Свое имя — страница 5 из 5

Долг

Воздух был еще по-утреннему серый и неподвижный. Горы, маячившие вокруг, казались иссиня-черными. Горы, горы, куда ни взглянешь. Кедровник будто лежит на дне глубокой каменной чаши.

Все нравилось Мите в этом городке — и крепостные стены гор, окружавшие его, и то, что сам он похож на крепость, и то, как причудливо соединялось в нем старое и новое: приземистые цехи Петровской постройки и богатырски могучие новые корпуса; почерневшие от времени домишки с глухими, по-старинному крытыми дворами и четкий строй высоких зданий с шеренгой тополей вдоль широких тротуаров…

В депо им сообщили неприятную весть: вагонники не успели подготовить состав и поезд отправят с опозданием на полтора часа.

— Что ж, будем присыхать, — с сердцем сказал машинист.

Черное, до блеска протертое тело машины нетерпеливо вздрагивало. Из предохранительных клапанов то и дело со свистом и шумом вырывался пар. Казалось, вот-вот паровоз потеряет терпение и ринется куда глаза глядят, только бы не стоять на месте.

— Угодили в поездочку! — ворчал Самохвалов. — Всю дорогу теперь ковылять.

— Почему? — с беспокойством спросил Митя.

— Известно, что за езда, как из графика выбьешься. Одни нервы…

— А если нагнать? — спросил Митя.

Максим Андреевич сидел с «Правдой» на своем месте, у правого окна; он перестал читать и держал газету как ширму.

— «Нагнать»! — с раздражением повторил Самохвалов. — Ты понимаешь, что такое полтора часа?

— Ровно девяносто минут.

— За пять часов пути девяносто минут нагнать — соображаешь, какая это скорость нужна?

— Задачка для шестого класса.

— Посложней задачка, железнодорожник, — недовольно отозвался Самохвалов и с досадой махнул рукой.

Помолчав, Митя проговорил задумчиво:

— А поезда-то ждут… Я видел, как ждут из Кедровника поезда.

— Ты что, может, агитировать меня собираешься? — вскипел Самохвалов. — Чужие грехи будем исправлять, а сами влипнем! Надсадим машину — что тогда? И опоздание не нагоним, и отвечать придется…

— Так что же, по-твоему, ничего нельзя сделать? — сказал Митя.

Самохвалов не ответил, и Митя обернулся к машинисту:

— Максим Андреич, скажите свое слово.

Чуть наклонив голову набок, старик стал неторопливо складывать газету.

— Михаил, конечно, прав, — негромко заговорил машинист. — Чужие грехи выправлять мы не обязаны. Тяжело это и риск, понятно, имеется. Ежели с точки обязанности подходить. Казенной обязанности, за которую нам денежки платят. Ну, а ежели про долг вспомнить…

Максим Андреевич снова развернул газету и углубился в чтение.

Самохвалов достал из кармана ветошь и принялся протирать медные трубки манометров, хотя они и без того были достаточно надраены. Митя отвернулся, чтобы не видеть его суматошных движений.

В это время поблизости весело и зазывно пропел рожок стрелочника. Контрольный пост давал сигнал — идти на станционный путь, к составу… Максим Андреевич помахал стрелочнику газетой и потянул ручку сигнала. Воздух задрожал от острого свистка. Самохвалов спрятал ветошь и занял свое место, у левого окна.

Когда паровоз осторожно приближался к составу, Митя, стоя в дверях, отыскал глазами часы — опоздание перевалило за девяносто минут…

Поездка была напряженная, и все же он успевал полюбоваться дорогой. Ему казалось, что он уже знает все места между Горноуральском и Кедровником, но всякий раз открывал что-нибудь новое, чего не замечал в прошлые поездки, как бывает, когда перечитываешь хорошую книгу…

Дорога то бежит вдоль живой стены леса, то врывается в долину, со всех сторон замкнутую синими перекатами гор, то несется по гулкому каменному ущелью. Иногда по обе стороны ее дико громоздятся серые гигантские камни, раскиданные природой в каком-то первобытном неистовстве. Меж огромных замшелых валунов стоят редкие невысокие сосны. Им одиноко и тоскливо здесь, и они сбегают с обожженного солнцем и обветренного склона туда, где густая чаща манит покоем и прохладой.

Местами плотную зелень по крутым скатам снизу доверху прочерчивают бурые полосы — лютые следы огня. Дорога близко подходит к старым пожарищам. На снежном фоне мрачно чернеют горелые обломыши стволов, то одинокие, то будто в предсмертном отчаянии приникшие друг к другу. А дальше — снова безмятежная зелень нескончаемых лесов. Дорога взбирается в гору, и с вершины ее виден лесной коридор — ровная полоса, точно машинкой выстриженная в зеленой гущине. И по ней стелется стремительная черная колея.

Но особенно красива дорога вот здесь, на перевале. За лиловой колеблющейся дымкой лежит, словно каменное чудовище, Уральский хребет. И всегда, когда мимо проносится этот столб с черной надписью «Европа — Азия», Митю охватывает непонятное волнение; что-то чародейское, волшебное чудится ему в этой необыкновенной пограничной черте…

— Почему уголь не смачиваешь? — закричал Самохвалов. — Тебе известно, что потерь меньше…

— Виноват! — Митя оторвался от двери, поднял руки: — Только лекций не нужно.

— Видали! — шумел помощник. — Свою копеечку небось на учете держишь, а казенный рубль тебе ничто…

Максим Андреевич отвернулся к окну: совсем недавно он пробирал помощника этими же словами…

В начале поездки Самохвалов дулся, старался не встречаться глазами с ним, с машинистом, и Митя догадывался о причине его смущения. Но потом работа захватила помощника, он «отошел», даже повеселел немного.

А эта беззлобная вспышка была, видимо, запоздалым последствием утренней размолвки. Митя добродушно крикнул ему:

— Да ты не серчай. Это у меня, должно, от скорости. Чувствуешь, как жмем?

В ответ Самохвалов лихо прикрыл один глаз и выставил большой палец правой руки.

Навстречу паровозу гигантскими шагами бежали телеграфные столбы, мелькали прозрачные березнячки, испуганно шарахались в стороны молодые сосенки.

Максим Андреевич чаще обычного посматривал на часы.

— Ну как? — смущенно и радостно спрашивал помощник.

— Что — как?

— Я говорю: что они показывают?

— Известно — время показывают, — с каменным лицом отвечал машинист. — А у одного моего приятеля были часы, так те еще и месяц, и число показывали…

— Не мучайте, Максим Андреич!

— А-а, понял. Может статься, перекроем…

— Как это — может статься?

— Ну, ежели возражаешь, так наверняка перекроем…

Митя подошел к помощнику:

— Дай-ка я потоплю. А ты отдохни малость…

Самохвалов озорно сверкнул цыганскими глазами и протянул ему лопату.

Широко расставив ноги, зажмурившись от слепящего жара, Митя сильными, уверенными движениями посылал в топку уголь.

Самохвалов, наблюдая за кочегаром, вышел на середину будки.

— Видали, Максим Андреич, как топит? — И он ткнул пальцем в Митин нос, точно в кнопку звонка.

Машинист ухмыльнулся, погладил обкуренные усы.

— Скоро придется место для него опростать. — Самохвалов показал на сиденье у левого окошка.

— К тому идет, — задумчиво согласился старик.

— Всем хорош наш кочегар, — продолжал Самохвалов, — одно только непонятно: до сих пор не в комсомоле. Не то увиливает, не то сразу в партию собирается? А по всему можно сказать: авангард!

Митя услышал иронию в этих словах и, не раздумывая, кинулся в атаку:

— А я утром забыл, что ты комсомолец.

— Ладно, ладно, — миролюбиво замахал руками Самохвалов. — Про меня уже поговорили. Нет, правда, почему стороной держишься? Что у тебя?

Искренность и сердечность Самохвалова сбили Митин наступательный порыв. Он помолчал в раздумье и признался, что боится подавать: вдруг откажут? Тем более, Урусова. Сказала, что он еще не комсомолец.

— Когда это было! Под горячую руку и не такое можно сказануть, — возразил Самохвалов. — Как вы считаете, Максим Андреич, примут его?

Старик пристально взглянул на Митю.

— В прошлом году голосовал бы против. А нынче, будь я комсомолец, сам, пожалуй, отписал бы рекомендацию…

— Слыхал, голова? А от меня хоть сегодня получай… если не брезгаешь…

Митя стоял посреди будки. Внезапная радость расслабила его, отняла язык.

— Ну, чего ты, ровно подавился? — легонько толкнул его в плечо помощник машиниста. — Пиши заявление… На фронте-то как? Выдалась минутка между боями, садится человек и пишет…

Сколько раз рисовал он себе эту минуту, сколько думал о ней с мучительными сомнениями и надеждой, и вдруг минута эта настала. Настала так нежданно-негаданно! Радостное волнение мешало собраться с мыслями; те несколько слов, которые нужно было написать и которые давно уже написал мысленно, теперь разбежались, разбрелись куда-то, и он с трудом собирал их воедино.

«В комитет комсомола Горноуральского паровозного депо, — писал он, сидя на железном ящике. Буквы прыгали, слова ложились неровно, рука дрожала, наверное, не только от быстрого движения. — Я, Черепанов Дмитрий, паровозный кочегар, прошу принять меня в ряды Ленинского…»

— Насос! Стал насос! — закричал машинист. Тревога до неузнаваемости исказила его голос.

Митя вздрогнул, как от выстрела. Кинув на ящик тетрадь и карандаш, бросился к машинисту. Подбежал и Самохвалов. Максим Андреевич стоял, напряженно глядя в переднее окно. Большая рука его, оплетенная вздутыми венами, лежала на «кране машиниста». На левой щеке, под глазом, часто дергался мускул. Старик перевел тревожный взгляд на тормозной манометр; Самохвалов и Митя посмотрели туда же. Стрелка манометра быстро падала. Над паровозной трубой все ниже взлетал белый дымок, все слабее слышались вздохи насоса.

— Едем без тормоза, — подавленно сказал машинист. — Скоро уклон…

Растерянно потоптавшись, Митя кинулся из будки. По узкой площадке, огибающей котел, хватаясь руками за железный барьер, достиг умолкшего насоса, заглянул в масленку. Максим Андреевич и Самохвалов следили за ним. Митя знаками показал, что уровень масла достаточен, и, поджав губы и нахлобучив на самые глаза шапку, задумался.

Лесной коридор кончился. И сразу же начался уклон. Навстречу все быстрее летели придорожные березы и сосны, избушки путевых обходчиков, осиновые рощи, длинные заборы снегозаградительных щитов. Далеко внизу, под горой, будто чей-то рыжий вихор, растрепанно вздымался ядовито-желтый дымок медеплавильного завода на западной окраине Горноуральска.

— Полная груша масла, — сообщил Митя.

Максим Андреевич молча сосал потухшую трубку. Случись все это на ровном месте, он мог бы отлучиться, но на спуске, когда поезд идет с такой скоростью…

— Нужно в середину посмотреть, — сказал он.

— Я ремонтировал насос, — крикнул Митя. — Я открою, посмотрю…

— Михаил, займись насосом. Димитрий, на топку, — приказал машинист.

Огонь ревел как-то особенно злобно. Пламя будто хотело вырваться и поймать того, кто осмелился потревожить его. Бросив несколько лопат, Митя захлопнул дверцу и провел рукой по лицу: ему показалось, что на лбу и на щеках у него потрескалась кожа. И все-таки ему хотелось быть на месте Самохвалова. Он с завистью следил за помощником, когда тот, застегнув тужурку и наклонив голову, двигался по площадке к насосу и когда с красными исхлестанными ветром щеками вернулся в будку. В руках у него поблескивал бронзовый цилиндрик золотника насоса.

— Масленка забилась, насос всухую работал, — задыхаясь, сказал он. — Поршневое кольцо сломалось…

Максим Андреевич посмотрел на него из-под насупленных бровей.

«Вместо кольца — асбестовый шнур», — мелькнуло у Мити.

— Шнур… Асбестовый шнур! — закричал машинист. — Понял? — и потянул рычаг свистка.

Прошли последний пост.

Самохвалов закивал головой, достал из ящика белый мохнатый шнур и стал быстро наматывать его в канавку на золотнике. Митя облил золотник маслом, и помощник снова подался на площадку, к насосу.

