подбежала Тоня Василевская, накинулась на Митю:

— Ты же сказал — на десять минут. Особое приглашение тебе? Силкин спешную работу подкинул. Пошли…

Через некоторое время, улучив минуту, Митя побежал к Вере. Хотя она избегает его, выходит на работу в разное время, чтобы не встречаться, хотя не желает разговаривать с ним, он расскажет ей об Алешке — пускай подействует на своего братца.

Веры в нарядческой не было. Выйдя во двор, он задумался. Что делать? Скоро начнут заправлять паровоз, кран потечет, запарит, и паровоз придется погасить. Авария… Сейчас же к Никитину! Пока не поздно.

Беспокойная смена

Не смог бы сосчитать мастер Никитин, сколько паровозов на своем веку выпустил он из ремонта, скольким машинам вернул жизнь. И все же, когда наступала пора выпуска, ему становилось и радостно и беспокойно.

Пока по деталям, по винтикам разберешь машину, пока вылечишь ее — совсем сроднишься с ней, узнаешь, как друга. А перед выпуском всегда немного неспокойно на сердце. Выпуск — это итог работы многих людей, проверка этой работы, экзамен. А паровоз требователен и злопамятен. Во время выпуска он беспощадно отомстит за малейший промах, за самую незначительную ошибку.

Поэтому задолго до выпуска мастеру уже не сиделось на месте. Только что длинную, чуть сутулую фигуру его видели на площадке паровоза, а вот он уже в канаве или в будке машиниста, и заревые всполохи нарождающегося пламени топки играют на его остром, худощавом лице, где в глубоких морщинах гнездится непроходящая усталость.

Сегодня особенный выпуск — на два часа раньше срока. И нужно с особым вниманием осмотреться: люди торопились и, захваченные большим делом, могли упустить из виду какие-нибудь «мелочи».

Приходил Горновой. Долго стоял с Никитиным в сторонке, негромко говорил что-то. Видно, прямо с паровоза, после маршрута, с чуть припухшими веками, явилась в депо Маня Урусова. Она не успела помыться, и на темном от копоти и усталости лице сверкали эмалевые белки глаз. Урусова подошла к Тоне. Митя слышал, как она сказала своим грудным голосом:

— Сразу после смены — в комитет. Надо «молнию» сообразить…

Даже Силкин преобразился. Будто кто сорвал с его лица пелену сонливости. Голос его утратил сегодня скучноватую размеренность, вдруг зазвучал неузнаваемо живо.

Ваня Ковальчук несколько раз проносился мимо; ямочки на его щеках можно было увидеть, наверное, за километр.

И только для Мити торжественная, волнующая прелесть этого момента была отравлена тревогой. Что будет? Что покажет заправка паровоза?

Не найдя Веры, он кинулся искать Никитина. Мастера в конторке не было, а когда Митя нашел его, решимость уже пропала. Ведь Алешка не поймет, что Митя рассказал о кране потому, что не хотел подвести депо, не хотел допустить скандал. Он поймет все по-своему: Митя донес на него, «накапал» из черной зависти, в отместку за разряд.

Должно быть, когда Митя вызвался помочь ему и ушел и отсутствовал целый час, Алешка разозлился, попросил Серегина, и тот пообещал доделать кран. Потому-то Алешка и встретил Митю во второй раз так враждебно: «Помощь пришла, когда надобность в ней миновала…» Он, понятно, не захотел признаться, что Сергин «вытянет» его, и придумал, что уже сдал работу. Кстати, наряда он не показал, лишь похлопал по карману. Недаром же он держался так уверенно. И, если все это так, Митя действительно окажется доносчиком и клеветником… Быть может, этого-то и ждет сейчас Алешка?

Началась заправка. Посреди холодной топки, потрескивая, плясал огонек. Он был еще очень слаб, а ему предстояло разжечь остывшее сердце машины. И, чтобы помочь животворному огоньку, удержать его, то и дело ему подбрасывали лакомую приманку: сухую, шуршащую щепу, кудрявую и душистую древесную стружку, паклю, смоченную в мазуте. Потом кочегар бросил ему полную лопату вишневого дымящегося кокса — это соседний, «живой» паровоз отдал часть своего тепла, чтобы вернуть жизнь товарищу.

Огонек в топке сначала вздрогнул, словно от испуга, но вскоре выпрямился, повеселел, любопытно потянулся к шуровочному отверстию — что там еще приготовили для него? И тотчас ему щедро бросили несколько звонких березовых поленьев. Он даже запрыгал и загудел от радости…

А когда через полтора часа Митя снова заглянул в топку, пламя ослепило его. Оно бесновалось, неистово ревело, билось о стенки: ему было тесно в глухой металлической коробке. Живое, отрадное тепло разбрелось уже по всей машине, им налились даже стальные поручни. Взявшись за них, Митя всем телом услышал неуемно бьющуюся, гулкую жизнь машины. Значит, скоро, очень скоро паровоз будет готов в очередной маршрут. А кран? Не потечет ли кран, когда паровоз наберет пары?

Дважды под разными предлогами Митя убегал со своего рабочего места, чтобы посмотреть на кран. Все было в порядке. Алешка разыграл его. Зло, безжалостно разыграл. Он даже обрадовался, когда Митя раскипятился, попался на удочку. Какое право имел он болтать о пробе, оскорблять человека? Завистник! Правильно сказал Алешка…

— А ты помнишь, как он притащился в депо? — Тоня Василевская постучала костяшками пальцев по черной обшивке паровоза. — Совсем полуживой, чахлый. Жалко было смотреть. А сейчас вот сам уйдет, здоровый, сильный… Я вспомнила, как в госпитале радовались, когда выписывали двух молодых бойцов. Я дежурила тогда возле мамы. Как их провожали! И главврач, и лечащий врач, и палатная сестра, а нянечек не сосчитать. Я потом у сестры спросила, почему им такое почтение. «Как же, говорит, вы б видели, какие они были, когда их привезли! В чем только душа держалась! А выходили, подняли ребяток. Теперь они опять в строй пошли…» И наши деповские радуются сейчас точно так же…

Силкин, работавший в двух шагах, повернулся к Тоне и безуспешно постарался придать лицу строгое выражение:

— Чем разводить лирику, сходила бы за линейкой. Да быстренько, на одной ноге…

Подбежав к инструментальной кладовой, Тоня со стуком положила на узкий, обитый железом подоконник металлический жетон и попросила дать ей линейку.

Люся стояла, привалясь плечом к стеллажу. В руках у нее был тетрадный лист. Губы ее слегка шевелились. Она читала. Всегда удивленное лицо кладовщицы в светлых кудрях восторженно светилось.

Взяв жетон, Люся скрылась за стеллажами с инструментом и через минуту вынесла французский ключ.

— Я просила линейку, — нервно улыбнулась Тоня.

Люся смутилась, опять ушла к стеллажам, а когда воротилась, неся линейку, лицо ее сияло по-прежнему.

— Письмо? — спросила Тоня.

Вместо ответа Люся, глядя в тетрадный лист, с чувством прочитала:

Я пришел к тебе с приветом,

Рассказать, что солнце встало.

Что оно горячим светом

По листам затрепетало;

Рассказать, что лес проснулся…

— Ну, и что? — перебила Тоня с прорывающейся улыбкой.

— Тебе не нравится? — удивилась Люся.

— Это не те стихи, которыми зачитываются. Да еще на работе. — И Тоня скороговоркой прочитала на память:

…Рассказать, что с той же страстью,

Как вчера, пришел я снова,

Что душа все так же счастью

И тебе служить готова…

— Как, ты знаешь? — Испуганно смотря на Тоню, Люся медленно, будто со страхом, подошла к окошку. Побледневшие губы ее дрожали.

— Почему же мне не знать? — улыбнулась Тоня.

Глаза у Люси потухли и остановились.

— Он… он тебе тоже дарил?

— Кто? О ком ты говоришь? — воскликнула Тоня.

— Ну, он… Тот, кто написал… Он тебе тоже?..

Тоня всплеснула руками и расхохоталась:

— Ой, девочка, да над тобой же кто-то подшутил! Это же стихи Фета. Слыхала? Афанасий Фет… он жил в прошлом веке…

— В прошлом веке… — машинально повторила Люся.

Когда Тоня ушла, она опустилась на табуретку, руки ее бессильно легли на колени.

— В прошлом веке, — сами собой прошептали ее губы. Она услышала, как что-то упало на листок, который был в ее руке; слово «счастью» вдруг подернулось мутно-лиловой дымкой.

Провал

Стоя вполоборота к тискам, Серегин работал напильником. Руки его двигались, точно шатуны, размеренно и сильно. Старенькая линялая рубашка, плотно облегавшая тело, казалось, вот-вот с треском расползется, не выдержав игры его бугристых лопаток.

Когда Ваня Ковальчук подбежал к Серегину и что-то шепнул ему на ухо, тот, словно по инерции, еще несколько раз двинул руками и как будто окаменел. Ковальчук видел, как наливалась кровью его широкая мясистая шея, как багровел плоский, под «бокс» остриженный затылок. Неестественно медленно положив на верстак напильник, Серегин так же медленно повернулся к Ковальчуку, сплюнул погасший махорочный окурок, точно в жару облизнул длинные губы и протянул с угрюмым удивлением:

— Ну-у?

— Пошли, сам побачишь, — торопил Ваня.

Серегин еще ниже, на самые брови, насунул цигейковую кубанку с черным кожаным донышком и тяжелой походкой направился к паровозу.

Спускной кран курился легким белым паром. В бетонное дно канавы шлепались большие частые капли.

— Хтось из твоих орлов постарався, — мрачно сказал Ковальчук.

Лихорадочно облизывая губы, Серегин тупо смотрел на кран:

— Никитин знает?

— Ще никто не знает…

Митя в это время в третий раз подбежал посмотреть на кран и столкнулся с Ковальчуком и Серегиным. Он разом все понял по их лицам, услыхал глухой стук падающих капель, почувствовал, как удары эти слились с ударами его заколотившегося сердца.

«Что ж это? — в отчаянии думал Митя. — Значит, в самом деле халтура, обман? Надо было сразу… А он… теперь пропало, все пропало…»

Серегин стоял неподвижно. Наконец он пошевелился, хотел оттянуть воротник рубашки, пуговка отлетела, ударилась о дно канавы и покатилась.

— Доверился, убей меня гром! — выдавил Серегин влажным, хрипловатым голосом. — Евоному дружку доверился, Белоногову. — Он кивнул головой в Митину сторону.

— Як це — доверился?

— А так. Зачем, думаю, проверять, он сам грамотный, разряд имеет. Кран-то, думаю, притрет. Положился на него, шлапак…

— Я же ему говорил! — с раскаянием и досадой вырвалось у Мити.

