Уйдя в армию, папа вступил в большой мир. Париж, метро, город в Лотарингии, форма, в которой все равны, сослуживцы из разных уголков страны, казарма размером с поместье. Ему удалось заменить собственные, разъеденные сидром зубы на вставную челюсть. Он часто фотографировался.
Вернувшись, он больше не захотел заниматься культурой. Именно так он называл работу на земле – в другом, духовном смысле слово «культура» было ему без надобности.
Разумеется, единственный вариант – завод. После войны в И. началась индустриализация. Папа устроился на канатную фабрику, куда брали парней и девушек с тринадцати лет. Работа была чистая, в тепле и сухости. Раздельные туалеты и раздевалки, рабочий день строго по часам. Вечером, после гудка сирены, он был свободен, и молоком от него больше не пахло. Он вышел из круга первого. В Руане или Гавре рабочим платили больше, но пришлось бы оставить семью, страдалицу-мать, столкнуться с опасностями города. Ему не хватало дерзости – сказывались восемь лет в полях, среди скота.
Он был серьезным (по рабочим меркам): не лодырничал, не пил, не кутил. Кино и чарльстон, но никаких кабаков. На хорошем счету у начальников – не в профсоюзах, политикой не интересуется. Он купил себе велосипед, каждую неделю откладывал деньги.
Должно быть, моя мама оценила всё это, когда познакомилась с ним на канатной фабрике, куда перешла с маргариновой. Он был высоким брюнетом с голубыми глазами, держался очень прямо и немного «важничал». «Мой муж никогда не был похож на рабочего».
Мама лишилась отца. Бабушка ткала на дому, стирала и гладила на заказ, чтобы поднять младших из шестерых детей. По воскресеньям мама с сестрами покупали у пекаря кулек с крошками от бисквитов. С папой они сошлись не сразу – бабушка не хотела, чтобы ее дочерей забирали слишком быстро: вместе с каждой уходило три четверти дохода.
Папины сестры служили горничными в богатых домах и на маму смотрели свысока. О девушках с фабрики говорили, что они не умеют заправлять постель, что они гуляют. В деревне ее считали невежей. Она одевалась по картинкам в журналах, одной из первых отстригла волосы, носила короткие платья, красила глаза и ногти. Громко смеялась. При этом никогда не позволяла лапать себя в туалете, по воскресеньям ходила на мессу, сама мережила простыни и вышивала себе приданое. Она была живой и бойкой. Ее любимая фраза: «Я ничем не хуже богачей».
На свадебной фотографии у нее видны колени. Она пристально смотрит в объектив из-под фаты, обхватывающей лоб и свисающей до глаз. Похожа на Сару Бернар. Папа стоит рядом – маленькие усики и туго накрахмаленный воротничок. Ни он, ни она не улыбаются.
Она всегда стыдилась любви. Они с папой не проявляли друг к другу ласки и нежности. При мне он быстро, словно из повинности, целовал ее в щеку. Бывало, говорил что-то обыденное, но при этом пристально на нее смотрел, а она опускала глаза и едва сдерживала смех. Когда я стала старше, то поняла, что это были непристойные намеки. Он часто мурлыкал песенку: «Поговори со мною о любви», она, чтобы подразнить родственников, распевала на семейных застольях: «Вот мое тело, я ваша навек».
Он усвоил главное правило, чтобы не повторить несчастья своих родителей: не потеряться в женщине.
Они сняли на оживленной улице в И. домик с общим двором. Две комнаты на нижнем этаже, две на верхнем. Сбылась мечта – в первую очередь мамина – о «спальне наверху». Благодаря папиным сбережениям у них появилось всё, что нужно: столовая, шкаф с зеркалом в спальне. Родилась маленькая девочка, и мама стала сидеть с ней дома. Ей было скучно. Папа нашел более денежное место – нанялся кровельщиком.
Мысль пришла именно ей, когда однажды папу, упавшего во время работы с крыши, принесли домой – онемевшего, но отделавшегося лишь сильным сотрясением мозга. Открыть свое дело. Они снова стали откладывать, перешли на хлеб с колбасой вместо мяса. Из всех возможных предприятий они могли выбрать только то, что не требовало серьезных вложений и специальных навыков: простая закупка и перепродажа продуктов. Недорогое дело, с которого и получаешь немного. По воскресеньям они ездили на велосипедах по маленьким бистро в округе, по продуктовым лавкам и бакалеям в деревне. Разузнавали, нет ли поблизости конкурентов. Они боялись, что их надуют, боялись всё потерять и снова скатиться в рабочие.
В Л. – тридцать километров от Гавра – зимой туман стоит целыми днями, особенно в самой низкой части города, у реки, в райончике под названием Валле. Гетто рабочих вокруг текстильной фабрики: до пятидесятых годов это был один из крупнейших заводов в регионе, он принадлежал семье Деженете, а потом его купил Буссак[2]. Девушки поступали туда ткачихами после школы, а позже приносили младенцев в ясли к шести утра. Большинство мужчин работали на той же фабрике. В низине – единственное в Валле кафе-бакалея. Потолок такой низкий, что можно потрогать рукой. Темные комнаты, где свет приходилось включать даже днем, на крошечном дворике – туалет со сливом прямо в реку. Не то чтобы обстановка не имела для них значения, но главное было как-то жить.