И Максим Андреевич и Митя следили за движениями его перепачканных машинным маслом, сведенных от холода рук. Мите казалось, что у него все получилось бы намного быстрее.

Вот руки установили золотник, положили крышку, завинчивают гайки. Вот они машут: «Пускайте!»

Машинист неторопливо повернул бронзовую ручку. Стрелка на тормозном манометре ожила. Помедлив немного, она начала подниматься судорожными рывками.

Прежде чем Самохвалов увидел улыбку на лице машиниста и сияющие Митины глаза, он услышал первые вздохи насоса; над паровозной трубой один за другим взлетали белые дымки выхлопа.

— Работает! — отчаянно заорал Михаил, закашлялся от ветра и побежал в будку.

Здесь он с лету попал в цепкие, неуклюжие и молчаливые объятия Мити. Он не вырывался, но Митя тотчас отпустил его, бросился к двери и, держась одной рукой за железный поручень, приготовился передать жезл дежурному по станции.

Электрические часы показывали, что поезд пришел точно по расписанию. К паровозу торопились начальник станции и пожилой майор в длинной шинели со скрещенными пушечками на погонах.

Остановив поезд, Максим Андреевич спустился с паровоза. Стягивая на ходу перчатку, подошел майор:

— Спасибо, товарищ Егармин!

Максим Андреевич молодецки выпрямился, козырнул и, сощурившись, кивнул на помощника, который высунулся из окна, улыбаясь цыганскими глазами, на кочегара, застывшего на ступеньке:

— Служим Советскому Союзу!

Гостинчик

В день получки широкий коридор деповской конторы с квадратным оконцем кассы, пробитым в стене, по многолюдности и оживлению мог соперничать даже с дежуркой паровозных бригад, именуемой «брехаловкой». Пока человек добирался до этого окошка, он успевал перемолвиться с добрым десятком сослуживцев, рассказать и услышать новости как деповской, так и международной жизни.

Кассир Феодосии Иванович был на редкость медлителен и придирчив. По свидетельствам людей, знавших кассира многие годы, эти черты его характера чудовищно росли по мере того, как сам Феодосии Иванович, перевалив через седьмой десяток, становился все суше и меньше. Не доверяя уже ни глазам своим, ни пальцам, Он пятикратно пересчитывал деньги, и, когда протягивал их получателю, рука у него дрожала, возможно, от сомнения.

Учитывая характер Феодосия Ивановича, в коридоре поставили деревянные диваны. На одном из них и сидел сейчас Максим Андреевич, коротая за беседой время. Кто-то спросил о сегодняшнем случае, когда машинисту Егармину пришлось принять поезд с полуторачасовым опозданием, и старик охотно рассказывал, поглядывая на Самохвалова и Митю, стоявших поблизости.

— Приняли, значит, мы этот поезд, я и говорю своим орлам: «Влипли, мол, в поездочку, всю дороженьку слезами зальем. Известное дело — вне графика». А помощник мой как напустится: «Вы что же, Максим Андреич, и приведете его с таким опозданием?» — «Ишь, говорю, ловкий какой. Попробуй-ка, нагони девяносто минуток! Машиной рисковать, здоровье надсажать, а с каких радостей? За чужие грехи? С опозданием, говорю, приняли, с опозданием и приведем. Мы не в ответе». Тут налетели на меня мои орлы — не спрашивайте. «Только об себе и думаете! При чем тут, говорят, ответ? А долг у вас есть? У каждого, говорят, сознательного человека, окромя обязанностей, за которые ему денежки платятся, есть долг…» С одного боку меня клюют, с другого, я и ручки кверху…

Самохвалов суетливо оглянулся, словно собирался бежать.

— Слушай, железнодорожник, — наклонился он к Мите. — И тебе не стыдно? Какая это у тебя кочегарская получка?

— Третья, — схитрил Митя, разгадав хитрость Самохвалова, но еще не догадываясь, куда он гнет.

— То-то же! Некрасиво, дорогой товарищ железнодорожник!

Самохвалов прищелкнул языком и, вертя пуговицу на Митиной тужурке, заговорил о том, что такое событие, как первая кочегарская получка, принято отмечать. Покупается бутылочка беленькой, и приглашаются домой самые близкие люди: учитель, то бишь машинист, разумеется, помощник и еще кое-кто для застолья. А можно с той же бутылочкой заявиться к учителю и засвидетельствовать свою благодарность за науку и внимание. Посидеть с ним, пропустить рюмочку за его здоровье, а остальное уж он сам выпьет за успехи своего ученика…

— А ты ходил к своему учителю? — все еще улыбаясь, спросил Митя.

— А ты думал! Мой первый учитель — машинист Свиридов. Я даже заночевал у него: ноги, понимаешь, перестали действовать…

Умолкнув, они тотчас услыхали голос старика. Он продолжал свой рассказ:

— Не успел сдать паровоз — рассыльная от нарядчика: «Товарища Егармина к телефону». Прихожу. Нарядчик диспетчера выкликает и трубку мне сует. «Здравствуйте, Максим Андреич. Диспетчер Самохин вас побеспокоил. Спасибо за отличную поездку. Сейчас, говорит, рапорт подаю начальнику дороги. Уверен, что он также выразит вам свою благодарность…» А я ему: «Бригаду мою, прошу, не забудьте…» Вот какие дела бывают. Через них, моих гвардейцев, благодарность нечаянно заработал…

Самохвалов и Митя, впервые услышав о звонке диспетчера, недоверчиво уставились на машиниста.

Пожилой широколицый паровозник, с которым беседовал Максим Андреевич, догадливо ухмыляясь, взглянул на ребят:

— Что ж тут удивляться, старый? Сам же их воспитал. Сказано — «егарминский университет»!

В это время седой машинист с белыми пушистыми, как у деда-мороза, бровями, крикнул от самого окошка:

— Максим Андреич, гляди-ко очередь свою пробалабонишь…

И Максим Андреевич, схватив стоявший у ног сундучок, заторопился к кассе…

А часа через полтора Митя постучался в дом к Егармину. Максим Андреевич даже испугался:

— Что у тебя стряслось?

— Ничего, ничего не случилось, — заверил Митя, стараясь беспечной веселостью замаскировать смущение.

— Тогда зачем пожаловал? — все еще тревожась, спросил старик.

Странно, почему должно что-то случиться, чтобы кочегар мог прийти к своему машинисту? А разве нельзя так, без всяких случаев, заявиться в гости? Вот только время не совсем подходящее — сразу же после поездки, ну, за это пусть извинит хозяин…

— Если в гости, тогда заходи, прошу, — пригласил старик и заглянул в кухню: — Принимай гостя, Антоновна.

Екатерина Антоновнах бесшумно выплыла в прихожую. Лицо ее округлилось от внезапной улыбки:

— Митя? Нынче враз признала тебя, хотя давненько не видала. А у меня и самоварчик скоро поспеет… Проходи.

Старательно вытерев ноги о половик, Митя разделся, наспех пригладил жесткий ежик и склонился над своим сундучком.

— Ты что там колдуешь? — тепло проворчал старик. — Пошли в горницу.

— У меня, Максим Андреич, первая получка сегодня, — торопливо проговорил Митя. — Не вообще первая, а, как бы сказать, первая паровозная, кочегарская. Ну, и сами понимаете… — с этими словами он вошел в столовую и осторожно поставил на стол бутылку.

— Все ясно, — направляясь к столу, процедил старик неопределенным тоном. — Решил, значит, вспрыснуть этот факт… — Он ласково огладил пальцами шейку бутылки, потрогал самодельную бумажную пробку, потом поднял бутылку, поглядел сквозь нее на электрическую лампочку и разочарованно причмокнул: — Разливная…

Извиняющимся голосом Митя поспешил заверить, что другого вина в магазине не было.

— Не уважаю разливную, — брезгливо поморщился Максим Андреевич. — Я, голубок, употребляю только настоящую, с сургучной головкой, с печаткой…

Эх, напрасно Митя бегал в магазин, стоял в очереди, напрасно спешил в далекий поселок Елань — не угодил старику. Но он все же заметил робко, что в разливной водке содержится не меньше градусов и не больше вредных веществ, чем в запечатанной, и что его отец, Тимофей Иванович, насколько помнится, не отдавал особого предпочтения сургучной головке. На это Максим Андреевич ответил, что вкусы бывают разные и что, как это ни прискорбно, а придется первую Митину паровозную получку вспрыснуть чаем с вареньем. И он убрал бутылку в угол, под цветочный столик.

Похоже было, что старик и в самом деле огорчился несоответствием угощения его вкусу: как будто посуровел, от его молчаливых взглядов потянуло холодком. И только после второго стакана чая, крепкого, с вареньем из уральских «раек», он «потеплел» и почему-то стал рассказывать о Клементии Ушкове, крепостном крестьянине, рудознатце и строителе, трудившемся на демидовском заводе. Портреты Ушкова не дошли до наших дней, да и вряд ли писались с него портреты, зато сохранились дела этого подневольного уральского мастерового, чудесные дела, перед которыми бессильным оказалось даже само время. Одно из них — знаменитая плотина, построенная Ушковым и прозываемая в народе его именем.

Демидовский завод работал на вододействующей силе и испытывал в плотине большую нужду. Из года в год берега реки обследовали разные механики, в том числе и «привозные», чужеземные, но места, годного под плотину, никто из них так и не нашел. Тогда Клементий Ушков написал начальству «представление»: он-де знает, где поставить плотину, сам берется построить ее в три лета и сверх того наблюдать, чтоб устройство действовало исправно.

Одно только условие ставил крепостной: Демидов даст волю двум его сыновьям, Михаилу и Савве. За себя он не просит, были бы счастливы дети. А если вольной сыновьям не будет, то ни за какие деньги не станет он делать эту работу.

Больше ста лет уже стоит плотина, возведенная Ушковым, и диву даются люди, откуда узнал крепостной мужик все ученые премудрости, без которых невозможно было построить такое. Но не меньше восхищает людей и характер Ушкова, твердый, властный и, несмотря на рабское положение крепостного, очень гордый…

Митя слушал с интересом, однако не мог понять, что настроило Максима Андреевича на исторический лад. А старик, отхлебывая четвертый стакан, продолжал:

— И ты учти, завсегда гордые были наши русские мастеровые. И щедрые. Это и по истории видать. Настоящий мастер никогда в тайности не держит свое уменье. Ежели человек на своем мастерстве сидит, как тот скупец на сундуке с золотом, считай, мастерство то загинет еще раньше, чем сам он в могилу сойдет. В прежние времена, случалось, секретничали мастера. Но не от хорошей жизни, понятно, а чтоб незаменимым быть, чтоб хозяину не просто было за ворота выставить. А нынче нечего бояться и не от кого таиться — сами всему хозяева. И тебе, голубок, нету причины теряться. И гордости хорошей надо бы тебе побольше иметь…

От удивления Митя отставил блюдце с чаем. С чего, интересно, Максим Андреевич взял, что он теряется, что ему недостает гордости?

— А это? — Старик потянулся было за вареньем, но на полпути остановился и показал пустой ложечкой в угол.

— Что там? — поинтересовалась Екатерина Антоновна.

— А ты у него спроси! — острым голоском воскликнул Максим Андреевич. — Гостинчик там. И какой бы ты думала? Ну? Сроду не отгадаешь. Водочка!

Екатерина Антоновна недовольно собрала губы, покачала головой:

— Ой, неладно придумал, Митя! Максим Андреич забыл уж, какая она. Ему и смотреть на нее доктора не дозволяют…

— Да не в том соль! — Старик рассерженно бросил ложечку, и она ударилась о блюдце. — С приношением пожаловал, понятно тебе? Ублажить машиниста своего решил. Даже тошнехонько на душе стало: напомнил старорежимные времена. У меня у самого был машинист — за науку приходилось бутылочками ему платить… — Он резко повернулся к Мите: — А у тебя это откуда? Всем как есть новый человек, а от него тухлой стародавностью понесло. Я лично батьку твоего, Тимофея Иваныча, обкатывал, но он водкой меня не паивал. Где откопал ты этот обычай? А я вот возьму это твое приношение, да и снесу в комсомольский комитет, будет тебе заместо рекомендации…

Некоторое время Митя молчал, поняв наконец, при чем тут и гордый крепостной Ушков, и щедрые русские мастера.

