о? Вот и рецепт…
Опасности в том, чтобы подвизаться на этих «кухнях», на самом деле гостиных, – в смысле КГБ, МВД и т. п. и т. д. – не было, если не претендовать на публичное пространство – библиотеки и клубы. Да и то, если нет прямых политических высказываний, то «полетит», будет уволен библиотекарь или клубный организатор, а выступавшего это никак не коснется…
После одного из приговских вечеров, зимой 1986-го года, в зале окраинного клуба железнодорожников где-то за Коптевом, стало известно, что организатора – библиотекаря этого клуба – сразу же вызвали на беседу с сотрудниками КГБ здесь же, в кабинете директора. Как-то никто не подумал – настолько мы жили в разных измерениях с официальным СССР, – что именно в эти дни проходил XXVII съезд КПСС… Топтуны наружного наблюдения проявляли повышенную бдительность, и «Штирлиц насторожился»: они заметили некую массу людей, целенаправленно переполнявших трамваи, идущие в Коптево от метро «Войковская»… Несколько человек, я в том числе, ехали после приговского выступления в метро в сторону центра, и Д.А. отметил: «Пятая жертва, кого увольняют после моего вечера…» Сказано это было с невозмутимостью того же тона, как когда в «мужской компании» опытный мачо, закуривая, упоминает очередной номер в своем донжуанском списке.
Мой список исчерпывался, кажется, только одним старым приятелем. В дневнике 1987 года обнаружились записи: «12 января. Вечер в Клубе на Таганской у К-ва. Первым читал Коля (Байтов) – новые стихи, “Прогулку с фитилями”. За ним я, где-то около получаса. Перед постскриптумом “Птицы Климакс” некто в полной тишине зашербуршился, застучал по часам (потом оказался директором клуба). К-в сказал: да-да, мы кончаем. Потом были Летов с Цукерманом (первый раз в этом составе, 4 маленьких пьески, все – минут на десять), потом какой-то мим из к-вских студийцев, два чувака из бывшей группы “Метро” – непрофессионально, но с тинейджеровским драйвецом (в основном, субъективным)… Публики – человек 70–80, по типажам – тусовка вполне “бонтонная”. Мое чтение вызвало несколько раз аплодисменты (соц-арт – “Доска объявлений” и после “Краткий словарь”). Я стремался непристойных пассажей – но прочел. Любопытное ощущение себя в центре тусовки (в кулуарах) – взгляды, облако выделенности из публики… 10-минутная беседа с Летовым». И от 13-го января, на следующий день: «Звонок К-вской мамы: “Я умираю”. После нашего вечера К-ва и Иру Ф-ву выгоняют с работы, в основном из-за моего чтения: “Во-первых, пидораст; во-вторых, диссидент; в-третьих, сексуальный маньяк…” В публике оказались, кроме директора клуба, еще и председатель месткома, и секретарь парткома этого завода… Один из них вынужден был даже принять валидол… Полный успех! Провел весь вечер у К-ва; в конце концов все завершилось поцелуем с мамой и разговорами с К-вым о следующем, через полторы недели, вечере в Курчатовском ДК, куда его пригласили провести “такое же” – как раз после нашего, столь скандального».
История о том, как Дмитрия Александровича «взяли» и чуть было не упекли в психушку (но ему удалось позвонить Белле Ахмадулиной, и его выпустили) произошла, когда он вышел наклеивать свои тексты на улицу – очевидно публичное пространство. И хотя тексты были невинными по содержанию, но по жанру это были квази-«обращения» и начинались со слова «граждане», то есть частный советский человек покусился на функции учреждений – государства…
В общем, ситуации решались по завету, который в одном из вик. ерофеевских текстов дает отец дочери: «Ебись, но тихо»… Этот девиз можно было поместить на воротах брежневского соцлагеря, как чугунное «Труд освобождает» на въезде в Освенцим.
Гостиная трехкомнатной квартиры в одном из «генеральских домов» на Соколе. Там жил художник с бэкграундом хиппи Леня Зубков, один из бойцов нашего караула на ТЭЦ, состоявшего из агентов контркультуры (параллельное кино, перпендикулярная литература, музыка иных сфер…).
Полутемно, в кресле под торшером блекловатый человек среднего возраста небогемной внешности и приличного «прикида» (коричневая «водолазка», серые брюки), с неподвижным лицом и тихим голосом (замначальника отдела в закрытом институте, «выездной» в Болгарию и Алжир?). Читает по машинописи рассказ под названием «Жизнь с идиотом». Очень эффектно: о том, как интеллигентные люди впустили в дом (примерно такой же, как эта квартира) вроде-бы-идиота по имени Вова и он их всех трахает, сначала хозяйку, потом хозяина. Они в него пылко влюбляются, безумно любят, ревнуют друг к другу. Венчает это дело кровавый финал а-ля «наутро там нашли три трупа». Для тех, кто понимает: гибель и сдача советского интеллигента, смонтированная просвещенным вуайеристом.