— Что говорил? — вскинулся Ковальчук.

Митя молчал.

— Что ты говорил? — настаивал Ковальчук.

— Что он плохо притер… А он сказал, что Серегин принял, наряд подписал… Сначала я не поверил, а потом поверил…

— Хлюст! — заскрипел зубами Серегин и повернулся к Мите. — Ну-ка, тащи его сюда…

Митя медленно отошел от паровоза, жалея, что его не попросили сбегать на край города или даже в Кедровник…

Алеши на участке не было.

За несколько минут до прихода Ковальчука Серегин хватился, что нечем вытереть руки. «Про все старшему слесарю забота, вроде башка у него казенная!» — недовольно захрипел он и послал Алешку за ветошью.

Вернувшись со склада и не застав старшего слесаря, Алешка обрадовался. Торопливо засунул ворох ветоши в шкафчик и помчался к инструментальной кладовой. Заглянул в квадратное окошко и позвал певучим, сладковатым голосом:

— Людмила Петровна!

Улыбка была у него уже наготове, самоуверенная улыбка человека, довольного собой и убежденного, что его ожидает теплая, сердечная встреча.

Люся вышла из-за стеллажей. И Алеша не узнал ее. Мягкие и не очень определенные черты ее маленького лица обрели непостижимую уверенность и твердость. И эти новые черты будто сковал холод отчужденности и презрения.

— Что нужно? — Люся не подошла к окошку и глядела куда-то рядом с Алешкиной головой.

Он оглянулся, ища того, к кому относились обращение и взгляд. Возле кладовой никого, кроме него, не было. Алешка пожал плечами.

— Люся…

— Что нужно? — твердым, ледяным голосом повторила она.

Ему ничего не было нужно, но, окончательно растерявшись, он машинально сказал:

— Ключ на два дюйма… Да я… я так… Не в том дело… Я хотел… Что случилось?

Люся в момент достала с полки ключ и бросила его на подоконник. Алеша отшатнулся. Следом за ключом из окошка выпорхнул тетрадный лист со стихами.

— Возьми, литератор! Своих слов нету, так чужие воруешь? Да еще из прошлого века? Культура!

Алеша метнул взгляд по сторонам, поспешно поднял с пола листок и сунул его в карман. Этой минуты, однако, ему хватило, чтобы оправиться от испуга и смущения.

— Смотри, какая молодчина! — воскликнул он с притворной веселостью. — Просто умница! Узнала ведь. А я твой уровень проверял…

Окошко шумно захлопнулось. Алеша снова отпрянул. Потом взял с подоконника тяжелый и ненужный ключ и развалистой, беспечной походкой двинулся по пролету.

Предательство

Судьба все-таки щадила его: по направлению к инструментальной кладовой размашисто шагал Митя. Явись всего двумя минутами раньше, он стал бы свидетелем происшедшего…

Еще издали Митя прокричал ему приказ Серегина. Митин голос, его взволнованное лицо о многом сказали Алешке, Но он не показал виду, что испугался. Лишь когда подошли к паровозу, он расстался с мужеством, остановился.

Над ними, на площадке, стояла Тоня; они не заметили ее. Тоня еще не знала о случившемся и не могла понять, чем так расстроены мальчишки.

— Кран? — спросил Алешка насупясь.

— Кого ты обманывал? Серегин, оказывается, не принимал, доверился тебе. А сейчас беда…

Алешка поднял голову, часто замигал, словно запорошил глаза.

— А т-тебе что? — густо краснея, накинулся он. — Что тебе до этого крана? При чем тут ты? Уже донес? Я т-так и знал! Зависть тебя гложет… А теперь вздыхаешь: ай-яй-яй, беда! Пошел ты со своим сочувствием!

Митя не успел ответить — Алешка, вобрав голову в плечи, сжавшись, уже подходил к Серегину.

— Это, по-твоему, называется работа? — негромким, напряженным голосом спросил Серегин. — Вред один, а не работа… Здорово продал ты меня, мил друг, — тоскливо продолжал он. — В самую душу напаскудил. И себя и меня загадил. С тебя-то что возьмешь, а Серегин в ответе. Он и такой, он и сякой, и авария по его милости…

— Какая же авария? — с мольбою проговорил Алешка.

— А що це, по-твоему? — сверлил его глазами Ковальчук. — Хто ж выпустит на линию такого калеку?

— Факт, — угрюмо согласился Серегин. — Сейчас приказ дадут: гасить паровоз — и накрылся Серегин…

Алешка стоял, съежась, боясь посмотреть на кран. Если бы старший слесарь двинул его изо всей своей бычьей силы, если бы выругал, как он мог, семиэтажной бранью, ему было бы куда легче…

Увидев Митю, Ковальчук подошел к нему. Каждый мускул, каждая черточка его лица дышали гневом.

— Що ж выходит? Выходит, ты знав, що дружок на-партачил, и мовчав?

Митя смотрел себе под ноги.

— Ты ж мог растолковать ему, доказать…

— Попробуй докажи ему…

— Значит, пойти до Серегина, до мастера — так и так, товаришок мой ошибся, — тревогу поднять. Що, духу не хватило?

Митя подавленно молчал.

— Два часа назад ще можно было подправить, а зараз скандал. Вже радовались: раньше срока паровоз выпустим! И на тебе, полный пшик! Срам на все депо. Товаришка побоявся выдать, а столько народу подвел. Про це забув? Ото дружба! Ото и выручив дружка!

— Я не мог… — с трудом сказал Митя.

— А теперь можешь? Потому — товаришок вже сам засыпався? А я думав, ты… — Ковальчук поморщился с брезгливым раздражением. — Я думав, ты принципиальный. Люди выдумали слово, щоб помягче было. Треба сказать — нечестный, а говорят — непринципиальный. А я тебе в очи скажу: нечестно.

— Ваня! — со слезой в голосе попросил Митя. — Я все понимаю… Не мог я иначе… Только не надо никому… Я тебя прошу…

— Що? — возмутился Ковальчук. — Кругову поруку устроить хочешь? Не выйдет. Нехай все знают твою сознательность…

Через двадцать минут паровоз начали гасить.

Отшумели возбужденно-громкие голоса, утихли взрывы раздраженных выкриков, злых насмешек, попреков, обвинений и угроз. Все перекипело, вырвалось наружу, и люди умолкли.

Никитин, с потемневшим и каким-то мученическим лицом, с очками на носу, стоял возле паровоза, как стоят возле покойника, — в тяжелом безмолвии понурив голову, опустив руки.

— Нету еще у тебя, Белоногов, чести рабочей… — с горечью проговорил он.

Алешка стоял рядом, надутый и бледный.

— Будь на то моя воля, я б за таке дило — по шеям и за ворота! — Ковальчук выразительным жестом проиллюстрировал свои слова.

— Слыхали уже! — мрачно огрызнулся Алешка. — И хорошо, что не ваша воля. Я имею право на труд…

— А на какой труд? Ты думал над этим? — Никитин покосился на него сквозь очки. — Только на образцовый, на честный труд наше право…

Урусова сказала:

— На комитете поговорим о правах и обязанностях, обо всем…

У Алеши внезапно стало жечь глаза, точно кто-то швырнул в лицо горсть раскаленного песка. Он потер их кулаками, понял, что это не песок, а всего-навсего слезы, и кинулся бежать.

Урусова бросила ему вдогонку неприязненный взгляд и перевела глаза на Митю. Он потупился, слегка пригнул голову, будто ожидал удара.

— А ты, Черепанов, еще не комсомолец. Нет… — Урусова грустно покачала головой и отвернулась.

Прибежав на свой участок, Алеша увидел Веру.

— Ты зачем? — закричал он не то испуганно, не то рассерженно.

— Что с тобой? Я принесла карточки. Я должна задержаться. После работы купишь хлеб. — Она сунула карточки в карман его спецовки. — В чем дело? Почему ты такой?

— Спасибо Митичке! Предал. Наклепал такого… Меня выгнать могут из депо.

Вера взяла его за руки. Пальцы у него были холодные.

— Ты успокойся. Что произошло? Если ты не виноват, разберутся ведь… Успокойся, Леша…

Блестя сухими от злости глазами, глотая слова, захлебываясь, он рассказал, что отремонтировал кран и Серегин принял у него работу, а Митя заметил, что Алеша ошибся, и сразу донес мастеру. Теперь Алешу обвиняют в недобросовестности…

— Ну, иди, иди, — спохватился он, — а то неудобно…

Вера не подумала, почему Алеше неудобно разговаривать с сестрой. Она сжала его руки, попросила:

— Только не груби никому. Даешь слово?

— Ладно, ладно, иди…

Повернувшись, Алеша увидел Серегина. Он надвигался, как туча.

— Домой и не собирайся, красавец, — прогудел он, глядя в пол. — Малость остынет паровоз, станешь притирать кран. Сам напакостил, сам и прибирай за собой…

А в другом конце пролета в это время Митя складывал в шкафчик инструменты. Тоня Василевская, словно нечаянно касаясь локтем его руки, тихо, вкрадчиво говорила:

— Может, это и не мое дело, но я хотела… Я не понимаю… Неужели ты такой? Зачем ты сказал на него? Зачем донес, как он выражается? Раз он напортил, все равно выяснилось бы. Без тебя. Зачем тебе нужно было? Он же твой друг… Ой, какие у тебя глаза! Как два шила. Вот сейчас проткнут…

Митя вцепился в железную полку шкафа, точно нуждался в точке опоры.

Возможно, если бы он вовремя «донес» на друга и не дал случиться тому, что случилось, слова Тони вызвали бы у него лишь улыбку сожаления. Но он никому не сказал о делах своего дружка, он смалодушничал, не предотвратил неприятности, в сущности, стал Алешкиным сообщником. И эти рассуждения Тони, почти из слова в слово напоминавшие его собственные рассуждения, за которые он осуждал себя теперь, возмутили его.

— Ты верно говоришь: не твое это дело, — сказал Митя с трудным спокойствием, едва сдерживая неприязнь к девушке. — И давай не будем…

Она примирительно улыбнулась, осторожно положила свою руку на его:

— Чего ты закипел? Просто мне бы не хотелось, чтоб ты был такой… Неужели он правду говорит — зависть?

Митя выдернул свою руку, применив для этого гораздо большую силу, чем требовалось.

— А мне все равно, чего бы тебе хотелось. И отстань ты со своими разговорами!..

Что-то глухо ударилось об пол. Митя догадался, что какой-то инструмент выпал из Тониных рук. Он сделал было движение, чтобы нагнуться, но сдержался. Тоня тоже не двигалась, изумленно глядя на него.