— Как вы могли… — заговорил он срывающимся голосом. — Как вы могли, Максим Андреич? У меня и в мыслях… Если б я знал, что вы такое припишете… Разве ж я «ублажать» пришел? Я думал… Просто захотелось мне что-то приятное… Вы же для меня… Я бы и к отцу своему так пришел, если б он был живой… Только он, я знаю, ничего бы такого… Он скорее всего сказал бы: «За угощение с первых твоих заработков — благодарствую. Но смотри не завлекайся этим баловством…» — Голос у Мити вдруг задрожал, и он умолк.

Екатерина Антоновна с осуждением поглядела на мужа:

— В самом-то деле, чего ты напустился? Человек от чистого сердца, а его за это… Он, поди, и понятия не имеет про то, что ты тут намолол. Зачем же темное во всем видеть?

Максим Андреевич долго молчал, пощипывая желтые усы. Потом посмотрел на Митю открытым взглядом.

— Ну, коли так, Димитрий, — сказал он негромко и проникновенно, — прости ты меня. Старые-то глаза и в новине, знать, старину видят… Словом, прости, голубок. Антоновна, две рюмки…

Пока он доставал из-под цветочного столика бутылку, Екатерина Антоновна поставила на стол две граненые старинные рюмки толстого белого стекла.

Близко поднося их к глазам и щурясь, Максим Андреевич не спеша наполнил одну, потом другую, так же не спеша заткнул бутылку бумажной пробкой и поднял свою рюмку.

— За тебя, значит, голубок. За все хорошее… — Он потрогал жесткие усы, в которых пряталась улыбка. — И еще скажу я, как сказал бы твой батька: «Смотри без баловства! Чтоб она никогда силу над тобой не имела…»

Пригубив, старик поставил рюмку, суетливой своей походкой вышел из комнаты и быстро вернулся.

— А это мой отдарок тебе, Димитрий, — сказал он, протягивая Мите плоский черный карманный фонарик. — Может, сгодится когда. Не больно казист он, правда, а мне сколько уж лет хорошо светил. Пускай теперь тебе посветит…

Митя поднялся и, обеими руками принимая подарок, почти шепотом проговорил:

— Спасибо, Максим Андреич…

Возле калитки Митю встречала мать.

— Поздно-то как сегодня! — Тонкими пальцами она коснулась его плеча, заглянула в глаза.

— Получку выдавали, вот и задержался. — Он взял мать под руку и направился с нею во двор.

Марья Николаевна рассказала, что несколько минут назад прибегал Алеша, радостью поделился: его тоже переводят на паровоз.

— На одной машине будем, — оживился Митя. — Кочегар из нашей сменной бригады в помощники переходит, Алешка на его место…

Раздевшись, он вошел в столовую и устало опустился на кушетку.

— Сейчас поесть соберу. Остыло все, поди… — Мать засуетилась, как бывало, когда из поездки возвращался отец.

— Подожди, мама. — Митя протянул ей крохотный ключик на кожаном шнурке. — Возьми там кой-что…

Как ни старался он казаться равнодушным, но мать услышала в голосе его торжествующие нотки. Так всегда после получки делал отец. Он приходил с работы, умывался, а потом, как бы между прочим, говорил: «А ну, Марьюшка, достань-ка там кой-что…» — и протягивал ей ключик. Она открывала сундучок и находила конфеты, какую-нибудь материю, деньги…

Должно быть, мать вспомнила сейчас об этом, потому что глаза ее вдруг затуманились.

Марья Николаевна принесла из прихожей сундучок, открыла его и достала картонную коробку. В ней красовались добротные и нарядные туфли.

— Кому это? — спросила она, осторожно коснувшись пальцами мягкой коричневой кожи.

— Тебе, мама. Ты же хотела…

— Когда это было! И в уме ли ты — на этаких-то высоких подборах?

— А что? Ты ведь у меня совсем еще молодая…

Оглядывая обновку, Марья Николаевна, блестя глазами, проговорила:

— Спасибо, Димушка! Сама-то я, наверное, и не собралась бы.

— Конечно. Для себя никогда не хватает времени…

Когда мать достала из сундучка деньги, он, внимательно поглядев на стены, серьезно сказал:

— Знаешь, что я надумал? Летом дом перебирать станем. Нужно подновить его малость.

Марья Николаевна тихо подошла к нему, обняла за плечи, прильнула своей влажной щекой к его щеке:

— Милый ты мой, Дмитрий Тимофеевич! Дождалась я. Дождалась…

Загадочный случай

Как только Максим Андреевич и Самохвалов спустились принимать машину у сменщиков, Алеша поправил ушанку, застегнул тужурку на все пуговицы и стал не спеша складывать газету, в которую завертывал еду.

— А не рановато? — сказал Митя.

Алеша обернулся с наигранным удивлением. Оттого, что лицо его было черно от копоти, зеленоватые глаза казались особенно яркими.

— Что за новости?

Нет, это были не новости. За два месяца он ни разу не сдал смены как следует: арматура всегда грязная — страшно дотронуться, инструментальный ящик похож на свалку, обшивка котла заросла копотью, даже бронзовых колец не видно. Если с этим почему-то мирится машинист Храмцов, то Митя не станет мириться. И больше подбирать за Алешкой «хвосты» не будет. В конце концов, из-за этих поблажек он никогда не научится по-настоящему ходить за машиной…

— Хватит, я уже усвоил! — Алеша скривил потрескавшиеся губы. — Проявляешь душевную заботу?

— Считай как хочешь.

— 3-знаешь, у меня твои бесконечные поучения уже в горле сидят. С тобой невозможно жить в дружбе…

Митя сказал, что требует с Алеши не больше, чем требовали с него самого. А дружба… дружба вовсе не значит, что кто-то должен в няньках ходить…

— Он требует! — с насмешливым пафосом повторил Алеша. — Какая высокая сознательность! Ах да, я забыл, ты ведь уже комсомолец! Правда, без году неделя…

Сжав кулаки, Митя шагнул к нему:

— Замолчи!

— Подумаешь! — вскрикнул Алеша. — Вас и критикнуть нельзя. Неприкосновенная личность! Выслуживаться решил? Ну, нажалуйся.

— Не в моей привычке. Сам заставлю.

— Однако! — нараспев проговорил Алеша. И вдруг по Митиному лицу, по всей его напряженной фигуре понял, что тот не отступит от своих слов.

Постояв, он медленно расстегнул тужурку, так же медленно достал из ящика паклю и, тихо напевая неверным голосом, принялся протирать инжектор.

«Невозможно жить в дружбе!» — вспомнил Митя. И правда, невозможно. Все на ножах, все только грызня. Лучше бы кто чужой был сменщиком…

— Димитрий, про смазку не забудь! — крикнул снизу Максим Андреевич.

Взяв бидон и не посмотрев в. Алешкину сторону, Митя спустился с паровоза.

Алешка кончил чистить арматуру, помешкал недолго, размышляя о чем-то, и, обреченно махнув рукой, стал складывать инструменты. Друг! Друг — это тот, кто пойдет за тебя в огонь и в воду, кто жизни своей для тебя не пожалеет. А он? Боже мой, несколько раз протер за друга вентильки и краны — и уже надорвался. И вообще, разве это дружба? В дружбе должна быть общность интересов. А где она, эта общность? Он без памяти от своей промасленной робы, от железного сундука, по которому любой прохожий угадает, кто ты, где работаешь и сколько получаешь, от этой дурацкой жизни на гремучих колесах. Во всем свете, наверное, не найти работы более грязной, суматошной и трудной. От поездки до поездки не можешь смыть проклятую въедливую сажу; когда все порядочные люди отдыхают, ты трясешься на паровозе и до изнеможения борешься со сном. А днем клюешь носом и голова не перестает гудеть, как пустой котел, по которому бьют железиной. А он не наговорится о прелестях паровозной службы. «Алешка, ты понимаешь, мы — рабочие люди!» А что особенного? Где сказано, что все должны начинать от печки? Если бы не обстановка, Алеша иначе устроил бы свою жизнь. Да, разные у них интересы, разные взгляды, и чем дальше, тем больше они расходятся…

Покончив с инструментами, он в сердцах захлопнул ящик, подмел железный пол и огляделся: «Пожалуйста, высокосознательная пиявка! Какие будут замечания?»

Когда он спускался с паровоза, к нему подбежал незнакомый рабочий паренек с широко поставленными, светлыми, навыкате глазами.

— Слушай, друг, — сказал он. — Ты с этой машины?

— Ага.

— А я вон с той. — Он показал на дальний путь, где стоял паровоз. — Сделай одолжение, дай резачка на минутку…

Обращение паренька, его приветливое лицо не позволили Алеше отказать. Он быстро вернулся на паровоз, отвязал резак и подал его с тендера:

— Только вернуть не забудь…

Когда спустя минут пятнадцать паренек прибежал с резаком, паровоза на том месте уже не было…

Поездка эта, за исключением разговора с Алешкой, обещала быть спокойной, ничем не примечательной. Только небо да воздух были особенными. Небо словно распахнулось, необозримо-огромное, чистое, без единой тучки, бездонно голубое над головой и холодновато-зеленое на горизонте. А воздух, прозрачный, по-весеннему терпкий, был похож на ключевую воду.

За горами скрылось солнце. Быстро стемнело. В сумерках звуки сделались ярче, слышнее. Громче грохотали колеса, шипел пар, поскрипывало железо будки, ревел свисток. Когда миновали первый подъем, Митя вдруг заметил, что не успевает наполнять углем лоток. Самохвалов почти не отлучался от топки, вид у него был взъерошенный, тревожный.

— Не уголь, а черт те что! Давно не видал такой пакости! — ворчал он.

Оторвавшись на минуту от окна, Максим Андреевич заглянул в Топку и, нахмурившись, велел немедленно «пройтись резачком».

— Резак! — повернулся к Мите Самохвалов.

— Есть! — Митя бросился на тендер.

Помощник машиниста откинул дверцу топки, а кочегар не возвращался.

— Тебя там ветром не унесло? — нетерпеливо закричал Самохвалов.

Митя не отозвался. Самохвалов выбежал на тендер.

— Где резак?

Митя молчал.

— Ты что, на язык свой наступил!

— Тут он лежал…

— Лежал. Это что, иголка?

— Я хорошо помню, я принимал его у Белоногова.

— Вывалился, значит. Бросил его на произвол, он и вывалился.

— Он цепью был привязанный.

— Выходит, его духи святые унесли. Как в сказке! — Самохвалов крякнул и, пригнувшись, нырнул в будку. Оттуда послышался его гневный голос: — Все. Накрылся резак. Был и нету!

— Вот так новость! — воскликнул машинист.

Мите вспомнилось, как он, впервые придя на паровоз и увидев привязанные цепью резак, пику и другие инструменты, посмеялся. А Самохвалов осуждающе заметил тогда: выпадет на ходу какой-нибудь инструмент, и горько заревешь в поездке. И, хотя резак никак не мог выпасть, слова эти, к несчастью, оказались пророческими…

Митя посмотрел в топку. По всему днищу будто разлилась дымящаяся лилово-серая лава, над которой поплясывали то рыжие, то голубоватые немощные огоньки.

— Видал? — громко спросил Самохвалов.

— Шлак затягивает колосники, — машинально сказал Митя.

— Дутье не проходит… Топка может остудиться, давление в котле сядет. А с ним и мы сядем на мель. — Самохвалов взбешенно сверкал своими цыганскими глазами. — Обязательство пишем — топливо экономить, а тут каким еще пережогом пахнет…

Мите показалось, что стрелка парового манометра неумолимо падает.

Самохвалов попытался «прорезать» топку пикой, но шлак быстро затягивал колосники, топка остывала, давление падало. Перед крутым подъемом к станции Перевальной пришлось остановить поезд: нужно было почистить топку, подкопить пару.