На чтении – человек десять – пятнадцать публики. Среди прочих, например, красивая девушка добропорядочно-интеллигентной разновидности (что-нибудь вроде – ИНЯЗ, папа профессор-химик): сидит очень прямо, руки на коленях, блуждающая полумученическая улыбка… И при очередном соответствующем пассаже («любящие друг друга мужчины… и ворковали как голуби…») она слегка откидывается назад, как при сладкой пощечине-шлепке, розовея и закидывая голову. Сеанс мягкого садо-мазо – повторение «в реале» того, что в рассказе: продолжение полной гибели всерьез совинтеллигенции. Ну, для тех, кто понимает. А их мало, может быть, трое. –
Ерофеев вошел тогда в состав гастрольного трио «ЕПС» – аббревиатура: Ерофеев – Пригов – Сорокин. Пригов и Сорокин действительно принадлежали к «параллельной культуре» – по художественной генеалогии, эстетике, позиции в социуме… И несколько лет гастролировал – в нашей среде. Хороша, апропо, квазифольклорная игривость самоназвания трио. В сторону «мимо тещиного дома я без шуток не хожу». Тещин дом – советская культура, да и как бы «высокая культура» вообще…
А вскоре развалился «совок» – и Виктор Ерофеев благополучно вернулся в постсоветскую массовую культуру, наследующую той, кандидатом в которую состоял до эпизода с «авангардом»-«андерграундом».
Эпизодичность же определялась, в сущности, несовпадением с миром независимой литературы: противоречием целей и средств. Имярек пытается добиться чего-то в литературе – или ее посредством? Совпадают ли его цели и средства с целями и средствами литературы – находятся ли они в сфере художественного, эстетического? Чего добивался производитель: получить то, что ему причитается, с подлинного продукта или с «чистой полушерсти»?
С точки зрения эстетической: а была ли разница между упомянутыми выше письменным и устным рассказом, «Персидской сиренью» и историей о пиар-ходе Аксенова, альманахе «Метрополь»? Между прозой по определению (или умолчанию) – и ситуацией из литературного быта?
И там, и там – рассказ, где даже такой стержневой смысло– и структурообразующий элемент, как фабула, оказывается менее значимым, чем социально-культурный жест.
Жест здесь – переход через границы пристойного в подсоветской системе ценностей и далее – за границу нравственного в том широком понимании где-то из XIX века, которым фундирована вся советская культура, и «высокая», и бытовая.
Смесь «Декамерона» и «1984» (и еще немного «Мелкого беса» и французской кинокомедии), где на глазах простака-тугодума-читателя, воспитанного на Ремарке и Солженицыне, сношаются хитроумные и мускулистозадые, как Гойко Митич, фикции автора и литературы…
В «Персидской сирени» женский половой орган выступал в качестве оракула, отвечая на животрепещущие (похоже на эвфемизм) вопросы. Казалось бы, предел травестии достигнут. А вот и фигушки…
Второй эпизод с Франкфуртской ярмарки. Пространство экспозиции там было организовано, как обычно на книжных ярмарках, как бы по модели древнего города: узкие улицы, заполненные народом, открытые лавки издательств, где спрос диктует вкус и есть «все» – от живой рыбы гламурных журналов до вставных челюстей пособий по агрессивному маркетингу… и включая бижутерию на любителя: современную поэзию (причем рыба и, скажем, рассыпная халва «женских романов» живут и пахнут на смежных прилавках)… Были и организованные завихрения пространства для публичной жизни. Полузакрытые маленькие «форумы», полукруглые амфитеатрики для показательных выступлений актеров слова, гимнастов мысли, ансамблей имперской песни и этнического танца и пр. – всех тех совершенно разных существ и сообществ, которые обычно для простоты называют одним словом «писатели».
Проходя мимо одной из этих площадок, я наткнулся на Ерофеева, сидящего перед публикой и нечто репрезентирующего примерно в той же позе, с такой же пластической «интонацией», что и в московском домашнем салоне в середине 80-х. Перед входом висела бумажка с обозначением темы выступления: «Литературный андерграунд в СССР»… Многое, как говорится, вспоминается в такие минуты. Например, анекдот советских времен. На встречу с пионерами пригласили очевидца гибели Василия Ивановича Чапаева. Ветеран вышел перед детишками и рассказывает: «Залегли мы, значит, на бугорке над рекой… Гляжу: плывет… Ну, я стрельнул – он и потонул…»
Прощай, любимый город
Места медитативности, высвобожденности внутренней концентрации, самоcознания – ими были в юности два парка на Соколе: парк у кинотеатра «Ленинград» и Чапаевский сквер. Гуляя по ним отсюда, из Иерусалима, в последние годы, посредством помеси лунохода и машины времени – поисковика в Интернете, я обнаружил, что и там и там случились события, значимые для русского XX века и не отрефлектированные как то, что наполнило эти места еще одним смыслом… изменило «поле» этого пространства.
В Чапаевском сквере Солженицын предложил Шаламову вместе написать «Архипелаг ГУЛАГ».
Он описывает это в воспоминаниях о Шаламове (привожу с сокращениями): «… записана у меня весьма важная встреча 30 августа 1964. Я и не верил в возможность справиться мне одному, да и просто не смел с таким замыслом обойти Варлама: он имел все права на участие. И я пригласил его встретиться – прийти на Чапаевский, где я остановился… Я повел его, чтобы не “под потолками”, в соседний большой сквер, где и улеглись мы на травке в отдалении ото всех и говорили в землю – разговор был слишком секретен. Я изложил с энтузиазмом весь проект и мое предложение соавторства. Если нужно – поправить мой план, а затем разделить, кто какие главы будет писать. И получил неожиданный для меня – быстрый и категорический отказ. Он ответил прямо: “Я хочу иметь гарантию, для кого пишу”. Я был тяжело поражен: до этого самого момента я был уверен, что у него, как и у меня, главная