Впервые он прямо, без страха посмотрел в эти глаза, и свет их показался Мите очень чужим, даже отталкивающим. Ему были неприятны и эти глаза, и старательно уложенные ореховые колечки волос, ему была неприятна сама Тоня за ту власть над ним, из-под которой он вырывался, за ее рассуждения, в которых слышались Алешкины интонации, за то, что она, пускай сама того не подозревая, вклинилась в его отношения с Верой.

И, когда он понял это, ему вдруг сделалось легко, словно волна неприязни смыла с души все, что тяготило, мучило его.

Он не стал складывать инструменты, а с грохотом бросил их на полку и ушел, не простившись с Тоней. Сейчас он явится к Вере и расскажет ей все. Уж кто-кто, а Вера поймет его.

Митя приближался к конторе, когда из нарядческой показалась Вера. Она посмотрела по сторонам, должно быть, не заметила его и направилась к проходной.

Митя ускорил шаг. Вера тоже пошла быстрее. Он побежал, на ходу застегивая ватник. Только догнав ее, понял, что Вера видела его. Иначе почему она не обернулась на шаги погони, почему не посмотрела в сторону Мити, когда он поравнялся с ней? Но это не убавило его решимости.

— Вера, я хотел с тобой… Мне нужно тебе сказать… Ты не знаешь…

— Напрасно беспокоишься, я все знаю. — Она остановилась, хотела смерить его взглядом с головы до ног, но расстояние между ними было так мало, что этого нельзя было сделать. — Все знаю и не хочу, ничего не хочу слышать. Да и что ты можешь?.. Что говорить? Это… это предательство!..

Дернув плечом, она пошла своей походкой гордячки — не размахивая руками, высоко вскинув голову.

Новые неприятности

Он долго брел морозными, продуваемыми сквозным ветром улицами, не думая, куда идет, зачем. И, если бы спросить, о чем он думал только что, ему нелегко было бы ответить: мысли были отрывочны, неуловимо быстры, бессвязны.

Остановился он среди старых сосен, с разных сторон протянувших к нему отягощенные снегом ветви. Вдали просвечивали березы, чудилось, там синеет огромное, спокойное озеро. А рядом высился белый курган, и от него, как от центра, радиусами тянулись занесенные глубоким снегом дорожки, исчерканные следами лыж. Он оглянулся, как оглядывается заблудившийся, стараясь разгадать, куда завела его дорога.

Это был парк. Небольшой поселковый парк с широкими просеками аллей, лучами сходившимися к клумбе, которая летом напоминала пеструю тюбетейку. На севере парк неожиданно обрывался. Внизу, под кручей, лежала река, похожая сейчас на ровное заснеженное поле. С высоты были видны дальние горы, спокойными округлыми и нечастыми волнами омывающие Горноуральск.

Митя не был здесь с того самого дня, когда в дом Черепановых приходил безрукий солдат. И теперь ему вспомнилось, как той памятной ночью он вышел на улицу и встретил Веру, как пошли они сюда. Вспомнил ее глаза, темные и печальные в неверном свете месяца, ее косы, впервые уложенные вокруг головы, тонкие слегка курчавые на висках волосы, которые будто светились. Вспомнил ее голос, негромкий и какой-то особенно задушевный в тот вечер…

Ветер принес веселый ребячий гомон, а через минуту в глубине одной из аллей, уже затянутой сумерками, показались лыжники; наверное, школьники проводили здесь урок физкультуры. Митя вдруг застыдился своей праздной неподвижности и поспешил в ближнюю аллею. И тотчас он увидел скамейку, где сидел тогда с Верой. Посредине сиденья снег был примят, на двух чугунных выступах, к которым прикреплялась спинка, белели снежные пампушки, словно приготовленные для кого-то две порции мороженого, только почему-то без вафель.

В тот страшный вечер о землю гулко стучали шишки и ближняя береза уронила на Верины плечи сухой и звонкий лист, по темному небу проносились рваные тучи; над городом они вспыхивали, раскалялись багрово. Беспокойно шумели деревья, небо то и дело вздрагивало от ослепительных грозовых всполохов, а Вера испуганно прижимала руки к груди.

Вдруг он подумал, что та встреча была совсем не случайной. Конечно же, Вера не просто так разгуливала ночью против дома Черепановых. Она пришла тогда к нему, она боялась, что тяжесть, которая обрушилась на Митю, может сломить его. И она в самом деле как-то облегчила эту тяжесть. И, может, не только простое сочувствие привело ее тогда… А сегодня сказала — «это предательство»…

Ему стало больно от мысли, что Вера имела в виду не только происшедшее между ним и Алешей, но и его, Митино, отношение к Тоне Василевской. В этом-то уж она была права, до ужаса права. Как он мог поддаться этой колдовской девчонке? Предательство. И Вера никогда не простит его.

Той ночью в парке они говорили о воле, о будущем, о счастье, и Митя доказывал, что «везет — не везет» — сущая чепуха, что все зависит от самого человека. Видимо, он был и прав и неправ. Все-таки ему не везло. Что он мог поделать с существующими на свете несправедливостями — хочешь сделать человеку добро, а получается зло и для этого человека и для других? Смалодушничал, не «выдал» друга и стал его соучастником, предателем. И почему так устроено, что сознание приходит не раньше, чем посадишь себе на лоб отменную шишку? Но неужели Вера понимает это «предательство» так же, как Алешка и Тоня! Неужели она не захочет разобраться, понять?

Домой он пришел поздно. Сославшись на сильную усталость, улегся в постель и, чтобы избежать расспросов, отвернулся к стене, закрыл глаза.

Он слышал, как в столовой часы пробили одиннадцать раз, потом двенадцать. После полуночи часы будто взбесились: только что они пробили час ночи, а вот уже стучат три раза…

Забылся он только под утро. И, казалось, в ту же минуту услышал голос матери:

— Димушка, вставать пора…

Не заходя на участок, чтобы не встречаться с Тоней, Митя направился в конторку мастера. Что и говорить, после вчерашнего придется, наверное, трудновато, но будь что будет!

Когда он выходил от Никитина, навстречу ему шел Ковальчук.

— Ну, здорово, лыцарь!

Митя обрадованно ответил ему крепким пожатием:

— А я думал, ты мне и руки теперь не протянешь.

— Я б тебя солдатским ремнем перетянув… — в серых глазах Ковальчука блеснули вчерашние недобрые искорки.

— С меня хватит! — Митя толкнул носком сапога валявшуюся обрубленную головку болта.

Ковальчук поинтересовался, зачем он ходил к мастеру, и Митя сказал, что по просьбе Силкина лишнее время пробыл в гарнитурной группе, а больше засиживаться не видит смысла.

— А мастер що?

— С сегодняшнего дня — в дышловую группу, к слесарю Паршукову.

— До Паршукова? — Ковальчук так сморщился, будто укусил что-то ужасно кислое.

— Я его видел, человек как человек.

— Куркуль.

— Что, что?

— По-русскому — кулак. Понятно тебе?

Митя удивленно поднял брови:

— Кулаков, по-моему, давно нету.

— Куркулей-то, слава богу, нема, а замашки, браток, ще живут…

Не совсем понятный смысл этих слов раскрылся Мите скорее, чем можно было ожидать. Он доложил Силкину, что его переводят в другую группу, выслушал лестную, но довольно тягучую, на одной ноте, тираду о том, что с добрым работником приятнее здороваться, нежели прощаться, и направился на новый участок.

Проходя мимо покоящегося на домкратах паровоза, Митя вдруг услышал свою фамилию. Он оглянулся. Поблизости никого не было. А по другую сторону паровоза стояли друг против друга Никитин и слесарь Паршуков, длинный и тонкий человек с длинным, узким носом и ввалившимися глазами. Митя видел их, словно на киноэкране, в прямоугольном вырезе паровозной рамы.

— Дайте кого другого, Степан Васильич, — хмуро просил Паршуков.

Из-под плоской лоснящейся кепки у него торчали прямые, серые волосы. Серая щетина топорщилась на его щеках, подступала к самым глазам, угрожающе лезла из ушей, из длинных узких ноздрей, похожая на иглы. Даже маленький, выдавшийся вперед острый подбородок и тот грозился уколоть.

— Вроде ты с неба свалился. Вынул и дал тебе слесаря шестого разряда! — Мастер сунул руку в карман спецовки, тут же выдернул ее и дунул на пустую ладонь.

Человек средних лет, работавший возле дышел, подмигнув Никитину, повернулся к Паршукову:

— Не пойму я тебя, Савелий Прохорыч. Разряда у парня нету — стало быть, он на твой наряд стараться будет, сплошная выгода…

— Ни разряда, ни уменья нету. Я лучше сам по себе, — осторожно и по-прежнему хмуро попросил Паршуков.

— У тебя одна забота — о себе думать, а мне о кадрах нужно заботиться.

— Кадра! — Паршуков болезненно скривил губы и, отвернувшись, трубно высморкался с помощью двух пальцев. — Его ж еще учить да учить.

— И поучишь.

— А робить за меня кто будет?

— Успеешь. Люди успевают.

Паршуков наклонил голову, словно собирался боднуть мастера.

— Ну да, бери на свою шею! Через учительство это и не заробишь ни черта.

— «Заробишь, заробишь»! — сердито передразнил Никитин. — И когда ты стонать перестанешь, Савелий Прохорыч? Человека за рублем не видишь.

— «За рублем»! — Паршуков хлопнул себя по тощим бедрам. — Работничка всучиваете, а ты нянчись с ним в убыток себе и помалкивай, так, что ли?

— Базарный разговор, — повысил голос мастер. Он протирал очки, и чувствовалось, что ему стоит больших усилий сохранить спокойствие. — «Убыток, всучиваете»! И слова-то базарные. А парень как раз работящий, с соображением…

Паршуков отмахнулся:

— Видал я этих знатных сынков… Пользы от них — что с козла молока…

Паровоз, казалось, слегка покачнулся на домкратах. Шапка вдруг стала больно сжимать Мите виски, он сдвинул ее на затылок и с трудом оторвал от пола отяжелевшие ноги.

Он вышел из депо, пересек один путь, другой, третий. Свисток паровоза, сильный, требовательный, остановил его. Паровоз шел ему наперерез и словно кричал: «Куда, куда, куда!» Митя замер, потом всем телом подался назад. Его обдало грохотом и тугой волной сухого теплого воздуха, а перед глазами часто замелькали шатуны, красные спицы колес.

Только когда паровоз прошел, Митя ощутил разлившуюся по всему телу слабость. Простояв несколько минут, он перевел дух и потащился обратно в депо.