Потный, красный от натуги, Самохвалов орудовал пикой, недовольно хрипел:

— Инструмент пустяковый, всего, может, пятерку стоит, а что получается? Опять заело, лешак его возьми! Да разве в цене дело? Не уберег — и убытков не сосчитаешь. Ну, собачья душа, надо бы свининкой заправиться для такой работы… Уголь пережгли, из графика, считай, выбились… Вот тебе и пустяковый инструмент…

— Могила, — глядя в топку, угрюмо сказал Максим Андреевич. — Месяц доброй работы схоронили…

В Кедровник поезд прибыл с опозданием на тридцать две минуты…

А в середине следующего дня, по возвращении в Горноуральск, Митя передавал смену Алеше. Когда они вышли на тендер, Алеша сказал с улыбкой:

— У вас у всех такой вид, будто вы что-то не то съели…

— Еще чересчур хороший вид, — удрученно ответил Митя. — Вчера поездка была — страх. Всю топку шлаком затянуло, а резака нет. Пропал. Принимал у тебя смену — он был, а потом — как в воду… Пережог топлива, график нарушили… Здорово подсадил я бригаду…

— Резак пропал? — Глаза у Алешки забегали. Потом он опустил их и стиснул губы.

Митя принял это за выражение сочувствия.

— Сейчас заявлю про утерю, тебе новый выдадут. Смотри береги… — и, взяв сундучок, ушел с паровоза.

От дежурного по депо Митя зашел в нарядческую.

На скрип двери Вера подняла голову, быстро встала, подошла к барьеру.

— Что у тебя? — тревожно спросила она, вглядываясь в его осунувшееся лицо.

Митя рассказал.

Верина рука лежала на барьере, пальцы то шевелились, как бы щупая гладкую поверхность дерева, то сжимались в кулачок.

— Как же? Как же это?

— Сам ничего не пойму.

— Да, загадка…

— И никто не поверит…

— Ну зачем так думать? — горячо сказала она. — Обязательно выяснится, что ты не виноват. Говорят же: «Придет ниточка к клубочку…» И придет. Быть не может иначе! — И она убежденно пристукнула по барьеру кулачком.

Значит, не поверила…

Нигде не пил Митя такого вкусного чая, как в Кедровнике. Даже Максим Андреевич, «старый чаевник», уважительно отзывался о чае, который готовила Наталья Митрофановна, дежурная «бригадирки».

Старик уже позавтракал, выполнил свою «чаевую норму» и теперь хрипловатым утренним голосом с волнением читал сводку, в которой сообщалось, что войска Первого Белорусского фронта вышли к реке Эльбе…

— Знать, скоро миром заживем, слава богу… — негромко сказала Наталья Митрофановна.

«Как бы папаня сейчас радовался!» — с болью подумал Митя.

Допивая чай, он вдруг заметил, что дежурная пришивает вешалку к его тужурке. Вешалка оборвалась вчера ночью, и он пристроил тужурку на петле лацкана. Вскочив со стула, смущенно благодаря, Митя хотел отнять тужурку, но женщина не уступила.

— И вовсе не стоило вам свои глаза натружать, — с шутливой ревностью заметил Самохвалов. — Есть кому за ним с иголочкой ходить, хоть он и холостой-неженатый.

— Маме-то его, должно, хватает забот, — спокойно ответила Наталья Митрофановна, откусила нитку, повесила тужурку и увидела, что Митя допил чай.

— Отпей еще чашечку. Как раз свежая заварка поспела…

Ему не хотелось больше чаю, но он не стал отказываться: это было единственно приятное, что он мог сделать для этой женщины, так похожей на его мать.

В тот момент, когда Наталья Митрофановна поставила перед Митей дымящуюся чашку янтарного дуплистого чая, в комнату шумно ввалилась бригада машиниста Ваганова, только что приехавшая из Горноуральска.

Машинисты поздоровались за руку, обменялись несколькими замечаниями насчет дороги, а кочегар, плотный парень с плоским, безбровым лицом, подошел к Мите.

— Читали, брат, читали! Хлестко написано. И намалевано, — живот надорвешь…

— Ты про что? — Митя обжег губы и отставил чашку.

Самохвалов перестал жевать.

На низком лбу кочегара собрались длинные складки.

— Так ты, выходит, не видал газетку? Вот это здорово! — И он с бездумной веселостью пересказал содержание заметки о кочегаре Черепанове и карикатуры, посвященной ему же: паровоз 14–52 летит на всех парах, а рослый парень с темным ежиком («сразу скажешь — Черепанов!») зацепил длинным резаком колесо и, упираясь изо всех сил, старается удержать машину…

— Что ж тебе так весело? — отложив газету, строго спросил Максим Андреевич.

— Вот именно, — вставила Наталья Митрофановна сердито. — Принес поганую весть и радуется…

Парень мгновенно сник, плоское лицо его обиженно вытянулось.

— Я ничего… Нешто я радуюсь? Просто смешно…

— Мог бы и про тех подумать, кому не смешно. Думалка-то у тебя вон какая! — Наталья Митрофановна ткнула сухим пальцем в сморщенный лоб кочегара и обернулась к Мите.

Он сидел сжавшись. Женщина не знала, что сказать ему, и молча положила руку на его плечо.

Митя вздрогнул, словно его разбудили, обвел всех затравленным взглядом. Потом вскочил, как попало насадил на голову ушанку, сорвал с вешалки тужурку, схватил сундучок и выбежал из комнаты.

Стараясь не шелестеть бумагой, Самохвалов завернул остатки завтрака, отодвинул недопитый чай. Старик спрятал очки, громко щелкнул крышечкой железного футляра.

Вчера перед выездом из Горноуральска Максим Андреевич и Самохвалов увидели стенную газету. Не сговариваясь, они решили не расстраивать человека перед дорогой и, чтобы Митя не зашел в дежурку, встретили его на путях…

— Горе с этими писаками! — раздосадованно крякнул машинист. — Посоветовались хотя б. Рады, что писать выучились…

— И Кукрыникса эта тоже… — возмущенно поддержал Самохвалов. — Только бы малевала, кукла!..

А Митя быстро шел по улице, с сундучком в руке, с тужуркой под мышкой.

Значит, не поверила. Ни одному слову не поверила. Сказала, что верит, а сама села строчить заметку! Что же это? Как можно? Как она могла? Даже если кто-то другой написал, все равно, она в редколлегии, она могла протестовать. А еще обвиняла Митю в предательстве! Вот тебе и «загадка»! Нет, не загадка, все уже разгадано. Начал клубочек разматываться…

В депо, возле паровоза, Митю встретил дежурный кочегар, старичок с остренькой бородкой.

— Припекает солнышко-то? — кивнул он на тужурку в Митиной руке.

— Сильно припекает. — Митя грустно усмехнулся каким-то своим мыслям.

— Сердце радеет, как поглядишь на справного работника, — приветливо говорил старик, — Обнаковенно сперва помощник приходит, погодя — сам машинист. Ну, а ваш брат, кочегар, — на самый напоследок. Поди, в ударниках ходишь, парень, на Доске почетной значишься?

— Прямо как в воду глядите, папаша, — насмешливо отозвался Митя. — На всех как есть Досках значусь…

Из Кедровника они выехали в полдень. Митя почти не уходил с тендера. Что и говорить, он виноват. И он смирился бы с любым наказанием — с выговором, с карикатурой, с заметкой в газете, если бы к ней не имела отношения Вера. Как он ошибался! Должно быть, нет людей, которые бы не ошибались. Но ошибиться в человеке — что может быть страшнее и горше? Хорошо бы сейчас взять да и умереть. Пускай погрызет, помучает ее совесть. Да разве она вспомнит, пожалеет о нем? Мать будет убиваться. Кто-нибудь вздохнет: «Жаль парня, самые расцветные года…» — и тут же забудет. И все забудут. Быстро и навсегда. А ведь отца-то помнят не только дома, в семье. Он много оставил по себе: душевное отношение к людям, методы вождения тяжеловесных поездов, «машинку Черепанова», наконец, березки на улице Красных Зорь… А Митя? Умри Митя сегодня — что напомнит о нем людям?..

Жалость, безудержная, тоскливая жалость к себе сдавила ему сердце.

А навстречу лился теплый, душистый воздух. Тень от поезда бежала вдоль откоса живой пунктирной линией — темная полоска и просвет.

Поворачиваясь, уплывали назад островерхие терриконы дражных отвалов, отливавшие на солнце перламутровыми огоньками. Слева вдоль дороги чудовищно огромными кристаллами высились горы. На вершине их, над самым обрывом, стояли темно-зеленые степенные кедры. Они слетка покачивали ветвями, точно манили к себе молодые сосны, карабкавшиеся по крутым каменисто-серым склонам. Справа от дороги голубело дремучее озеро; железнодорожное полотно, сверкая, бежало вдоль его отлогого берега. Митя вдохнул горьковатый запах сосновой смолы, зябкую свежесть воды, а поезд мчался уже мимо торжественно белых березовых колоннад, мимо вечной зелени сосен и елей, которым не было ни конца ни краю.

Ему пришла мысль, что в жизни все меняется так же, как и эта дорога: только что поезд прорывался по узкой каменной теснине и вокруг было сумрачно и тревожно, а сейчас куда ни глянь — солнечный простор. Эта мысль понравилась ему и немного успокоила. Он смотрел, смотрел теперь по сторонам с таким интересом, словно надеялся, что дорога предскажет ему что-то, приоткроет будущее…

Непроглядной зазубренной стеной поднялась впереди тайга. Поезд мчался прямо на нее. И, когда уже не было сомнения, что он врежется в эту несокрушимую высокую стену, неожиданно открылась просека. Тайга расступилась неохотно — почти вплотную к колее со смелым любопытством подбегали молодые сосны, ели и березки.

Но таежный коридор был мрачен. В глубине его, где как будто смыкались зеленые стены, клубился, кипел, рвался кверху тяжелый бурый дым. Черное крыло его грозно нависло над просекой. Потянуло гарью. Стало темнее.

В тот момент, когда Митя забежал в будку, Максим Андреевич, отпрянув от окна, схватился за ручку регулятора, крикнул:

— Горит! Лес горит!..

Самохвалов перестал кидать уголь в топку, высунулся в окно.

— Прямо на нас идет… — Он захватил голову руками и кинулся к машинисту. — Лучше назад, Максим Андреевич… Надо назад…

— Ветер сильный. Если отступать, догонит. Все равно догонит, — размышлял Максим Андреевич, напряженно глядя вперед.

Самохвалов испуганно смотрел на него:

— Рискованное дело…

Впереди клубилось и кипело пламя, обернутое тяжелой, колышущейся на ветру пеленой дыма.

Сквозь шум ветра и грохот машины послышалась перепуганная трель свистка: главный кондуктор требовал остановить поезд.

Максим Андреевич поднял голову и как-то отчаянно усмехнулся. Глаза сверкнули решимостью. Он бросил взгляд на манометр, заглянул в топку. Движения его были быстрыми и сильными.

— Пробьемся. Должны пробиться. Пару нагоняй! — громко, отрывисто крикнул он.

И следом за этими словами длинный, пронзительно-резкий свисток пробуравил воздух. Это означало: «Вперед, только вперед!»

Машинист налег на регулятор. За окном быстрее замелькали деревья, чаще застучали колеса, сильнее зашумел ветер.

Охваченная пламенем тайга летела навстречу.

Запоздалая исповедь

— А я говорю: не терял он этот несчастный резак. Тут что-то непонятное, загадочное. Надо разобраться, потом уж писать…

— Довольно авторитетно! — насмешливо заметил кто-то за Вериной спиной.

Тоня Василевская, беря со стола карандаш, покосилась на Веру:

— Белоногова, оказывается, верит в чудеса.

— Я в человека верю, — запальчиво отозвалась Вера.

— Громко! — со спокойной издевкой сказала Тоня.

Сидевший в углу техник механического цеха Панов, считавшийся, несмотря на свои двадцать лет, человеком рассудительным и благоразумным, заявил, что ничего непонятного нет: инструмент исчез, бригада в связи с этим попала в тяжелое положение, — спорить не о чем.

— Правильно, — поддержала Урусова. — Воспитывать надо. Пусть все видят, к чему ведет халатность. В другой раз не будут случаться загадочные истории. Только что в комсомол человека приняли, а он…

— Сначала выяснить бы, халатность это или что другое, а потом ставить человека к позорному столбу! — в тон ей горячо сказала Вера.

— С каких это пор наша газета — позорный столб?

Вера с раздражением сказала, что не нужно придираться к словам, — она имела в виду заметку, а не газету. Такая заметка будет для Черепанова позорным столбом, а он не заслужил этого.