Они купили этот домик в кредит.
Сначала – раздолье. Полки с продуктами и напитками, паштет ящиками, пирожные коробками. Они удивлялись, как легко стало зарабатывать деньги, почти без физических усилий: заказываешь, расставляешь, взвешиваешь, подсчитываешь, «спасибо, приходите еще». В первые дни, когда звенел дверной колокольчик, оба принимались носиться по лавке, наперебой повторяя ритуальное: «Что еще желаете?» Их забавляло, что они теперь «хозяин» и «хозяйка».
Сомнения закрались, когда одна женщина, понизив голос (ее покупки уже были упакованы), сказала: «Мне сейчас туговато, можно в субботу заплатить?» Потом еще одна, и еще. Отпускать в долг или возвращаться на завод. Первое показалось меньшим из зол.
Хочешь выкрутиться – никаких поблажек себе. Аперитивы и кабаки – только по воскресеньям. От братьев и сестер, которых они сначала одаривали, желая показать, что им это по карману, пришлось отдалиться. Постоянный страх разбазарить капитал.
В то время, зимой, я часто приходила из школы запыхавшаяся и голодная. В комнатах свет не горел. Родители были на кухне: папа сидел за столом и смотрел в окно, мама стояла у плиты. На меня наваливалась густая тишина. Порой он или она: «Придется продавать». Начинать делать уроки уже не было смысла. Все ходили к другим – в кооперативный магазин, в «Фамилистер», еще куда-то. Ни в чем не повинный покупатель, толкавший нашу дверь, казался жестокой насмешкой. С ним обращались, как с собакой, он расплачивался за всех, кто не приходил. Мир отворачивался от нас.
Доход от лавки в Валле был не больше зарплаты рабочего. Папе пришлось устроиться на стройку в низовье Сены. Он работал в болотных сапогах, прямо в воде. Уметь плавать было не обязательно. Днем мама управляла магазином одна.
Полуторговец, полурабочий, он принадлежал обоим мирам одновременно, а потому был обречен на недоверие и одиночество. В профсоюзе он не состоял. Боялся маршировавших по Л. «Огненных крестов»[3] и красных, которые могли отобрать у него дело. Свои мысли он держал при себе. В торговле они ни к чему.
Мало-помалу они пробивали себе дорогу, бок о бок с нищетой, едва над ней поднявшись. Торговля в долг связывала их с большими рабочими семьями, самыми обездоленными. Они жили за счет чужой нужды, но относились к ней с пониманием и редко отказывались «записать в долг». Впрочем, считали себя вправе отчитать безалаберных покупателей или пригрозить ребенку, которого мать нарочно отправила на выходных в магазин без денег: «Передай матери, пусть мне заплатит, а не то я перестану ей отпускать». Они здесь больше не из самых униженных.
Она держалась полноправной хозяйкой, в белом халате. Он, когда обслуживал в кафе, оставался в рабочем комбинезоне. В отличие от других женщин она никогда не говорила: «Муж будет браниться, если я куплю то-то, пойду туда-то». Она воевала с ним, чтобы он снова ходил на воскресную службу (в армии он перестал), избавлялся от дурных манер (то есть деревенских или фабричных). Он доверял ей заказ продуктов и бухгалтерию. Эта женщина могла ходить куда угодно, иными словами – ломать социальные барьеры. Он ею восхищался, но посмеивался, когда она говорила: «Я подпернула дверь».
Он устроился на нефтеперерабатывающий завод «Стандарт» в устье Сены. Работал сменами. Днем не мог спать из-за покупателей. У него опухали глаза, запах бензина не исчезал никогда, наполнял его изнутри и питал. Он перестал есть. У него появились хорошая зарплата и будущее. Рабочим обещали прекрасное жилье с ванной и туалетом в доме, с огородом.
Осенью туманы в Валле стояли целыми днями. Когда лил дождь, река затопляла дом. Чтобы избавиться от водяных крыс, он купил короткошерстную собаку, которая одним укусом ломала им хребты.
Бывали люди и понесчастней нашего.
1936-й[4]: воспоминание о какой-то мечте, изумление перед силой, о которой он раньше не подозревал, покорное осознание, что сохранить ее не удастся.
Лавка не закрывалась ни на день. Папа работал там во время отпусков. То и дело наведывались родственники, попировать. Родители были рады показать шурину-жестянщику или свояку-железнодорожнику, что такое изобилие. За спиной их обзывали богачами – оскорбление.
Папа не пил. Старался не посрамить своего места. Выглядеть скорее торговцем, чем рабочим. На нефтяном заводе он стал бригадиром.
Я пишу медленно. Такое ощущение, что, пытаясь отыскать среди событий и решений основную нить жизни, я теряю истинное лицо моего отца. Чертеж стремится занять всё пространство, мысль – бежать сама собой. Но стоит мне дать волю образам из воспоминаний, и я тут же вижу папу таким, каким он был: его смех, походку, как он ведет меня за руку на ярмарку, а я боюсь каруселей, и всё и все вокруг становятся мне безразличны. Снова и снова я вырываю себя из ловушки индивидуального.