— Не пойду я к Паршукову, — с порога конторки сказал он дрогнувшим от возмущения голосом. — Я все слыхал, Степан Васильевич. Я не подслушивал, так вышло. Не пойду я…

Никитин снял очки и, понурив голову, стал протирать стекла большим клетчатым платком.

— Плохо, что слыхал, — будто вслух подумал мастер.

— Нехороший он человек. Жила, — быстро говорил Митя. — Не нужен он мне. Копеечник, куркуль! Направьте, Степан Васильевич, к кому другому…

Никитин дал Мите выговориться, улыбнулся:

— Насчет характеристики не спорю, Черепанов. Мужик он и вправду прижимистый, несговорный, а работник добрый. Для тебя это главное…

— При чем тут «знатный сынок»? — Голос у Мити опять задрожал. — Знает он меня, что ли? Какое он имеет право? Если ни к кому больше нельзя, уйду обратно к Ковальчуку. Не хочу ни у кого на шее сидеть. Пускай все по-старому…

Мастер подошел к Мите так близко, что тот увидел пылинки, оставшиеся по краям овальных стекол очков.

— Выходит, сдаешь позиции? — негромко сказал Никитин. — Однако не думал я, что ты такой слабый человек. Сказать мастеру, что приятель брак допустил, смелости не хватило, а от идеи своей враз открещиваешься. Это одна цепочка…

Митя молчал.

— Ну, ляпнул человек, а ты мимо ушей пропусти, — тише и теплее заговорил Никитин после паузы. — Твое дело — учись, вытягивай из него науку, и все. Было время, дорогой, мы у своих врагов заклятых учились, а тут, как-никак, не враг, свой человек. Тяжелый, да свой. Так-то, Черепанов…

Паршуков изредка взглядывал на своего ученика ввалившимися стылыми глазами, и Митю кидало то в жар, то в холод от этих взглядов. Слесарь не утомлял его ни разговорами, ни поучениями. Несколько отрывочных пояснений — и долгое молчание. Митя напряженно следил за каждым движением слесаря, угадывал, какой нужен ему инструмент. И Паршуков не успевал слова вымолвить, как инструмент оказывался у него в руках. Он чаще стал посматривать на ученика, не тая удивления. Митя же умышленно отворачивался или опускал глаза, думая с незатухающей обидой:

«Я тебе покажу, есть польза или нету!»

Когда он возвращался с обеда, его догнала Тоня Василевская:

— Кажется, ты сильно влип?

Он повернулся к ней, еще не понимая, о чем она говорит.

— Попал к дикобразу. Ведь Силкин советовал тебе остаться у нас. Теперь придется расхлебывать…

Ему послышались нотки злорадства в этих словах. И он сказал сухо:

— Что ж, сам и расхлебаю. В компанию никого не позову.

— И зачем только ты к нам пришел? — вздохнула Тоня после молчания.

Митя отлично понял смысл этих слов, но теперь они не тронули его.

— Куда это — к нам? — улыбнулся он.

— В нашу группу, конечно, — задумчиво ответила Тоня.

— А я думал, к вам в депо, — насмешливо проговорил Митя.

Тоня безнадежно посмотрела на него.

Сокровенное чувство

Выйдя из нарядческой, Вера остановилась на пороге. Весь день на сердце у нее было так пасмурно, что она даже удивилась — как солнечно, как чудесно на дворе.

Ей хотелось перед заседанием комитета повидать Алешку, но старший нарядчик задержал ее, и, когда она пришла в цех, Алеши уже не было там.

Возвращаясь из депо, Вера вспомнила, что утром, когда о заседании еще не было известно, она условилась с Тоней Василевской «помудрить» после работы над оформлением новой газеты.

Вера нашла ее в комнатушке за красным уголком, где обычно собиралась редколлегия. Возле стола в разноцветных застарелых пятнах, подперев голову руками, сидела Тоня. Перед нею лежал лист бумаги в клеточку с перечеркнутым наброском карикатуры.

Откинув на плечи шаль, Вера подсела к столу и поняла, что Тоня расстроена.

— Ты уже начала, я вижу? — спросила она.

— И, как видишь, не получается, — встрепенулась Тоня.

Но оживление, которое она пыталась изобразить, не удалось. Она откинулась на спинку стула, а руки, худенькие и темные от въевшегося мазута, остались расслабленно лежать на столе.

— Неприятность? На работе что-то?

— В жизни, Верочка.

Она сказала это с такой прорвавшейся вдруг безнадежностью, что Вера всем телом потянулась к ней. Тоня взяла ее руку своими твердыми руками, посмотрела внезапно засиявшими глазами с таким выражением, словно решалась на что-то.

— Скажи, у тебя такое бывало, — зашептала она. — Только-только просыпаешься — и уже думаешь о нем… Идешь куда-нибудь, сидишь на лекции, работаешь — и все о нем, о нем. Ну как тебе объяснить… В общем, об одном человеке. И даже когда его нет возле тебя, все равно говоришь с ним. Скажи правду, было с тобой такое?

— Ох, и напугала ты меня! — засмеялась Вера. — Я думала, что-то серьезное…

— Серьезное? — печально повторила Тоня и задумалась. — Я знаю, это, может, нехорошо: такое время, а я… И ничего не могу сделать с собой. — Она вдруг сжала Верины пальцы. — А ты? Тебе это знакомо?

Вера покраснела и некоторое время с преувеличенным интересом рассматривала перечеркнутый набросок карикатуры. Она вообще была замкнутой и за всю жизнь только с одним человеком была откровенна до конца — с Симой Чернышовой, верной подругой, с которой дружила с шестого класса. Но, с тех пор как Сима поступила в университет и уехала из Горноуральска, Вера ни с кем не делилась радостями и печалями, неизбежными девичьими тайнами. С Тоней же она не могла быть до конца откровенной еще и потому, что с беспокойством догадывалась, кто был тот «один человек».

— Все, все знакомо, Тонечка. Но не так уж, чтоб с утра и до ночи, все время, без передышки, — сказала она, не поднимая глаз и не зная, зачем говорит неправду. — Просто у тебя, наверное, в сильной форме, как выражаются медики…

— У меня все бывает в сильной форме. Болела корью, потом скарлатиной — тоже в сильной форме. И теперь вот… А было, чтоб тебя не замечали? — Она все еще держала Верину руку и настороженно смотрела ей в лицо.

— То есть как — не замечали? — В глазах Веры мерцали не то беспокойные, не то насмешливые огоньки.

— А так… Ты всей душой, а на тебя ноль внимания. Даже как будто не видят…

Вера закрыла руками внезапно запылавшие щеки.

— И такое было однажды, — она опустила голову, чтобы Тоня не увидела ее лица, — но, скорее всего, это мне показалось…

— Счастливая! — вздохнула Тоня, а взгляд ее сказал: «И зачем я все это говорю тебе? Ведь ты все равно не поймешь меня».

Она придвинула к себе коробку, высыпала на стол цветные карандаши и, взяв один из них, стала чертить на тетрадном листе синие параллельные линии.

Вера быстро поднялась, подошла к окну. Захваченная смешанным чувством радости от услышанного и жалости к Тоне, она глядела в окно, ничего не видя, до боли кусая губы.

— Как можно тебя не замечать, — наконец сказала Вера. — Ты такая красивая. Алешка, например, говорит, что ты самая красивая девушка в депо…

Тоня грустно улыбнулась.

И вдруг сомнение обожгло Верино сердце: а если Тоня говорила вовсе не о нем, а о ком-то другом?

— Послушай, — сказала Вера таким голосом, словно только что прибежала сюда, — разве Митя не замечает тебя?

Тоня вздрогнула, отложила карандаш:

— Откуда… Как ты узнала?

Вера поспешно расстегнула потертый беличий воротник шубы, с облегчением улыбнулась:

— Наблюдательность, милая моя.

Внезапная надежда осветила лицо Тони:

— Он говорил что-нибудь?

— Говорил, что слесарь пятого разряда Тоня Василевская беспрерывно и безжалостно жалит его. Больше ничего. — Вера опустила все сильные слова, на которые Митя не поскупился тогда.

— Сама во всем виновата, — горько раскаивалась Тоня. — Сама. Можно, я думаю, опротиветь человеку, если, кроме колкостей и насмешек, он ничего не слышал от тебя. Ты хорошо знаешь его? Он ведь давно с Алешкой? Расскажи о нем, я тебя прошу…

Вера прошлась по комнате, испытывая какое-то неведомое бурливое и тревожное чувство. И, борясь с этим чувством, она заговорила холодновато и безразлично:

— Не знаю даже, что и рассказывать. Самый обыкновенный мальчишка. Дергал меня за косы, подкладывал на парту кнопки, бойкоты мне устраивал вместе с Алешкой. Иногда двоечки хватал. Что еще сказать? — Она стояла против света, и Тоня не могла видеть ее глаз, лучившихся веселым лукавством.

— Нет, не знаешь ты его! — со страстной убежденностью проговорила Тоня. — Он такой… он совсем не обыкновенный. Сколько у нас таких ребят — с ними еще двух слов не скажешь, а они уже за руки тебя хватают. А Митя… ты видела, как Митя краснеет? Ясный он какой-то и весь на виду, просто светится весь…

— Вполне возможно, — сдержанно отозвалась Вера.

Помолчав, Тоня мечтательно сощурилась:

— Так хотелось в ответ большого-большого чувства. Такого чувства, чтоб дух захватывало…

— А мне кажется, — Вера отвернулась к окну, — мне кажется, о большом, о настоящем чувстве не говорят. Никому. Это свое, самое дорогое, сокровенное. И как-то даже нехорошо и боязно говорить. А у тебя, я думаю, это так… что-то мимолетное…

Опустив голову, Тоня бесцельно перебирала карандаши:

— Я тоже скрывала, Верочка. Никому не рассказывала, боялась чего-то. А теперь все равно. Работали вместе, и то не замечал. А пройдет месяц — встретит и вовсе не узнает…

Тревожащее сердце чувство опять завладело Верой. Оно вмиг погасило жалость к Тоне, всколыхнуло и подняло что-то злорадное, насмешливое, озорное. Вера испугалась этого чувства, но поняла, что не сможет с ним совладать.

— Отчего же, узнает, — сказала она. — У него, по-моему, прекрасная зрительная память…

Тоня поднялась, приоткрыла дверь и, посмотрев на часы, схватилась за голову:

— Поработали, называется! Тебе уже пора на комитет… Задурила я голову своими несчастьями, — как бы извиняясь, добавила она, — а тебе совсем не до того. Ах, Алешка, Алешка…

Разоблачение

Маня Урусова была человеком мягкой и чуткой души, но она становилась суровой и беспощадной, когда сталкивалась с человеческими пороками.