— Может, Вера и не совсем удачно высказалась, — рассудила Урусова, — но не в том дело. Хотелось бы, чтоб заметку написала именно ты, Вера. У тебя получится и складно и остро…

— Я не буду! — вскрикнула Вера. — Я против и писать не буду!

Тоня Василевская оторвала глаза от бумаги, проговорила вкрадчивым голосом:

— А Любовь Яровая была принципиальнее, сильнее…

— При чем тут Любовь Яровая? — не поняла Урусова.

— При том… — сощурилась Тоня. — Яровая ради идеи, ради справедливости не считалась со своим личным…

Маня Урусова посмотрела на Василевскую, потом на запылавшее лицо Веры.

— Да ну? — вырвалось у нее, как вздох.

— Вот именно. — Тоня многозначительно наклонила голову и протянула ей бумагу.

Маня громко рассмеялась.

— Ох, и молодчина! Здорово-то как! И похож, просто жуть! Нет, вы только посмотрите…

Листок бумаги стал кочевать из рук в руки и наконец попал к Вере. Щеки у нее разгорелись сильнее. Сжав губы, она с минуту разглядывала карикатуру и взяла со стола карандаш.

Тоня выпрямилась и застыла. Урусова зачем-то хотела подняться, но осталась сидеть, навалившись на стол. Все, кто был в комнате, замерли в беспокойном ожидании. И в тишине все услышали, как зашуршал по бумаге карандаш. Черная цепь повисла с тендера, упала на землю и, завиваясь колечками, потянулась к резаку, который держал паренек, изображавший Митю. Еще два-три кольца — и резак будет привязан к тендеру. Но рука предательски задрожала.

— Он сказал… Он не терял, не мог потерять резак. Понимаете вы? Может, стащили у него, вы же не знаете? Не хотите верить человеку — дело ваше. А я верю. Можете писать. Можете налепить даже это… эту мазню… — Вера задохнулась, бросила на стол бумагу, карандаш и выбежала из комнаты…

Дома никого не было. Она попробовала читать и откинула книгу. Включила радио, но, услышав звуки веселой песни, выдернула вилку. Ах, Маня, Маня, борец за справедливость! А казалось, что ты тоньше, что ты лучше разбираешься в людях… Мите скоро выезжать, конечно, он увидит газету…

Вернулся из поездки Алеша. Не поздоровался. Наспех помылся и с каким-то ожесточением долго тер полотенцем шею.

— Видел сейчас ваше произведение. — Он окинул сестру негодующим взглядом: — Из мухи слона соорудили, будете торговать слоновой костью?

Вера молчала. Как ни горько ей было, она втайне радовалась, что Алеша так заступается за друга.

— Ну, а ты-то заранее распрощалась с Митей? — с озлоблением спросил он.

Вера быстро обернулась:

— Не волнуйся, он самоубийством не покончит. Но и не посмотрит теперь в твою сторону…

Вера ужаснулась, что Митя тоже может решить, что она участвовала в этом «произведении». Увидев ее волнение, Алеша злорадно рассмеялся.

С того дня, как Митя сказал ему о пропаже резака, он ходил сам не свой. Он боялся Митиных глаз, ему казалось, что Митя глядит на него необычно пристально. Он терзался и молчал. Черт подери, надо было тогда сразу признаться, и дело с концом. Но кто мог знать, что все так обернется? Разве он думал подвести Митю, разве хотел ему зла? А что вышло? Конечно, если бы не эти критики, все бы заглохло. Тот кочегарик с выпуклыми глазами, должно быть, не заметил номера паровоза. Теперь он прочитает заметку и узнает, кому следует вернуть инструмент. И непременно вернет и расскажет все, как было. Так стоит ли дожидаться? Не лучше ли самому рассказать? За признание, говорят, полнаказания…

Но вечером Алешка так и не рассказал ничего.

Проснулся он около десяти утра. Матери уже не было дома. А Вера в другой комнате гремела посудой, и он вспомнил, что у сестры сегодня выходной день. Что ж, это кстати…

Завтракали молча. Он почти ничего не ел, но сестра, против обыкновения, не замечала этого.

— Интересно, а факты у вас проверяются? — глядя в тарелку, спросил Алеша.

— Какие факты?

— Ну, перед тем как расписывать и разрисовывать человека…

— А что проверять? Инструмент пропал? Пропал. Надо воспитывать людей, чтоб не случались загадочные истории…

— Воспитатели! А может, кочегар Черепанов и не виноват?

Она посмотрела на брата с испугом и тревожной надеждой.

— А кто же… ты думаешь?

— Я не думаю, я знаю… — сказал Алешка с мрачной загадочностью.

Вера ждала не шевелясь, перестав дышать.

— Я виноват…

— Ты врешь!

— Глупенькая, разве так врут? — жалобно улыбнулся он.

— Не может быть, — почти беззвучно прошептала Вера. — Что ты выдумываешь?..

— Я сдал Мите смену, он ушел за мазутом, а тут черт принес пучеглазого кочегара с другого паровоза: «Дай на минутку резачка». Я и дал. Вот и все… — Алеша вздохнул, распрямил плечи и поднял голову.

Вера с молчаливым ужасом смотрела на брата.

— Как же… Почему же ты молчал? — Голос был такой, словно у нее болело горло.

— В том смысле, что не доложил вашей редколлегии?

— Ты еще остришь? Мите, Мите ты должен был сказать.

— Ну, духу не хватило. Думал, уляжется все, тогда…

Приложив руки к побелевшим щекам, Вера медленно поднялась из-за стола, долго ходила по комнате. И вдруг решительно подошла к брату.

— Все ложь, ложь! Если бы улеглось, ты продолжал бы молчать. Друга подвел, подставил под удар и спокойно молчал. А теперь заговорил. После газеты заговорил. Какая «порядочность»! Теперь и без тебя раскрылось бы. Подлость, подлость! Откуда в человеке столько подлости! Митя не простит. Разве можно простить? Тебя же выгонят из депо! Выгонят и будут правы…

— А я и сам уйду, — с надрывом сказал Алешка. — Я знаю, ты первая раздуешь дело. И новую заметку настрогаешь, тебе ведь все равно, кого гробить…

— И уходи. Кроме позора, от тебя ничего!

Он понизил голос, кивнул на дверь:

— Соседи. Договоримся тихо: я уйду, чтоб не позорить ваш светлый образ. Скучать придется только о паровозной копоти…

— Да ты сам чернее копоти. Сейчас же идем к Урусовой, все расскажешь…

Вера вышла в другую комнату. Алешка слышал, как она шуршала одеждой, как надевала туфли.

«Препаршивое дело! — думал он удрученно. — А может, к лучшему? Не хватило бы воли бросить эту дурацкую карусель. Теперь все. Надо заканчивать школу и готовиться в институт. В какой? В какой-нибудь такой, чтоб не копаться потом в грязи, чтоб жить по-человечески. В инженерно-экономический, например. Кстати, там математики меньше, чем в других втузах…»

— Пошли! — Вера стояла перед ним в пальто, решительная, грозная.

Он заерзал на стуле:

— Зачем я… Ты и сама справишься…

— Пойдем! Подличать умеешь, умей и отвечать.

— Никуда я не пойду.

Прежде чем он успел подумать об обороне, оглушительно-звонкая оплеуха обожгла ему щеку. Он отшатнулся, машинально приложил руку к горящей щеке, и в тот же миг на другую щеку обрушился еще более размашистый и сильный удар…

Всхлипывая, Вера быстро вышла из комнаты.

Урусову она застала в комитете. А через полчаса здесь собралась почти вся редколлегия.

Заметка и карикатура были приклеены так основательно, что содрать их не удалось. И Вера не без удовольствия старательно заклеила их чистой бумагой. Кто-то предложил срочно написать новую заметку, чтобы не портить вида. Но Урусова возразила:

— Пускай так остается. Не будем свой брак упрятывать…

Никогда еще Вера так не ждала возвращения Мити, как в этот раз. А ждать нужно было еще долго, не меньше часа. Она решила скоротать время в депо и встретить Митю на станции.

Когда они повесили газету на место и собрались уходить, в дежурку вошел Чижов. Полное лицо его было так бледно, что веснушки темнели на нем, как чернильные брызги. Облизнув сухие губы, он сказал, что между Кедровником и Горноуральском, на большом участке, горит тайга; поезд Максима Андреевича Егармина пробивается сквозь огонь…

Вера не помнила, как вышла из дежурки, как прибежала на перевалочную станцию. Здесь было пусто. Подъемный кран стоял неподвижно; крановщик возился в будке, постукивая железом. Узкоколейный путь был свободен, а на широкую колею маневровый паровоз медленно тащил порожний состав.

Издали приближалась группа девушек и парней — наверное, грузчики. Вера подошла к ним, спросила, когда прибывает поезд из Кедровника. Темноглазая женщина с обветренным лицом посмотрела на электрические часы.

— По расписанию, считай, должон через час без десяти минут.

— А сведения о нем есть?

— Кому положено, у того, видать, есть.

Грузчица определенно не собиралась откровенничать с незнакомым человеком. Вера дала понять, что работает в депо, что знает о пожаре.

— Сказывают, сильный огонь, — озабоченно нахмурилась женщина. — Верховик ударил по молодняку, и пошел гулять рыжий разбойник. Да и ветер проклятый тут как тут. А у тебя там кто?

— Друг у меня на паровозе, — краснея, ответила Вера.

Женщина сочувственно покачала головой.

— Им как раз огонь встречу шел… Да пока ничего такого не слыхать…

Через полчаса на площадке появились майор в шинели с артиллерийскими погонами, Горновой и дежурный по станции. В угрюмом молчании они остановились под часами.

Вскоре послышалось фырканье автомашины: почти к самой площадке подошла желтая машина «скорой помощи». Дежурный по станции сказал что-то майору, и тот одобрительно закивал.

У Веры захолонуло сердце. С трудом подойдя к краю площадки, она смотрела в даль колеи. Но ничего не видела за расплывчато-серым туманом.

Сквозь огонь

Поезд шел на предельной скорости. Багровые полотнища огня шумели вокруг него, как флаги. Неистовый ветер далеко раскидывал горящие ветки. Черными зловещими птицами носились над поездом головешки с длинными дымными хвостами.

Самохвалов топил без передышки. Митя швырял уголь в лоток. Дым разъедал глаза. Мите казалось, будто у него вместо глаз какие-то мутные, слепые стекляшки. Текли слезы.

В небе, затянутом серой, как пепел, дымкой, кружил самолет, наверное, авиапатруль. Звук мотора тонул в шуме валящихся деревьев, в удручающем посвисте быстрого огня, в сухом стреляющем треске лопающихся стволов.

Солнце, подернутое маревом, расплылось тусклым пятном. Внезапно стало еще темнее. Митя вскинул голову, но тут же пригнулся: на него валилась сосна, вся закутанная в черное развевающееся покрывало дыма.

Сосна пронеслась так низко, что Митю обдало смолисто-горьким душным жаром, оглушило ураганным свистом. Боязливо выпрямившись, он взбежал на палубу тендера. Отсюда было видно, как валилось дерево. Черное покрывало тащилось по земле, ветер сорвал его, открыв трепещущие яркие лохмотья пламени.

Дерево с хрустом рухнуло, роняя на платформы горящие ветки, комья огня, головешки. Зеленый брезент, которым были накрыты орудия, быстро задымился в нескольких местах.

Бросив лопату, Митя лег на край палубы, нащупал ногами первый пруток вертикальной железной лесенки на заднем борту тендера и стал спускаться.

В просвете между тендером и первым вагоном с грохотом летела узкая полоса земли; от мелькания шпал рябило в глазах. Стараясь не глядеть вниз, он по буферам перебрался к вагону, ухватился за поручни лестницы и через мгновение был уже на крыше.

Горячий ветер опалил ему лицо. Задыхаясь от едкого дыма, плача и кашляя, Митя перебирался с вагона на, вагон и наконец достиг платформы…

В это время Самохвалов кончил кидать уголь в топку, вытер потное лицо и увидел возле лотка Митину лопату. Он выглянул на тендер. Мити не было. Не веря себе, он еще раз огляделся!

— Черепанова нету!

Старик разозлился:

— Что мелешь?

— Нету.

— Быть не может! Как же так? Неужто он…

Самохвалов молчал, выпятив черные губы.