Урусова коротко рассказала собравшимся о поступке Алексея Белоногова и выразила надежду, что сам он дополнит ее сообщение. Только сейчас члены комитета взглянули на Алешку. Он сидел возле окна, прямой, красивый и, казалось, спокойный.

Слушая комсорга, Алешка думал, что это очень хорошо, что Урусова собрала комитет на третий день, — острота уже спала и, может быть, все обойдется более или менее благополучно. В конце концов, что такого он сделал? Преступление совершил, что ли? Умышленно плохо притер кран, чтобы паровоз в срок не мог выйти из депо? Ничего похожего! Он ошибся. А ошибок, известно, не делают только те, кто вообще ничего не делает. Если же говорить о праве на ошибку, то кто имеет такого права больше, чем недавний ученик?

Эти мысли несколько успокоили и ободрили его. Но, когда Урусова кончила говорить, он ссутулился и почувствовал, что ворот рубашки прилип к шее.

Урусова села. В комнате стало тихо. Алеша медленно, будто с трудом, поднялся, переступил с ноги на ногу и окинул всех скользяще-быстрым и каким-то ищущим взглядом. Все было бы ничего, но в углу, возле сейфа, опустив голову, сидела Вера, а у противоположной стены — Серегин. Зачем его позвали на заседание комитета? Длинные губы его были крепко сжаты, а на прыщеватых пунцовых скулах ходили тугие бугры желваков. Хорошо еще, что Митю не пригласили…

Пристально рассматривая свои руки, Алеша сказал негромко:

— Я даже не знаю… Мне нечего дополнить. Конечно, плохо получилось. Очень даже плохо. Ну, в общем, ошибся я…

— Постарайся говорить яснее. Надо же разобраться, как это вышло! — Урусова волновалась и чаще обычного откидывала со лба короткие волосы.

— Ну, притирал я кран. Мне хотелось побыстрее и получше, а кран, как назло, не притирался. Как говорится, заколодилось дело. Помучился я с ним, наконец-то сделал. Сказал Серегину… старшему слесарю товарищу Серегину. «Ладно, говорит, притер?» — «Ладно», — говорю. Он не стал проверять и подписал наряд. А кран… В общем, ошибка вышла. Чересчур поспешил и людей насмешил…

— Если б только насмешил, — заметил кто-то.

— А дальше все знают, — закончил Алеша и нетерпеливо посмотрел на Урусову.

Ему хотелось поскорее сесть, спрятаться от всеобщего обозрения. У него почему-то горели пятки.

— И все? — спросила Урусова.

Алеша раскинул руки:

— Что ж еще? Ну, виноват, я уже говорил. Но я потом сам исправил кран…

— Геройство! — вставил тот же насмешливый голос.

— Вопросы есть? — Обводя взглядом собрание, Урусова старалась не смотреть на Алешу.

Чижов заерзал на скрипучем стуле, поднял руку и заговорил своим спокойным, с ленцой голосом:

— Я Белоногова не знаю, товарищи. Может, он и самостоятельный и честный паренек. А послушать его, ровно чего-то он недосказывает, ровно прячет от нас что-то. Дескать, хотелось побыстрее, но не получалось. Потом получилось, а на поверку оказалось — брак. Что-то тут не того…

Ощущение, что Белоногов не до конца искренен, было у всех, и люди молчали с тяжелым чувством. Вера уловила это настроение, сердце ее сжималось от жалости к Алеше. Почему они не верят ему? Неужели трудно понять: мальчишка волнуется и не может объяснить толком. Боже мой, что сейчас у него на душе! Удивительно, что Маня держится так сурово.

Все эти дни после происшествия с Алешкой Вера, избегая расспросов и разговоров о брате, почти никуда не показывалась. Единственно, с кем ей хотелось поговорить, — это с Урусовой, но она так и не смогла увидеть комсорга и теперь особенно жалела об этом.

Алеша понял, что все доводы, казавшиеся ему вполне убедительными, произвели совсем не то впечатление, на которое он рассчитывал. Повернув голову к Чижову, он улыбнулся кроткой, слегка заискивающей улыбкой:

— Ничего я не прячу. Я считал, что хорошо притер, иначе как же… Если б я знал…

— А тебе нихто не казав, що ты спартачил? — высунулся из-за чьей-то спины Ковальчук.

Алеша сделал такое движение, словно его стегнули между лопаток.

— Тот, кто мне говорил, не больше моего разбирается, — глухо отозвался он и вытер ладонью лоб.

— То ты так считаешь. Однако ж он тебе дело казав…

— Какие-то загадки. О чем речь? — решительно вмешался токарь механического цеха.

— А нехай Белоногов сам расскажет.

Алеша робко посмотрел по сторонам, покашлял, явно оттягивая время.

— Ну, когда я работал, ко мне Черепанов подошел, покрутил кран и говорит: плохо притерт…

— Почему же ты не послушал его? — подняла голову Урусова.

— Я в это время уже сдал работу. А кто для меня авторитет — ученик Черепанов или Серегин… старший слесарь товарищ Серегин?

Вера смяла в кулачке угол серой шали, которая лежала у нее на плечах, и, словно боясь вскрикнуть, приложила кулачок к губам.

— При чем же тут авторитет, если Серегин не принимал у тебя работу? — жестко сказала Урусова.

Было похоже, что Серегин сидит не на стуле, а в лучшем случае на раскаленной печке. Он с такой силой сцепил пальцы, что они хрустнули и побелели.

А Ковальчук не унимался. Вперив в Белоногова свои серые глаза, в которых появился холодновато-стальной отблеск, он поинтересовался, что было после того, как Черепанов обнаружил плохо притертый кран.

«Митичкин наставник. Клещ проклятый!» Алеша негодующе взглянул на него исподлобья и громко, с ожесточением заявил, что после этого Черепанов побежал «докладывать по начальству».

Ковальчук презрительно рассмеялся:

— Эх, Белоногов, Белоногов, здорово ж тебя совестью обделили! А товаришку твоему, Черепанову, трошки б духу занять у кого-нибудь. Через то и вышла вся беда, що не хватило у него духу доложить начальству, тебя пожалел… Только я пытав, що дальше у вас было, а ответа нема…

Алеша вдруг раскрыл рот и, забыв закрыть его, мешковато опустился на стул. Тогда Ковальчук рассказал о том, что удалось ему «выудить» у Черепанова и о чем умолчал Белоногов, хотя ему был брошен спасательный круг наводящего вопроса. А умолчал он вот о чем. Черепанов не только подметил брак, не только покритиковал Белоногова, и довольно основательно, но и предложил свою помощь. Выкроив время, он прибегал к Белоногову, чтобы исправить кран, но Белоногов заявил, что уже сдал работу, и вдобавок обругал товарища.

— Ось так, Белоногов, и треба было выложить собранию. А то вытягуешь, вытягуешь из тебя правду, а вона не идет. Неначе в тебе хорошо притертые краны стоят, щоб и капельки правды не выпустить…

Вспыхнул смешок и сразу же погас. Токарь механического цеха со строгим лицом спросил, почему не вызвали Черепанова.

— Мы говорили с ним, — поднялась Урусова. — Ковальчук, Чижов и я. Сильно переживает, просто жуть. Твердит, что он один во всем виноват. Конечно, Черепанов показал, что ему еще кое-чего важного не хватает… Но так близко к сердцу принял, что даже утешать пришлось. Мы посоветовались и решили не вызывать. Потом же, срывать с занятий не хотели…

Токарь одобрительно кивнул темноволосой головой:

— А вот про Белоногова не скажешь, что он понял что-нибудь, осознал.

— Т-так вы хотите, чтоб я сказал, что я нарочно так притер кран, да? — вскипел Алеша.

— Было б это так, тебя бы трибуналом судили! — Токарь поднялся и, заложив за ремень пальцы, собрал назад гимнастерку. Сейчас, когда лицо его разгорелось и напряглось, на щеке и на лбу белой полоской обозначился шрам. — Если солдат не выполнил задания и сорвал операцию, его судят. А тут у нас нешто не фронт? Только и того, что тебя никто не бомбил, мог спокойно притереть кран на совесть. А ты сорвал наступление. Настоящее наступление. Да еще ничего не понимаешь или прикидываешься. Мое предложение — исключить Белоногова из комсомола, скорей со всем разберется…

Речь бывшего фронтовика вызвала наружу все, что кипело в душе у каждого. Один за другим говорили члены комитета, говорили горячо, круто. Смена дала слово на два часа раньше срока выпустить паровоз. Два часа — это нелегко: рабочих рук в депо не хватает. Два часа — не шутка, когда на дороге не хватает паровозов. А для Белоногова слово его товарищей, наверное, ничто. Не почувствовал Белоногов ответственности комсомольца, не дорожит он ни своей рабочей честью, ни честью бригады…

Выступил и Серегин. Пока он каялся, бранил себя за доверчивость и проявленную халатность, язык у него ворочался трудно, нужные слова отыскивались мучительно, с натугой. Но, заговорив о Белоногове, распалился, заявил, что не желает «через кого-то терпеть такой срам», что и одного дня работать не будет с «этаким хлюстом».

Алешка с презрением поглядывал на его красное, бугристое, словно апельсиновая корка, лицо с длинными мокрыми губами, на прямой, будто срезанный затылок и удивлялся, что не замечал этого раньше.

Пожалуй, одна лишь Вера сидела молча. Но, взглянув на нее, Алеша понял, что сестра ненавидит его. И в этот момент она попросила слово.

Во время заседания Вера несколько раз испытывала состояние, какое бывает во сне: хотелось кричать от негодования, а голос вдруг пропал, хотелось подбежать к Алешке, отхлестать его что есть силы по бесстыжим щекам, но руки и ноги не действовали, словно их не было у нее вовсе. Она сидела ошеломленная и несчастная. Ей казалось, что товарищи не сводят с нее глаз, хотя никто не смотрел даже в ту сторону, где она сидела. Но, по мере того как шло заседание, возмущение вытеснило все другие чувства, и она порывисто подняла руку.

— Я не собиралась говорить, — неуверенно начала Вера. — Я думала, что все не так. Но теперь я не могу, я должна, я хочу, чтобы все поняли, почему так получилось у Алешки… у слесаря Белоногова. Он притирал кран. У него не получалось. Квалификации еще на грош, а самомнения на троих, не меньше. И он думал: «Четвертый разряд присвоили, а я в норму не могу уложиться. Что скажут?» Вот что его беспокоило. Свое «я». Не честь бригады, не обязательство, не ответственность — он о себе думал, только о себе. Это в его характере. Чтоб только не подумали, что он не справляется, ничего и никого не пожалел. Пусть он скажет, что это не так, пусть… — Вера на секунду умолкла, и все услышали ее дыхание. — Мне очень тяжело это, но я не могу… Надо что-то делать… Говорят, труд облагораживает. А у него… Может, надо было дома все это высказать. Но я считала своим долгом… И потом, дома уже не раз говорили… Вот и все. Я тоже за строгое наказание…

Она прислонилась к холодному железу сейфа и не села, а как-то бессильно опустилась на стул. И сидела опустошенная, с сухими от отчаяния глазами, с разлившейся по всему телу слабостью, какая бывает после тяжелой болезни.