— Еще беда… — Максим Андреевич отвернулся к окну.

За окном по-прежнему лютовал огонь…

Ступив на платформу, Митя остановился в отчаянии: и на этой платформе, и на другой, и на дальней — всюду пылал брезент. Вдруг он увидел: с последнего вагона на платформу спускается часовой с автоматом, дежуривший в хвосте состава. Появление этого человека вернуло Мите решимость.

Брезент горел, как бумага. Огонь обнажил ствол орудия; зеленая краска пузырилась на нем в нескольких местах. Брезент прикреплен внизу, отвязывать его долго, Митя схватил обеими руками горящую толстую материю, рванул изо всей силы, сбросил с орудия, растоптал огонь. На соседнем орудии, как раз в том месте, где были зачехленные приборы, пылала длинная сосновая ветка. Обжигаясь и не чувствуя боли, он скинул ее с платформы. А брезент не поддался, и пришлось душить пламя руками. И, пока он боролся с ним, загорелся толстый чехол на приборах.

Митя попытался отстегнуть чехол. Огонь хватал его за пальцы, цеплялся за рукава комбинезона. Тогда Митя навалился на него грудью. Он услышал стук своего сердца, заглушавший грохот движения и шум ветра. Огонь замирал на чехле. Дым повалил в ноздри, в глаза. Остатки огня Митя раздавил локтями. Но откуда-то из-под орудия тянулся дымок. Там лежала толстая головешка. Похожая на старую ворону, проклятая головешка хитро притаилась и выглядела мертвой, остывшей. Но стоило взять ее, как она, жадным, острым клювом вцепилась в руку. Митя бросил головешку на землю; ему показалось, что она успела содрать кожу с его ладони…

С первой платформы Митя перелез на вторую, потом на третью, четвертую. В азарте борьбы» он уже не замечал ни свирепого гула огня, который страшил несколько минут назад, ни опасностей, подстерегавших его на каждом шагу. Он чувствовал свое превосходство над огнем, видел, что побеждает, и это наполняло его злой силой. Он действовал быстро, неутомимо и точно. Вот он прибил огонь на сером чехле, закрывавшем казенную часть пушки, и огляделся. На соседней платформе часовой утирал пилоткой лицо. Борьба, кажется, закончена…

Вдруг солдат вытаращил глаза, закричал что-то и, согнувшись, замахал руками. Навстречу поезду, клонясь к земле, вся в пламени и дыму, точно факел, летела высокая ель.

Митя присел на корточки. И все же длинная ветка тяжело увешанная золотыми гроздями огня, хлестнула его по спине, по затылку. Она зацепилась за орудие и отвалилась, рассыпая вокруг огненные лоскутья. Запахло горелым волосом. В затылке жгло. От боли Митя вскочил, сделал руками такое движение, будто мыл голову, и кинулся к горящей ветке…

А Самохвалов присел к окну, опустив на колени пудовые руки. Казалось, уже целую вечность поезд мчался в этом душном огненном тоннеле, а конца не было видно.

За окном промелькнула большая группа людей с лопатами, мотопомпа, выкрашенная в красный цвет. И внезапно повеяло таежной прохладой. Самохвалов недоверчиво выглянул в окно, затем высунулся до половины. Полоса огня кончилась. Тайга стояла зеленая, свежая, тускло освещенная солнцем.

— Прошли! — заорал Самохвалов. — Прорвались!

Максим Андреевич снял шапку и красным платком не спеша вытер мокрый лоб.

— Димитрий-то… Димитрий!..

Самохвалов скорее понял его по движению губ, чем услышал.

— Да вот он! Максим Андреич, вот он! — закричал помощник, бросаясь на тендер. — Митька! Куда ты запропал? Прямо как в сказке!

Митя стоял посреди тендера с черным, сморщенным от боли лицом. Руки, похожие на головешки, он держал перед собой. Комбинезон дымился на кем.

— Митька, что с тобой? Ты ж обгорел!

— Руки-то! Руки сожег! — воскликнул Максим Андреевич.

Митя шагнул вперед, но колени у него мягко подломились, и он медленно опустился на шуршащий уголь.

Полярная звезда

— Нет, ты не можешь этого представить! Когда Чижов сказал, что лес горит, я сразу почувствовала, что с тобой беда. Всегда смеялась над всякими предчувствиями, а тут каким-то чутьем угадала: с тобой что-то случилось. Прибежала на станцию — поезда еще нет, пусто. А потом не смогла протискаться к паровозу. Спросила у одного железнодорожника, он говорит: «Кочегар у них обгорел, вон повели на «скорую помощь». Я — к машине, а она перед самым носом захлопнулась и уехала. Хотела к Марье Николаевне побежать, но раздумала: ведь она ничего не знает, только испугаешь ее… — Сидя возле Митиной койки и не сводя с него сияющих глаз, Вера говорила, говорила без умолку. Митя никогда не видел ее такой возбужденной.

Темные каемки въевшейся копоти вокруг век подчеркивали бледность Митиного лица. Голова его была перевязана, лишь на макушке торчал жесткий русый островок. Руки в толстых, словно боксерских, повязках из марли неподвижно лежали на сером одеяле.

— Да, мама сильно перепугалась, — негромко сказал он. — Самохвалов хотя и предупредил, все равно чуть живая прибежала. Ее вчера пропустили. И сегодня уже была…

И он вспомнил, как робко и тихо мать вошла в палату, будто от холода кутаясь в белый халат, отыскала его встревоженными глазами и, ускоряя шаг, приблизилась к койке, молча припала прохладными губами к его лбу и щекам, прижалась головой к его груди, беспокойными руками тронула его плечи, руки, коснулась его ног. «Я целый, целый и невредимый. Только руки вот немного, это пустяки…» — заверил он, глядя на дорогое, измученное лицо.

— А меня вчера не пустили, — сказала Вера. — Надо было соврать, что я сестра, а я не догадалась… Но как ты мог так подумать? Ну ладно, ладно, — поспешно добавила она в ответ на его жалостливую, просящую улыбку. — Все равно еще поговорим, когда поправишься. Я тебе этого не прощу…

В палате лежало двенадцать раненых, но ни Вера, ни Митя никого не замечали, никто им не мешал.

— Было страшно? — спросила она.

— Как тебе сказать? — Он задумался ненадолго. — Сначала перетрухнул. Даже здорово. Жара адская, настоящее пекло, дым, — я и сейчас будто слышу его — дышать нечем, огонь воет, трещит, сердце просто холодеет, хоть прыгай с паровоза или залезай в железный ящик. Я подумал, что на бронепоезде, наверное, было еще страшней… А потом уж ни про что не думал. Некогда было…

— Завидую тебе, честное слово. А кое-кто полжизни отдал бы за такое…

— Попал бы в такую историю, то же самое сделал бы… Неужто он ко мне не придет?

— Не придет, я думаю. Все-таки стыд еще есть. Что с ним будет, не знаю. Маму так жалко…

— Потерял я друга, — грустно сказал Митя. — Сколько лет вместе. А сейчас, можно сказать, только жизнь начинается — и на тебе…

В ту минуту, когда Вера узнала о пожаре, она внезапно поняла все, чего не понимала или не хотела понять, что отгоняла и скрывала от себя самой, чему раньше умышленно не придавала значения. Все прорвалось вдруг и властно и тревожно заполонило сердце. С этим чувством бежала она на станцию, протискивалась к паровозу, к машине «скорой помощи», уходила вчера ночью из госпиталя, с ужасом думая, что ее не пропустили потому, что Митя в тяжелом состоянии. Теперь она ничего не хотела и не могла скрывать ни от себя, ни от него.

— Потерял друга… — повторила Вера задумчиво. — Но ведь ты не только потерял…

Он вмиг понял ее, но не поверил этому.

— Правда? — радостно вспыхнул он.

Вера посмотрела на него с обидой.

— Не верится мне, — тихо признался Митя. У него почему-то слегка закружилась голова, как тогда, когда после пожара он вылез на тендер.

И, словно для того чтобы Митя поверил, она осторожно положила свою руку на его руку, забинтованную и толстую, как гиря.

— Знаешь, что я вспомнил? — сказал он очень тихо.

Вера вопросительно посмотрела на него.

— «Тишина, ах, какая стоит тишина!» Помнишь?

По выражению ее глаз он понял, что она вспомнила не только эти стихи, но и все, что было связано с ними.

— Чудесные стихи, — сказала Вера. — Я их очень люблю.

— А читала ты как!

— Ты уже говорил мне об этом.

— В раздевалке, помнишь? Ты стояла на одной ноге, как цапля…

— Прекрасное сравненье! И тогда ты тоже… вырвал свою руку и удрал, а я чуть не грохнулась…

— Правда, ты все помнишь?

— А ты не забыл, как первый раз влетел в нарядческую?

— И меня вроде холодной водой окатили? — Он сморщил лоб. — Нет, не припомню…

Вера тихонько рассмеялась.

К койке подошла пожилая няня:

— К тебе, Черепанов, целая делегация. Впустить?

— Впустите, нянечка…

Минут через пять в палату вошел Самохвалов, за ним Ковальчук. Вера, смутившись, поднялась.

— Хай живе! — вполголоса приветствовал Ваня, подходя к койке и любовно оглядывая Митю. — Ну, як?

— Как видишь. Поджарился малость.

— Крепчей будешь после огня, — улыбнулся Ваня, и ямочки заиграли на его щеках.

— Что доктора? — наклонился над ним Самохвалов.

— Да вы садитесь… Доктора говорят — ничего страшного, от этого не помирают.

— Ну и добре.

Самохвалов присел на кончик стула, зачастил хрипловатым, захлебывающимся голосом:

— Знаешь, артиллерийский майор говорит — в накатниках у пушек есть азот и еще какая-то химия. Давление — пятьдесят атмосфер. От температуры могло взорваться. Тогда, брат, как в сказке…

— А я и понятия не имел, — усмехнулся Митя, глядя на принарядившегося Самохвалова. Под накинутым на плечи желтоватым застиранным халатом — синяя в полоску трикотажная рубашка, синий грубошерстный, совсем еще новый пиджак. — Когда в наряд? — с нескрываемой завистью спросил Митя.

— Сегодня в ночь. Максим Андреевич велел поклон тебе передать. Завтра, сказал, проведает…

Митя хотел было спросить, вышел ли на работу Алеша Белоногов, да раздумал спрашивать при Вере. Но Самохвалов сам заговорил:

— А закадычный-то дружок твой того… отслужил. Ему, чтоб теперь в депо показаться, надо у вашего Жука глаза одалживать. По нынешним временам его могли запросто осудить за невыход. Но не будут. Махнули рукой: туда, мол, и дорога…

Митю даже в жар бросило. Он умоляюще смотрел на Самохвалова, но тот, пока не выговорился, не умолк.

Вера стояла, держась руками за спинку кровати. Лицо у нее горело. Из жалости Митя не смотрел на нее. А тут еще и Ковальчук решил высказаться. Странные люди, не нашли другого времени!

— Ты не серчай, Вера, на то, що я скажу. Вин чистоплюй, Алешка. Пустозвон и чистоплюй…

Она молчала, кусая губы.

Кое-как Мите удалось перевести разговор. А вскоре появилась няня и сообщила, что «заявился» еще один гость, а халатов не хватает. Ребята поднялись, стали прощаться. Ковальчук сделал Самохвалову знак, и тот вытащил из кармана и положил на тумбочку небольшой кулек.

— Как заскучаешь, пососи конфетку, и все пройдет…

— Та ему не дадуть зажуриться, — с улыбкой заметил Ковальчук.

Остановившись на секунду в дверях и сразу найдя глазами Митю, Пчелкин поднял над головою руки и сцепил их в крепком пожатии.

— Честь имею приветствовать героя, — негромко, но торжественно проговорил инженер. Большой, нескладный, он наклонился, несильно сжал Митины плечи. — Кости целы, ну, а кожа вырастет новая. Унывать, надеюсь, не будем?

Посмотрев в окно, Митя увидел небо, разлинованное проводами, как тетрадный лист, и сказал, что кожа его не волнует, а вот планы… планы могут «накрыться».

— Какие планы, позволь узнать?

— Экзамены за десятилетку…

— И что же?

Митя слегка приподнял руки в боксерских повязках и тотчас тяжело опустил их.

— Дорогой мой, — воскликнул Пчелкин, — да разве это помеха! Ты друзей, что ли, не берешь в расчет? — Он бросил взгляд на Веру. — И, если хочешь знать, нет худа без добра. Работа у тебя непоседливая, а здесь лучше подготовишься. По математике и физике могу взять шефство…

Поблагодарив инженера, Митя спросил, помнит ли Георгий Сергеевич о рационализаторском предложении машиниста Черепанова.

— Это относительно ремонта в пути тендерного подшипника? — отозвался Пчелкин. — Разумеется, помню…

Митя сказал, что эскизы и объяснения, так называемая «писанина», — все сохранилось.

— Отлично! — Пчелкин не дал ему договорить. — Ценное предложение. Не предполагал, что ты в курсе. Очень хорошо. Поправишься — передашь все мне. Последнее предложение Тимофея Ивановича…

После ухода инженера Вера сидела недолго. Митя все не отпускал ее.

— Надо идти, а то меня больше сюда не пустят. А заниматься начнем дня через два. — Она решительно поднялась, заглянула в окно и наклонилась к Мите: — Ты знаешь, что это за звезда? Смотри сюда, почти в угол рамы. Видишь?

— Не знаю, — недоумевая, признался Митя.

— По астрономии пятерку, наверное, имел? Это Полярная звезда, — прошептала Вера. — Из моего окна она тоже видна. Будем смотреть на нее, и получится, что мы смотрим друг на друга. — Она сощурила сияющие глаза. — Хорошо?

Митя в знак согласия кивнул.

В эту ночь в небе над Горноуральском сияло множество звезд поярче Полярной. С земли то и дело взлетали целые созвездия. Ослепительно разгораясь, они неслись к небу, и в их невиданно ярком свете меркли все другие звезды.

В эту ночь радио принесло весть об окончании войны, о победе.

Товарищ Черепанов

Возможно, для кого-нибудь лето — и самое лучшее, самое благодатное время года, но для Мити оно всегда было порой волнений и тревог. А нынешнее лето в особенности. Два с лишним месяца назад он сдал последний экзамен на аттестат зрелости, а сегодня, сейчас, может через пять минут, будет сдавать на помощника машиниста.

В просторной комнате перед техническим кабинетом, где принимала экзамены комиссия, сидели паровозники. Самому старшему было под тридцать; он называл себя «законсервированным помощником» и рассчитывал сегодня стать машинистом. Он-то и развлекал всех, без умолку рассказывая веселые истории.

— Ну, чего запохаживал? — обратился он к парню, который нервными шагами мерил комнату. — Трусишь, что ли? Нынче трусить просто глупо. Вот годочков десять назад — другое дело. Тогда у нашего брата здорово поджилки тряслись. Почему? Тут в комиссии председательствовал тогда Курочкин Петр Иваныч. Даром что такая мирная фамилия, а паровозников резал, ровно тех курят…

— Как так — резал? — спросил кто-то.

— Вопросами. Шутник был отчаянный. Как врежет вопросец — хоть стой, хоть падай. У меня, помню, на экзамене спрашивает: «Какие меры станешь принимать, если кулисный камень попадет в водомерное стекло?» Верите, меня аж в пот бросило. За какую минуту весь мокрый стал, ровно из парилки вышел. Ноги в шарнирах дрожат, а ответить не могу. Сколько простоял, не знаю. И вдруг прояснение нашло: как же, думаю, кулисный камень — стальная штука, размером в два здоровых кулака, закрепленная снаружи паровоза, да попадет в узенькое, как градусник, водомерное стекло, которое в будке находится? Вот ведь фантазия!

— И как вы ему ответили?

— Зло меня взяло. За конфуз, за пот, который пролил. Я возьми да бухни: «Надо, говорю, паровоз в ремонт ставить и стекло водомерное потоньше сделать, чтоб камень не проходил…» — «Толково, говорит, молодец»… Это были экзамены! Не экзамены — сплошная головоломка. А нынче хвост поджимать нечего…

Рассказ этот хотя и развеселил Митю, но тревога не унялась. Паренек, сидевший рядом, тронул его локтем, спросил вполголоса:

— Твоя как фамилия?

— Черепанов. А что?

— Хорошая фамилия, — завистливо вздохнул парень.

— Это почему же? — насторожился Митя.

— Дальняя. Пока до тебя дойдет, они притомятся. А я — Воронов… Меня со свежими силами будут гонять…

Митя засмеялся. Волнение паренька почему-то успокоило его. Он подумал, что, если бы сейчас возле него оказался Максим Андреевич, на душе было бы совсем хорошо…

И, точно в сказке, отворилась дверь, и в комнату вошел Горновой, а за ним Егармин. Разговоры стихли Горновой направился в технический кабинет, а Максим Андреевич остановился, оглядываясь.

Митя быстро подошел к нему.

— Шел вот мимо, — попыхивая трубочкой, сказал старик. — Дай, думаю, погляжу, как тут дела…

Но Митя сразу понял, что машинист попал сюда не мимоходом, а специально шел ради него. Хорошо, если Митя оправдает его надежды…

— Как себя чувствуешь?

— Ничего не знаю, Максим Андреевич. Все перемешалось, перепуталось. Каша.

Глаза старика засветились доброй, чуть насмешливой веселостью.

— Это хорошо, — убежденно сказал он. — Значит, порядком знаниев припас. Я тебе точно говорю, по опыту. А кому сдается, ровно он все знает, тот скорей всего ничего не знает. Так оно, голубок, и перед экзаменами получается, и вообще в жизни…

Он оглядел Митю с ног до головы, как это сделала дома мать.

— Застегнись. — Максим Андреевич показал на ворот рубахи. — И ремень можно потуже. Вот так…

В это время из технического кабинета вышел парень с красным и потным лицом. Следом за ним в приоткрытой двери показалась седая, гладко зачесанная голова секретаря:

— Кто желает?

Митя взглянул на Максима Андреевича. Тот слегка подмигнул, и он быстрым шагом двинулся к двери.

За столом сидело пять человек. Из них Мите были знакомы только двое: Горновой и председатель комиссии Антон Лукич Непомнящий, начальник ширококолейного депо, приходивший перед отъездом отца.

— Черепанов? — удивился Непомнящий. Голос у него по-прежнему был слабый, с присвистом.

Дальше с Митей происходило что-то непонятное: как только ему задавали вопрос, лица сидящих за столом членов комиссии, словно отдалялись, теряли очертания, и он отвечал, глядя в расплывчатые, неотличимые друг от друга пятна. Когда же, ответив, умолкал, лица приближались, обретая четкие формы. Сколько времени это длилось — десять минут или целый час, — он не мог бы сказать. Но вот у всех пятерых вопросов, кажется, уже не было. Непомнящий наклонился и что-то шепнул своему соседу справа, потом Горновому, сидевшему слева, и поднял глаза на Митю.

— С этой минуты, товарищ Черепанов, ты помощник паровозного машиниста, — сказал он. — Поздравляем тебя…

Митя быстро поднялся, молча кивнул головой. «Товарищ Черепанов! Товарищ!» Никогда еще так его не величали. Его звали Димой, Митькой, просто Черепановым. Но «товарищ Черепанов» — это уже совсем другое…

— Теперь скажи, где бы ты хотел работать: остаться на узкой колее или, может, перейти на широкую?

Неужто вот так неожиданно и просто решится то, о чем он столько думал? Нет, нет, это не послышалось, это спросил Непомнящий и ждет ответа. А ворот рубашки железным обручем вдруг сдавил горло; Митя хотел расстегнуть его, но тотчас отнял руку.

— За тобой слово, товарищ Черепанов…

— Я остался бы на узкой, — каким-то чужим голосом сказал Митя. — По-моему, все равно, какая колея — чуточку поуже или пошире. Не это главное. Но если можно… Я хотел бы на паровоз, где отец работал…

— Быть по-твоему, товарищ Черепанов…

Максим Андреевич медленно ходил по комнате, разрезая синие волны махорочного дыма. На звук открывающейся двери он быстро повернулся.

— Все, Максим Андреич! — запыхавшись, подбежал Митя. — Сдал…

— Ну вот! — Старик усмехнулся и легонько похлопал его по плечу.

Когда вышли на деповский двор, Митя сказал, стараясь скрыть радость:

— Меня на широкую переводят, Максим Андреич…

Старик замедлил шаг. Радостное и вместе с тем грустное чувство, которое он всегда испытывал, провожая учеников, охватило его и теперь. Возьмешь птенца желторотого, выучишь его летать, а он крылышки расправит и летит от тебя. Вот еще один улетает, еще один год минул. А много ли их еще осталось, годочков-то?

— Такая уж наша доля стариковская, — со светлой тоской отозвался Максим Андреевич и протянул руку. — Матери поклон от меня передай…

Не успел Митя закрыть за собой калитку, как навстречу ему на крыльцо вышла Марья Николаевна. Хотела спросить об экзамене, но по движениям сына, по каждой черточке его сияющего лица все поняла.

— Завтра будет приказ, — громко говорил он, расхаживая по столовой. — Завтра, наверное, и в маршрут… На папином паровозе…

Марья Николаевна постояла молча и вышла в соседнюю комнату. Митя с тревогой посмотрел ей вслед: неужели чем-то огорчил, расстроил мать?

Подошел Егорка, внимательно слушавший Митин рассказ, положил руки на его колени:

— Ну, теперь покатаешь? Сам ведь обещал. Тебя же дедушка катал на паровозе…

Улыбаясь, Митя ладонью провел по русой челке:

— Еще самую чуточку подрастешь, и сразу возьму.

— Начинается! — захныкал Егорка. — А еще говорят, надо быть честным…

Вернулась Марья Николаевна, подошла к Мите. На ее маленьких сморщенных ладонях лежали белые выпуклые часы с цепочкой. Митя быстро поднялся с кушетки и почему-то замер в нерешительности.

— Возьми их, Димушка… Возьми, — тихо сказала Марья Николаевна. — Помощнику машиниста надобно время знать…

Он осторожно взял часы обеими руками, завел и долго, не отрываясь смотрел на них. Потом взглянул на мать и сразу понял, о чем думает она сейчас. «Вот приспело время и сына провожать. А Тимофей Иванович не дождался радости…»

Было тихо. Часы тикали на всю комнату, отмеряя быстротечное время…

— Теперь ты самый настоящий железнодорожник, — говорила Вера, когда они встретились вечером на углу Комсомольской. — А как стрелка бегает… Надо почаще на них смотреть, тогда не забудешь, что время летит, летит. Кстати, сколько мне еще жить в этом городе? Восемнадцать часов…

— Немного, — тихо сказал Митя.

Город искрился россыпями огней. Горы будто отодвинулись и стали похожими на тучи. Огни разбегались далеко-далеко, мерцая в темноте, исчезая и появляясь вновь.

Издали доносились свистки паровозов, звонки трамваев, звуки автомобильных сирен. Ветер раздувал багровое зарево над городом, оно ширилось, разливалось, захватывая полнеба.

Миновав улицу Красных Зорь, они зашли в «свой» парк, посидели на «своей» скамейке, усыпанной опавшими листьями, и спустились в город, к пруду.

За плотиной, у самой воды, шумел завод. Он был похож на гигантский черный корабль, увешанный огнями. Отражения этих огней колыхались на воде, и чудилось, будто корабль покачивается на приколе.

На горе Крутихе взрывали породу. В небе вспыхивали бледные зарницы, и темная вода в пруду отсвечивала вороненой сталью.

— Перед отъездом, говорят, обязательно надо присесть, — засмеялась Вера и опустилась на гранитную скамью.

Митя сел рядом.

— Уедешь вот… Институт, занятия, общественные нагрузки, новые друзья…

— И что же? — весело отозвалась она, — А старым буду писать письма.

— Раз в год соберешься.