Тем временем Маня Урусова, катая меж ладонями граненый карандаш, говорила:

— Много тебе сказали сегодня, Белоногов. Много очень горького, да зато верного, есть над чем подумать. И если ты хорошенько задумаешься, то и вывод сделаешь, какой следует. А крест на Белоногове ставить рано. — Она повысила голос. — Рано, товарищи. Он такой человек, что сможет выправиться. А мы поможем. Поэтому, я думаю, нужно ограничиться выговором. Послушаем Белоногова и будем голосовать.

Ждали в полной тишине. Никто не торопил его. Наконец он поднялся и, глядя в пол, проговорил чуть слышно:

— Здесь все правильно сказали. Я заслужил. Только я прошу… Я постараюсь… — И он сел.

Токарь снял свое предложение, и все проголосовали за объявление Белоногову выговора с занесением в учетную карточку.

Едва Урусова закрыла заседание, Вера медленно вышла из комнаты. Во дворе она накинула на голову шаль и вдруг увидела перед собой Алешу. Лицо его, такое жалкое еще несколько минут назад, было злым.

— Ну? — с вызовом сказал он. — Решила стать вторым Павликом Морозовым? Но памятника тебе не поставят, не надейся…

— Наглец! — прошептала Вера. У нее не было сил даже возмущаться. — Весь изоврался, запутался во лжи! Эгоист. Финики помнишь?

— Дорвалась до трибуны. Верх сознательности! Этого я тебе никогда не забуду!

Он ушел. Снег сухо заскрипел под его быстрыми шагами. Вера осталась стоять. Слезы душили ее. Внезапно сильные руки мягко обняли Веру, и она услышала голос Мани Урусовой, почувствовала на своей щеке тепло ее дыхания.

— Ну вот еще! Не надо, Веруха. Ну, неприятно, плохо, что говорить, а ты держи себя. Парень нелегкий, да не таких обламывали. Хватит, успокойся. Дай я тебе слезки утру. А ты знаешь, что плакать вредно: глазки выцветают? Тем более на морозе.

«Я знал, что ты поймешь…»

В это время в десятом классе «Б» вечерней рабочей школы шел последний урок. Пожилая учительница говорила с огорчением и недовольством:

— Садись, Черепанов. Двойка. Плохо у тебя с оптикой, а ты на уроке занимаешься рисованием каких-то бессмысленных узоров! Друг твой Белоногов еще лучше сделал — совсем не явился… Ты что, не слышишь меня? Можешь садиться… — И учительница нервно передернула плечами.

Митя аккуратно положил круглый мелок, не спеша потер ладонь о ладонь и так же не спеша направился к своей парте.

«Комитет наверняка уже кончился, — думал он. — Нагнали Алешке пару. Скоро звонок — и к нему. Пускай ругается, дело его, а я пойду…»

Как только из коридора послышался дребезжащий звонок, Митя, схватив учебники и тетради, вскочил из-за парты. Но давным-давно известно, что, когда торопишься, непременно произойдет какая-нибудь задержка. Так случилось и теперь. Пришлось выслушать назидание о правилах школьного распорядка, которые, по мнению учительницы, можно было усвоить за десять лет, об уважении к педагогу и в довершение — замечание о непонятных и огорчительных переменах, происходящих порой с учениками. В результате Митя вышел из класса минут на десять позже. Он сбежал с каменных ступенек, вылетел за ограду и остановился как вкопанный: перед ним в полукруге света, падавшем от фонаря, в шубке со старым беличьим воротником и серой шерстяной шали стояла Вера. Лицо у нее было измученное.

— Вера? — спросил он, точно не доверяя своим глазам.

Она молча смотрела на него с не меньшим удивлением, будто открыла в нем что-то новое, чего не видела раньше. И в самом деле, крутой смуглый Митин лоб, широко разлетающиеся брови, темные беспокойные глаза, крупные яркие губы и чуть выдавшийся вперед упрямый подбородок с ямкой, — все лицо его, будто светившееся волей, удивленным добродушием, и доверчивостью, показалось ей каким-то новым и поразительно красивым.

— Я пришла, — наконец выговорила Вера. — Можешь относиться ко мне как хочешь… я очень виновата… — Она сдернула варежку и протянула ему руку.

Рука у нее была мягкая, закоченевшая. Митя осторожно стиснул ее и не выпустил.

— Я так нехорошо думала о тебе…

— Ладно, не будем об этом, — прервал он ее счастливым шепотом. — Я знал, я знал, что ты поймешь, все поймешь!..

Рука Веры, словно маленькая замерзшая птаха, отогреваясь, вздрагивала временами в его большой теплой руке, но выпорхнуть не пробовала. А Митя, чтобы не спугнуть ее, боялся пошевелить своей рукой.

— Ведь я же не знала, что ты уговаривал его, предупреждал, — быстро, горячо говорила Вера. — Я думала, все было совсем по-другому…

— Ну, не надо, — просил Митя.

— А после того, как предупредил его, надо было прямо к мастеру. Не дошло бы до этого…

— Что Алешке? — спохватился Митя.

— Выговор с занесением.

— Сильно! — выдохнул он.

— Раньше только читала, как тяжело судить близкого человека, а сегодня испытала.

— С работы не тронут?

— Куда же его такого? Совсем покатится, — с пробудившейся злой досадой ответила Вера.

Она зябко повела плечами, постукала валенком о валенок, и Митя подумал, что Вера долго ждала его на холоде.

— Ты замерзла, — сказал он. — Смотри, как дрожишь…

— Ничего, это не от холода, это пройдет, Я не хочу домой, — тоном просьбы проговорила Вера, словно Митя мог настоять, чтобы она шла домой.

Он взглянул на нее заблестевшими глазами:

— Пойдем… знаешь куда?

— Знаю… — тихо ответила Вера.

Митя не поверил, что она угадала. Вера тотчас поняла и это и посмотрела в сторону темневшего за школой парка.

Он порывисто сжал ее пальцы, закивал головой.

— Давай припустим… чтоб тебе согреться… — И, не выпуская ее руки, сорвался с места.

В это мгновение по каменным, белым от снега ступеням медленно спускались двое пожилых преподавателей — физичка и математик.

— Этот молодой человек, — сказала физичка, — несколько минут назад получил у меня двойку.

— Можете не тревожиться, — отвечал математик: — насколько я понимаю, он побежал не вешаться и не топиться…

За воротами физичка проговорила, будто с чувством неловкости:

— Спугнули мы их…

— А я склонен думать, у них были более серьезные причины, — сказал математик и поднял воротник шубы.

Нежданная похвала

Утром, подавая Мите завтрак, Марья Николаевна спросила:

— Ну, что Паршуков-то твой, не оттаял?

— Не поймешь его, — торопливо пережевывая, улыбнулся Митя. — Сам говорит: «Спрашивай, парень», а начнет объяснять — и сам себя обрывает: «Хватит лекции читать, с тобой и на курево не заробишь…»

— Скупой, — с досадой отозвалась Марья Николаевна. И, помолчав, добавила задумчиво: — А папаня твой говорил: который человек только копит уменье да опыт и при себе прячет, тот бедняк. А щедрый человек, который для людей ничего не жалеет, — завсегда богатый… Он и сам был такой, наш папаня…

— Сегодня двадцатый день, как я у Паршукова. И хотя б одно доброе слово от него услыхал!..

За эти двадцать дней произошли кое-какие перемены. Митя помирился с Алешкой. Серегин отказался работать с ним, а старший слесарь второй арматурной группы Ковальчук не захотел взять его к себе. Но Митя все-таки уговорил Ковальчука, и Алеша расчувствовался; «Честно скажу — думал, ты простил меня так, на словах. Но я тоже смогу быть настоящим другом!»

На днях Ковальчук сказал, что он доволен Белоноговым. «На поправку идет парень, Никитин сказал про него: «Всем ничего парень, только с зайцем в голове. Та це не беда, мы того зайца в лес выгоним…»

И только в отношении Паршукова к своему ученику не было перемен. Митя каждый день ждал, что слесарь откажется от «учительства» или, воспользовавшись каким-нибудь промахом, выставит его из своей группы…

— Сегодня Максима Андреевича паровоз на ремонт ставят, — озабоченно сказал Митя, поднимаясь из-за стола. — Хотя б перед стариком не ославил меня уважаемый Савелий Прохорыч…

— А ты не думай про это. Работай и ни про что не думай…

Марья Николаевна вышла в сени проводить сына. Отодвинула обросший инеем железный засов и не успела еще толкнуть дверь, как она сама с шумом распахнулась, словно кто-то рванул ее с бешеной силой. Снег и ветер ворвались в сени, у Марьи Николаевны даже перехватило дыхание. А Митя, пригнув голову, шагнул на крыльцо и исчез в белой мгле.

Паровоз 14–52 уже стоял в депо. Митя кулаками протер залепленные снегом глаза и быстро направился к машине. Здравствуй, «Колюша», старый добрый друг, свидетель дублерских радостей и крушений! Здравствуй, товарищ первых трудовых дней, первых разочарований и надежд! Когда же наконец настанет день нашей новой встречи? Митя обошел вокруг паровоза и увидел стоящих возле дышел Паршукова и Максима Андреевича. Он невольно ускорил шаг, почти подбежал к машинисту.

— А ты ровно еще вытянулся. — Не выпуская Митиной руки, Максим Андреевич внимательно оглядывал его. — Хотя б когда наведал старика. Совсем забыл…

— Что вы, Максим Андреич! Ведь я почти без роздыха, как заводной: депо, школа, уроки…

— И то верно. Ну как, одолеваешь слесарную науку?

— Стараюсь. — Митя с опаской покосился на слесаря.

— А ты что скажешь, Савелий Прохорыч? — обратился машинист к Паршукову.

В глубине темных и хмурых глаз Паршукова что-то затеплилось.

— Слушается его металл, Максим Андреич…

— Похвально! — Старик положил руку на Митино плечо, а тот едва устоял на месте от неожиданной похвалы. — Рад за тебя, голубок…

Митя расспрашивал о Чижове, Самохвалове и узнал, что Тихон Чижов месяц назад «пересел на правое крыло», ездит машинистом, а Миша Самохвалов — с ним теперь не шути! — произведен в помощники. И тут же он услыхал хрипловатый, захлебывающийся голосок:

— Привет братьям-слесарям!

Семеня ногами в обшитых кожей валенках. Самохвалов спустился с паровоза, подошел к Мите. Цыганские глаза его светились, а маленький нос, показалось Мите, еще круче вздернулся.

— Поздравляю! — протянул руку Митя. — Мне Максим Андреич рассказал.

— Да, растем, брат! Как в сказке! — весело отозвался Самохвалов и засыпал его вопросами.

Митя едва поспевал отвечать.

— В общем, не засиживайся. Ждем, — торопливо говорил Самохвалов. — А пока что делом надо заняться. Смотри, плохо отремонтируешь машину — не возьмем обратно!

— А мы только на «отлично» ремонтируем!

О ремонте беседовали в эту минуту и Максим Андреевич, Паршуков и подошедший к ним Никитин.

— Перво-наперво, Савелий Прохорыч, обрати внимание на центровой подшипник, — просил Егармин. — По-моему, его переливать доведется. Чтоб задержки не вышло…

— Держись, Савелий Прохорыч, — добродушно улыбнулся Никитин. — Даст нам сегодня жизни однодневный пенсионер…

Ремонт начался. Максим Андреич оказался прав: центровой подшипник подплавился, и Паршуков велел Мите отнести его в медяжную, на заливку.

Никогда еще работа у Мити не шла так легко, весело и споро. Правда, Паршуков почему-то мрачнел с каждой минутой, но Митю не занимал его вид.

Во время обеденного перерыва Паршуков не ушел из цеха. Вернувшись из столовой, Митя нашел его возле паровоза. Он сидел на деревянных козлах, подперев голову сухой волосатой рукой. На лбу у него блестели мелкие капли испарины. Дышал он трудно, со свистом.

— Вы так и не ходили на обед? — спросил Митя.

— Худо мне, Черепанов, — с трудом выговорил Паршуков, не поднимая головы. — Занемог я.

— Нужно к доктору, Савелий Прохорыч, в медпункт.

Синеватые губы слесаря искривились в гримасе, отдаленно напоминающей улыбку.

— Нельзя… Уложат в постелю — и дело с концом. Может, еще отпустит…

Паршуков закашлялся. Кашлял он мучительно долго, в груди у него что-то трещало. Потом он утер ладонью лоб и шею и взглянул на Митю глубоко запавшими тоскливыми глазами.

— Нет, надо идти» Савелий Прохорыч, — посоветовал Митя.

Паршуков уперся обеими руками в козлы, приподнялся и тут же сел, закрыл глаза.

— Качает меня, — вздохнул он, — Эка беда, будь ты неладный…

— Я вас провожу. — Митя протянул к нему руки.

Паршуков едва переставлял ноги в глубоком рыхлом снегу, тяжело опирался на Митину руку. Кое-как приплелись они в медпункт. Паршуков зашел в кабинет врача, а Митя остался в приемной.

Он успел прочитать все медицинские плакаты, развешанные по стенам, пока в дверях кабинета показался Паршуков. Вид у него был растерянный и мрачный. В руке он держал голубой больничный лист.

Митя помог ему застегнуть полушубок, поднял воротник.

— В легких, говорит, воспаление. Привяжется же такое… К мастеру сначала зайду, — сказал Паршуков, заметив, что Митя поворачивает к проходной. — И главное — в такой момент. Подшипник надо подгонять, Думал, ежели его к концу смены зальют, встану, сам пришабрю. Эка беда… Плыл, плыл да на берегу утоп…

— А вы не разговаривайте на холоде, Савелий Прохорыч…

Паршукова била дрожь, зубы у него стучали, и Никитин все понял по одному его виду.

— Сказано — где тонко, там и рвется… — Мастер посадил на нос очки.

— Может, я все-таки того… не пойду, Степан Васильевич? — бормотал слесарь, виновато улыбаясь.

— Да ты погляди на себя! — тихо сказал Никитин. — Тебе и ключа не удержать… Черепанов, ты уж пособи Савелию Прохорычу…

— Я ж тут недалече… Я сам…

— Пошли, Савелий Прохорыч. — И Митя взял его под руку.

Паршуков действительно жил недалеко, но они шли долго. Метель яростно кружила по улицам, затягивала город непроницаемо белыми, оглушительно шумящими полотнищами. Жестокий ветер чуть не валил с ног, залеплял снегом глаза. Паршуков с усилием вытаскивал ноги из сугробов, часто отдыхал, опираясь на Митину руку. Белые вихри с лихим воем и свистом носились между землею и небом, обжигали щеки, били в грудь, предательски толкали в спину. Митя боялся, что Паршуков вот-вот упадет. Он не знал, где живет слесарь, и дорога, как всегда в подобных случаях, казалась ему бесконечной. Но, поддерживая Паршукова, он кричал, перекрывая шум ветра:

— Ничего, уже скоро… Еще немножко…

Наконец Паршуков остановился возле калитки, в которой была сломана одна доска. Цепко ухватившись за щеколду, он отдышался, сказал, притянув к себе Митю:

— Тут я уж сам… Не то старуха переполошится…

После метели

На высоких мачтах вокруг депо вспыхнули прожекторы, и Вера подумала, что она уже работает без передышки два, а может, и три часа. И вдруг почувствовала, что ей трудно даже пошевелить рукой. Превозмогая себя, она попыталась поднять лопату, но лопата сделалась такой тяжелой, что попросту отрывала руки. Тогда Вера оперлась на отполированный до блеска черенок и оглянулась.

Несколько часов назад, когда улеглась метель и комсомольцы вышли после смены расчищать деповские пути, кругом было белым-бело. Толстый ватный покров спрятал бесчисленные пути, стрелки, контрольные столбики. А сейчас покров этот будто прошили из края в край черные стремительные стежки рельсов, а вдоль стежек здесь и там затеплились в сумерках огоньки стрелок.

— Ты що, пристала? — крикнул Ковальчук, разгребавший снег справа от Веры.

Она призналась.

— Это через то, що ты спервоначалу на ладошки не поплевала, — засмеялся Ковальчук. — Подывысь, як твой браток орудуе…

Алешка работал на соседнем пути, рядом с Митей. Он легко вонзал лопату в сугроб, тотчас выхватывал ее, отяжелевшую от снега, делал быстрое круговое движение и таким же легким и четким движением возвращал лопату в исходное положение. Вера улыбнулась, глядя на брата.

— Як автомат, — сказал Ковальчук.

— А у меня разве плохо получается? — громко спросила Тоня Василевская, работавшая шагах в пяти от Веры.

Ковальчук недолго смотрел на нее и серьезно заключил:

— Ни, Тонюша. Ты обыкновенный экскаватор…

Через несколько минут к Вере подбежал Митя.

— У меня к тебе просьба, — проговорил он запыхавшись. — Увидишь Урусову, скажи, что я не дезертир. Мне нужно в депо. Ты понимаешь… — И он, торопясь, рассказал о болезни Паршукова, о том, что в двадцать три часа паровоз Егармина должен выйти из ремонта, а центровой подшипник еще не готов, и кто знает, что может получиться…

Вера пообещала передать Урусовой и, всмотревшись в его лицо, воскликнула:

— Ой, у тебя же уши совсем помучнели! — Воткнув в снег лопату, она скинула варежки и зачерпнула пригоршню снега.

В следующее мгновение Митины уши очутились в колючих ледяных объятиях. Он вскрикнул и сел в сугроб.

— Ох, шпигает. У тебя что, иголки на ладонях? — стонал Митя. — Осторожней хоть… И зачем я подошел к тебе?..

— А ты видел когда-нибудь обмороженные уши? Как разварившиеся пельмени…

— Может, хватит? Жалости в тебе нет…

Наконец она стряхнула с рук остатки снега, капельки воды.

— Все. Теперь твои уши вне опасности.

Митя осторожно притронулся к ушам, поднялся, положил руку на грудь:

— Спасибо, «скорая помощь». Я побежал…

Не успел он еще скрыться, как Тоня Василевская, волоча за собой лопату, медленно подошла к Вере. В глазах ее Вера без труда прочла удивление и зависть. Смерзшиеся губы зашевелились:

— Так вы… У вас такие отношения? А ты молчала?

Вера не спеша надевала варежки.

— Какие отношения?

— Я же вижу… У него все на лице…

— А я не отвечаю за то, что у него на лице. — Вера выдернула из сугроба лопату. — Будем работать, Тонюша…

Когда Митя подходил к паровозу Егармина, с противоположной стороны пролета к этому же паровозу торопился паренек. На плечах у него, словно погоны, тепло поблескивали две половинки бронзового подшипника, который должен был подгонять Паршуков и о котором он так беспокоился.

Опустив ношу на козлы возле паровоза, паренек ушел, не сказав ни слова. А Митя задумчиво склонился над подшипником. Кто же будет его шабрить? Неужто Никитин забыл?

Решив не терять ни минуты, Митя скинул ватник, принес инструменты и принялся за работу. Паршуков не раз давал ему пришабривать подшипники, правда, окончательную доводку не доверял. Но теперь Митя сам себе хозяин! Какое удовольствие работать, не слыша нареканий, ворчливых наставлений, зная, что за тобой не следят исподлобья!

Стальной шабер быстро согрелся в его руках. С наслаждением смотрел Митя, как острая кромка инструмента, врезаясь в тусклую белую поверхность наплавленного металла, снимала податливо-мягкую, с синеватым отливом стружку, напоминающую во много раз увеличенную запятую.

Вера пришла на участок, когда Митя, согнувшись над гладкой блестящей осью, покрывал ее тонким слоем небесно-синей краски. Спрятав руки в карманы шубки, девушка молча наблюдала за ним. Митя повертел на оси половинку подшипника, потом снял и, держа перед собой, смотрел в нее, точно в книгу. Губы его шевелились, было похоже, что он читает.

— Что, интересно? — негромко спросила Вера.

Он вздрогнул, чуть не выронил подшипник, улыбнулся:

— Уже отработала? А я, видишь… Хорошо, что пришел: никого нет. Не пойму, что это делается, — в двадцать три часа машине выходить, а подшипник никто не делает.

— Правильно критикуют ваших ремонтников, — сказала Вера, подходя ближе. — А знаешь, это красиво! — Она показала на внутреннюю поверхность подшипника, синюю от краски. — Будто чистое летнее небо.

Митя усмехнулся:

— То-то и плохо, что чистое. Нужно, чтоб оно все в облаках было. А в просветы между облаками, чтоб виднелось синее небо. Тогда, считай, подшипник хорошо подогнан…

Помолчав, она спросила с тревогой:

— А какого разряда эта работа?