— «Здравствуйте, Митя! Всего три дня назад писала вам, но уже накопилось много новостей, которыми нужно поделиться, и хочется узнать все-все о вашей жизни. Меня и здесь избрали в редколлегию факультетской газеты. Вчера весь вечер оформляли очередной номер. Дни бегут, что называется, без оглядки. После лекций — в читалку, а когда голова перестает варить, всей группой отправляемся в кино или в театр. Потом обсуждаем, спорим. Мои соседки по комнате — три очень хорошие девочки. Общежитие у нас чудесное. А что у вас хорошего? Каковы успехи? Что читаете сейчас? Между прочим, я с удовольствием прочитала книгу Марка Твена «Простаки за границей» (я вообще люблю Твена, он умница). Оказывается, он был в России, конечно старой, и с теплым чувством пишет о нашей стране. На этом заканчиваю свое послание: девочки зовут немного погулять. Сегодня прекрасная погода, небо ясное, и я непременно увижу Полярную звезду. Всего-всего наилучшего…» Вот как я буду писать…

От содержания этого импровизированного письма, от внезапного «вы», Митя сидел в радостном оцепенении.

Вера задумчиво смотрела на пруд. Несколько лодок неторопливо скользили по воде. Одинокий женский голос тихо пел:

На окошке на девичьем

Все горел огонек…

Знакомая песня почему-то звучала сегодня так грустно, что у Веры сдавило горло. С жадностью глядела она на пылающее небо, на завод-корабль, на огни, на тихую воду, и все было ей необъяснимо дорого и мило, и хотелось все-все навсегда сохранить в памяти.

Час добрый!

Оформление перевода отняло столько времени, что Митя боялся опоздать к Вериному поезду. Получив наконец документы, он отправился к нарядчику ширококолейного депо. Девушка с льняными вьющимися волосами просмотрела бумаги, бросила на Митю короткий и, как ему показалось, ласковый взгляд и повернулась к старшему нарядчику:

— Вы горевали, Денис Иванович: черепановская, мол, фамилия перевелась в депо. Пожалуйста!

Старший нарядчик, пожилой человек с болезненно-серым лицом, уважительно посмотрел на Митю:

— Так, так. Замена, значит. Очень приятно…

И тут же сообщил не очень приятную новость: три-четыре поездки Мите придется сделать дублером — так положено при переходе с узкой колеи…

Девушка тем временем отыскала металлический прямоугольный жетон, выкрашенный в зеленый цвет, и простым карандашом вывела на нем Митину фамилию.

— Завтра белилами напишем, напостоянно, — вслух подумала она и повесила жетон на доску. — Выезжать сегодня в двадцать три ноль пять, с двухсотым поездом…

Доска здесь была внушительная, в полстены. И на ней, под той клеточкой, где когда-то значилось имя Тимофея Ивановича Черепанова, стояло теперь его, Митино, имя. Пускай еще неслышное, неизвестное, но все-таки свое имя. И стояло оно прочно, «напостоянно».

Узнав, что паровоз, на котором он будет работать, недавно вернулся из маршрута, Митя отыскал машину. «Федя», могучий и красивый, стоял на свободном пути, возле депо. Поднявшись в будку и задыхаясь то ли от крутых ступенек, то ли от чего другого, Митя огляделся. Внутренность будки напоминала маленький машинный зал или лабораторию. И от чистоты, от сияния арматуры здесь было необыкновенно светло.

Подумать только, тут работал отец. Вот его место. За эти ручки и краны он брался. Вот эти синие матерчатые бомбошки на окнах он сам купил и повесил: «Поуютней как-то». Здесь каждый вентилек, каждый болтик видел его, слышал его голос… А если бы он был сейчас жив и Митя пришел к нему в помощники, — вот было бы радости…

— Что угодно? — спустившись с тендера, спросил кочегар, широкоплечий парень в кепке, надетой козырьком назад.

Митя смотрел на него и молчал.

— Что надо, говорю?

Наконец Митя сказал, что назначен помощником на этот паровоз. Парень критически оглядел его и, кажется, остался доволен.

— Да, наш помощник на «правое крыло» переходит, — заметил он будто с сожалением.

— Машина-то как, ничего? — деловито осведомился Митя.

Парень улыбнулся высокомерно:

— Ничего — это шпик, пустое место. Про нашу машину пока так не говорят. Черепановская это машина.

— Что значит — черепановская?

— Не слыхал, что ли, фамилию Черепанова? — удивился кочегар. — Машинист был знатный. Да и человек был… На бронепоезде погиб. Это и есть его машина.

— Почему же она… Почему ее сейчас так называют? — спросил Митя, боясь, что волнение выдаст его.

— В память. И потому еще, что порядок соблюдается, какой он завел. В войну наши бригады гвардейское звание имели. Как сейчас величать станут, не знаю. Да хоть как ни называй, смысл один…

Простившись, Митя ушел, с гордым и горьким чувством думая над словами старшего нарядчика и кочегара.

Он медленно шел по путям, мимо стрелочных постов, переездов, станционных построек, а будто бы вновь шел по своему детству, еще совсем недавнему и такому далекому. Вон паровозное кладбище, где все так знакомо, памятно и дорого сердцу, — и допотопные музейные паровозы, и «Грозный Урал», который он вел в бой, и разбитый «Сормовец», на котором учился попадать лопатой в топку. Наверное, никогда уже у него не найдется минутки, чтобы заглянуть на этот милый пустырь, чтобы подняться на «бронепоезд» и посмотреть, как воюет новое поколение мальчишек…

Выйдя на перрон, он тотчас увидел вдалеке Веру и Анну Герасимовну. Алешки не было. Должно быть, он не провожал сестру, чтобы не встречаться с Митей. Что ж, дело его. Теперь Мите все равно…

С любовью и тревогой глядя на Веру, Анна Герасимовна говорила все, что обычно говорят матери, провожая детей из родного дома. Обо всем этом уже было переговорено, и Вера слушала рассеянно, смотрела по сторонам.

— По приезде сразу же телеграмму…

— Обязательно.

— И пиши. Хотя бы через день.

— Алешку не нужно отговаривать, — сказала Вера. — Хочет в инженерно-экономический, и пускай. Только бы приняли.

Она замолчала. Анна Герасимовна заметила, что лицо дочери вдруг переменилось: кончики губ потянулись кверху, глаза лучисто заблестели. Она посмотрела в ту сторону, куда был направлен Верин взгляд, и увидела Митю. Он подошел, поздоровался смущенно.

Анна Герасимовна протянула ему руку:

— Поздравляю с широкой колеей!

Он так же смущенно наклонил голову.

Подошел поезд. Митя взял Верин чемодан. Все трое двинулись к вагону.

На верхних полках спали двое военных, обе нижние были свободны. Вера села в уголок, у окна.

— Ночью чемодан в изголовье поставь, — посоветовала Анна Герасимовна, присаживаясь рядом с дочерью.

Митя сел напротив. И, хотя Вера изредка взглядывала на него, ему казалось, что всеми мыслями она далеко-далеко отсюда.

На перроне два раза пробил колокол. Скучный голос из репродуктора попросил провожающих выйти из вагонов.

Анна Герасимовна, которую всегда пугала станционная суета, вскочила и, торопливо расцеловав дочь, вышла. Митя молча пожал тонкие прохладные Верины пальцы и тоже направился к выходу. Но Вера окликнула его. Он вернулся.

— Специально для тебя захватила и чуть-чуть не забыла… — Она быстро открыла чемодан, взяла лежавшую сверху, на розовой блузке, книжку в бумажной обложке. — Возьми…

Это был справочник для поступающих в высшие учебные заведения.

— Между прочим, эти программы не так уж часто меняются, — сказала Вера.

Взяв книгу, он посмотрел на Веру. Совсем близко возле его лица тепло и задорно светились зеленоватые огоньки. Но, если бы в это время не дернулся поезд, он, наверное, не поцеловал бы ее…

На какое-то мгновение они обомлели. Митя опомнился первым и ринулся из вагона. Он выпрыгнул на ходу, пробежал мимо Анны Герасимовны, которая закричала: «Митя, Митя!» — и без оглядки понесся по перрону, лавируя между провожающими.

Анна Герасимовна шла за вагоном. Расстояние между нею и Верой, стоявшей у окна, быстро увеличивалось. Она знаками спрашивала дочь, что произошло, почему он убежал, и та знаками отвечала, что не понимает ее.

А Митя бежал до самой улицы Красных Зорь. Миновав стальной разлив путей, он постоял, чтобы унять волнение. Но сердце все еще стучало часто и сильно.

Он зашел в дом и на пороге кухни остановился: его сундучок с откинутой крышкой стоял на столе. Откуда мать узнала, что ему выезжать сегодня?

— Что ты делаешь, мама?

— Нешто не видно? В дорогу собираю помощника машиниста…

Что-то мальчишеское, озорное, рожденное радостью, взыграло в нем, и он с притворной досадой развел руками:

— Рановато. Непомнящий раздумал, приказ не подписал. А я заявил: раз такие порядки, ухожу с транспорта — и точка…

Марья Николаевна повернула к Леночке испуганное лицо.

— Слушайте его, мама! — засмеялась Лена, помешивая ложкой горячий суп. — Нарядчица Лиза говорит: «Митя ваш такой скромный, такой стеснительный, просто прелесть». Нечего сказать, скромник! Так можно насмерть перепугать!

— А складно врет, — с укоризной улыбнулась Марья Николаевна.

— Так ты ее знаешь, эту белобрысую? — спросил Митя.

— Очень даже хорошо. Теперь, товарищ помощник, вы будете под двойным наблюдением: с одной стороны — нарядчица Лиза Прохорова, с другой — диспетчер Лена Черепанова…

— Вот беда-то где! Знал бы, ни за что не перешел на широкую колею…

— Ну, хватит. Мойся да садись обедать. Перед поездкой отдохнуть не мешает. — Мать взяла для него тарелку из шкафа.

За обедом Марья Николаевна сказала, ни к кому не обращаясь:

— Сегодня из артели человек приходил. Обмундирование шить кончили, но артель не закрывается. И надомницы, говорит, остаются. Новый заказ получили. Для мирного времени…

— И чего же он приходил, этот человек? — Леночка подняла свою лохматую голову.

— Спрашивал, рассчитывать на меня или нет.

— А ты что? — насторожился Митя.

— Сказала: с детьми посоветуюсь.

— Не нужно, мама, — мягко сказала Леночка. — Это ни вам, ни семье не нужно.

— Не будешь работать! — горячо и решительно отрубил Митя.

— Ты, Димушка, не горячись. Надо спокойно решать.

— Могу и спокойно. Скажи, ты боишься — на жизнь не хватит?

— Думаю, хватит. Да разве все в этом?

— Мало ли у вас забот по дому? — сказала Леночка. — Поберегите здоровье, мама…

— Вот что, — громко, словно на собрании, проговорил Митя. — Мы тебя выслушали, а теперь решаем: кончена работа. Нас двое, ты одна. Большинством голосов. Не то и Ваню заочно подключим…

Марья Николаевна помолчала, потом взглянула на Леночку:

— Тогда хоть Егорку возьми из садика.

— Нет, нет, мама! — воскликнула Леночка. — Он свалит вас за неделю…

В это время со двора послышался стук. Кто-то стучал палкой по калитке. Марья Николаевна опустила ложку. Так стучал только вызывальщик Кузьмич. Уже год, как не являлся сюда старик. Зачем же он пришел сегодня? Что ему нужно?

Марье Николаевне почему-то стало страшно. Но, преодолев слабость, тяжело опершись о стол, она поднялась и медленно двинулась к двери. Митя пошел за ней.

В полуоткрытой калитке стоял Кузьмич. Он был, как всегда, в валенках и ушанке. В руке у него была толстая суковатая палка. Жук свирепо лаял на него.

Увидев вышедших на крыльцо Марью Николаевну и Митю, старик пробубнил глухим, сипловатым голосом:

— Черепанову на двухсотый, сегодня в двадцать три ноль пять…

— Есть, Иван Кузьмич. Понятно! — точно так же, как всегда отвечал отец, ответил Митя. Только у отца никогда не дрожал голос.

На этом разговор мог закончиться. Но Марья Николаевна, поняв наконец все, быстро спустилась с крыльца.

— А ты, Николаевна, сказывала — забудет Кузьмич дорогу к твоему дому. А вот и не забыл. Вот и сынка твоего выкликать доведется. На дорогу, знать, выходит сынок. На широкую колею… — Он снял шапку, поклонился. — Час добрый!..

— Благодарствую, Иван Кузьмич, — словами отца тихо ответил Митя.

Опираясь на палку, вызывальщик пошел дальше, вверх по улице. А Марья Николаевна, глядя ему вслед и почему-то не видя его, чуть слышно прошелестела губами:

— Час добрый!..