— Кажется, пятого или шестого. А что?

— Не боишься?

В первый раз с тех пор, как он прикоснулся к подшипнику, его холодом обдала мысль: а что, если чересчур понадеялся на себя? Если не справится? Если запорет такую деталь? Что тогда? Но он тряхнул головой и посмотрел Вере в глаза:

— Поздно сейчас бояться. Должен сделать…

Нижнюю половинку подшипника он закончил минут через двадцать после Вериного ухода. А над верхней работа сразу же пошла с такой легкостью и удачей, что Митя даже немного усомнился.

Вот он в последний раз проверил подшипник, снял в нескольких местах шабером тончайшую стружку и, отложив инструмент, прошелся вокруг подшипника, прихлопывая в ладоши. Сделал! Справился! Сам, один, без подсказок, без помощи! Да что там подшипник пускай дают любую паровозную работу! Вот вам, Савелий Прохорыч, и «знатный сынок»! Что, тяжело держать Черепанова на шее? Паровоз, может и не смогли бы выпустить сегодня, а знатный сынок пришел и сделал, и задержки теперь не будет. «Не боишься?» Надо же додуматься, спросить такое! Боишься! Кого и чего бояться, если металл слушается? Слушается как миленький!

Он засмеялся и обернулся в ту сторону, куда ушла Вера, будто надеялся увидеть ее. Но увидел Максима Андреевича и Горнового. Они направлялись к паровозу.

— Кто тебя на подшипник поставил? — испуганно спросил старик, подходя к Мите.

— Никто.

— Шуточки тут не к месту, Димитрий! — отрезал Максим Андреевич.

— А я и не шучу…

— Дела твои, господи! Окромя некому было! — Максим Андреевич вскинул руки и хлопнул ими по ворсистому бобриковому полушубку.

— Кто тебе поручил подгонять подшипник? — с хмурым видом подошел начальник депо.

Объясняя, как все вышло, Митя взял шабер, но вдруг почувствовал, что он задрожал у него в руке. Максим Андреевич терпеливо выслушал его, с отчаянием взглянул на Горнового, пощипал желтые, обкуренные усы и быстрой, суетливой походкой зашагал в глубь пролета. А Горновой, насупившись так, что, казалось, мохнатые брови его заслонили все лицо, начал проверять подшипник.

Никитин в своей стеклянной конторке подписывал наряды и потягивал из алюминиевой кружки бесцветный чай.

— Стало быть, чайком забавляемся? — проговорил Максим Андреевич, заходя в конторку.

Занятый своим делом, мастер не расслышал раздражения в тоне машиниста.

— Милости прошу. — Он отодвинул наряды. — Присаживайся, Максим Андреич. Может, налить горяченького?

— Благодарствую. — Старик не двигался с места. — Скажи-ка лучше, Степан Васильич, как обстоит с центровым подшипником?

Никитин достал из нагрудного кармана спецовки часы на ремешке, прикрепленном к внутренней стороне кармана английской булавкой:

— Через час начнет подгоняться…

По случаю болезни Паршукова мастер поручил подгонку подшипника слесарю Горбунову. Но, так как Горбунов работал в первой смене, Никитин отправил его отдыхать домой с тем, что он явится в двадцать один час.

— Пойдем-ка, Степан Васильич, — теперь уже с нескрываемым волнением сказал старик и вышел из конторки.

Когда они подошли к паровозу, Митя стоял в той же позе, с шабером в руке. А в лице Горнового Максим Андреевич заметил перемену: большие заиндевелые брови его взлетели от удивления и остались парить над широко раскрытыми глазами.

— Принимайте работу! — Начальник депо кивнул на подшипник.

Никитин строго посмотрел на Митю, молча переглянулся с машинистом, и оба повернули головы к Горновому. Максим Андреевич поспешно достал очки, Никитин вздохнул и двинулся к козлам, где лежал подшипник.

Мите показалось, что они колдовали над подшипником не меньше получаса. Но теперь он уже не волновался.

Наконец один за другим они выпрямились, стали вытирать руки.

— Сам? — обратился к Мите Никитин. Смешанное выражение удивления и радости блуждало по его лицу.

Митя кивнул головой, не сдержав улыбки.

— Недооцениваете свои кадры, — с веселым упреком сказал Горновой.

Митя сразу догадался, что начальник депо припомнил мастеру его выступление насчет «зеленых» кадров.

— Меня, Сергей Михайлыч, — сказал Никитин, — когда-то старикашка слесарь учил. Он говаривал так: каждый человек — это загадка. Никто не знает заранее, да и сам человек, на что он способен…

— В общем-то верно, — согласился Горновой. — Сегодня, например, мы с вами разгадали, на что способен Черепанов…

— Будь я мастером, — сощурился Максим Андреевич, — дал бы я этому разгаданному человеку рабочий разряд…

Сердце у Мити как будто затихло и вдруг полетело, полетело, вырываясь из груди.

— А я как раз об этом и подумал, — неожиданно улыбнулся Никитин.

— Вот и хорошо, — подхватил Горновой. — Завтра напишите мне докладную…

Максим Андреевич подал Мите руку:

— Авансом поздравляю, Димитрий. Рабочий разряд; я считаю, это первый шаг в рабочий класс. А рабочий класс, само собой понятно, — главная сила на свете, всему начало, всему творец…

Словно слепой, Митя не сразу нашел жесткую и теплую руку старика. Жар залил щеки, уши, даже затылок. «Рабочий класс!» — повторял он мысленно. И эти знакомые с детства, привычные слова, вдруг зазвучали для него совсем по-новому — значительно, гордо и торжественно…

Он рассчитывал, что во дворе у Паршукова непременно должна быть собака, большая, злющая, на длинной гремучей цепи. Но, к удивлению, собаки не оказалось.

Дверь открыла высокая полная женщина с гладко зачесанными, седыми на висках волосами. В руках с закатанными до локтей рукавами она держала набитый снегом круглый резиновый пузырь. Впустив Митю, стала напротив, как бы загораживая дорогу.

— Мне бы к Савелию Прохорычу, — быстро проговорил Митя, сняв шапку. — Я из депо. Мы работаем вместе…

Во взгляде женщины были и приветливость и тревожное любопытство.

— Жар у него сильный, — сказала она колеблясь.

— Мне только два слова сказать…

— Поди, что-нибудь недоброе… Еще пуще расстроится.

— Нет, нет, как раз я доброе скажу.

Женщина посторонилась, пропуская его, и бесшумно двинулась следом.

Паршуков лежал на кровати, длинный и плоский.

— Саввушка, тут к тебе… — тихо сказала женщина, подойдя к изголовью.

Паршуков закряхтел и, опершись на худую руку, обратил на Митю ввалившиеся, лихорадочно блестевшие глаза.

— Черепанов? Стряслось что?

— Все хорошо. Вы не беспокойтесь, Савелий Прохорыч. Сейчас все расскажу…

В том месте рассказа, где Митя сам принялся шабрить подшипник, Паршукова качнуло.

— Загнал, признавайся! — с ужасом простонал слесарь. — Паровоз не вышел, за брак вычтут… — Рука у него подвернулась, и большое плоское туловище упало на подушки.

— Так я и знала! — с укоризной проворчала женщина. — Поболеть не дадут спокойно…

— С чего вы взяли? Почему загнал? Приняли у меня подшипник, приняли! И мастер, и Максим Андреич, и сам начальник депо…

— Верно? — Паршуков медленно присел на кровати.

— Вы говорите — загнал, — с нарочитой обидой сказал Митя. — А мне за эту работу разряд рабочий дадут. Горновой велел мастеру докладную написать…

— Ну, слава те, господи! — с чувством выдохнул Паршуков, и Мите показалось, что он сейчас перекрестится. — Чего же ты стоишь, Черепанов? — Он растерянно оглянулся, — Феня, подала бы стул человеку.

Виновато поглядев на гостя, женщина пододвинула ему стул.

— Ничего, я на минутку. Просто я знаю, что вы беспокоились, вот и забежал…

Паршуков посмотрел на Митю помутневшими от слез глазами и молча протянул руку. Митя так же молча пожал ее.

Потом слесарь кончиком простыни утер глаза и попросил жену налить чаю Черепанову и ему. Она обрадовалась.

— Наконец-то, за цельный день! — и заспешила на кухню.

Мите было не до чаепития, но, чтобы не обидеть Паршукова, он через силу выпил стакан и, пожелав Савелию Прохорычу поскорее выздороветь, ушел.

Дома, умываясь на кухне, он рассказал матери обо всех событиях сегодняшнего дня. Она заслушалась, ловя с радостью каждое его слово, и опомнилась, когда на кастрюльке со щами заплясала крышка.

— Посиди немножко, — попросил Митя.

Она присела на краешек табуретки, сказала извиняющимся голосом:

— Еще не управилась я, Димушка.

— Все работаешь, работаешь… Глаза поберегла бы. — Он взглянул на ее слепка припухшие и покрасневшие веки. — Ну ничего, скоро-скоро уже я начну хорошо зарабатывать, будешь меньше работать…

Поужинав, он прошелся по кухне и заглянул в боковушку. Сложил инструменты и увидел на шкафу отцовский сундучок. Осторожно, будто стеклянную посудину, он взял сундучок обеими руками и тихо опустил на стол. Должно быть, мать только сегодня поставила его сюда: на крышке, сохранившей зеленую краску, не было ни пылинки.

Кто не видал этих железных сундучков, называемых «шарманками», потому, наверное, что в старину их носили так же, как уличные музыканты таскали свои музыкальные ящики — на ременной лямке, через плечо. Сундучки эти удивительно похожи один на другой, словно сработаны одним мастером, лишь запираются по-разному: проволочкой, бечевкой или гвоздиком, как, например, у Миши Самохвалова. А этот — медным, почти игрушечным замком: отец любил порядок.

Но не в том была главная его особенность. Много лет назад в первый свой рейс вышел с этим сундучком Тимофей Иванович Черепанов и не разлучался с ним до последнего дня. Черепановский спутник, сколько он мог бы рассказать о своем машинисте, о его жизни! И он каждой своей царапиной, каждой вмятиной рассказывал об этой беспокойной, нелегкой и прекрасной жизни.

И ничего, что их так много, вмятин и царапин, что облупилась краска на железных боках, — он еще крепок, он мог бы еще служить и служить. Но пережил хозяина и вот стоит на шкафу, без дела, никому не нужный.

Разве никому не нужный? Нет, неправда.

Пускай Никитин не отпустит Митю из слесарей еще два или даже три месяца, но потом все равно отпустит, и Митя перейдет на паровоз, и тогда… Мать никогда, никогда не откажет… И сундучок этот наверняка принесет ему счастье.

Часть пятая