Священный мусор — страница 9 из 19

Мы здесь живем

Мы здесь живем — в стране шаткой, валкой, горделивой и нищей. Чтобы ее разглядеть, надо далеко отъехать и смотреть на нее издали. Если смотришь с расстояния близкого — то грязь бездорожья, то смог, то пурга. Бомжи на перекрестках и «мерседесы» с мигалками. Взбесившееся, потерявшее стыд богатство и унизительная бедность. Убежать от этого невозможно: жизнь тянет в эту воронку, и оказываешься неожиданно для себя в разных несоединимых местах — на прекрасном концерте в консерватории, в хосписе, в детской колонии, на посольском приеме, в отделении милиции. Всюду жизнь, и всюду люди: чудовищные монстры и святые, прожженные твари и бессребреники, работяги и паразиты. Наши соотечественники.

Недозволеннное вложение

«1. Трусы дет. 2 пары

2. Майки дет. 2 пары

3. Джинсы дет. 2 пары

4. Сандалии дет. 2 пары

5. Фломастеры 2 упак.

6. Игры для дет. 2 упак.»

Таков был список, по верху которого шла лиловая чернильная надпись «Недозволенные вложения». Бумажку эту мне вручила моя подруга Лена в 1986 году в Техасе, в пригороде Далласа, где жила она к тому времени около десяти лет. Я приехала к ней в гости на три дня из Нью-Йорка. Это была моя первая заокеанская поездка.

Вместе с бумажной квитанцией она передала мне и весь пакет с посылкой, которая вернулась к ней, совершив далекое и бессмысленное путешествие из Нового Света в Старый и обратно. Дети к тому времени выросли из трусов и маек.

Я сунула недозволенный пакет в чемодан вместе с целым ворохом мелких детских радостей: солдатиков, стрелялок, заколок, пластмассовых мелочей, назначение которых ясно только детям.

Техас показался мне удручающе унылым и провинциальным. Издали его большие города выглядели как куча цветных кубиков, брошенных исчезнувшими с лица земли детьми великанов, а изнутри представляли собой гибрид духовки с холодильником. Заходя в помещение, сразу замерзаешь; выходя на улицу, плавишься от жара.

Еще одна очаровательная особенность Техаса — нарушение привычных пропорций. Как будто попадаешь в масштаб 1:1,5, называемый художниками «полторы натуры». Огромные мужчины и женщины, высокие стулья и стойки баров, ровно мне по подбородок, сеттеры величиной с догов, персики с арбуз… И простодушие, и патриотизм, и густота волос, и блеск лысины, и размер порций — всё в этом масштабе.

Когда я в техасской компании робко пошутила — мол, я здесь по обмену: Рейган в Москву, а я — к вам, они смеялись до конца приема, часа три, вспоминая снова и снова мою сногсшибательную шутку. Словом, Техас.

А потом я вернулась в Нью-Йорк, а оттуда поехала в Новую Англию и еще куда-то и в своих путешествиях забыла и про Техас, и про посылку, которая терпеливо ждала третьего перелета через океан.

Перед отъездом приятель принес мне огромный армейский мешок ростом почти с меня, и я два часа набивала его несусветной чепухой. Это были подарки нашим детям. Сейчас трудно себе представить, сколько счастья было утрамбовано в этом мешке: машинки, динозаврики, наклейки…

В те годы через железный занавес даже этот убогий товар с трудом протискивался, и я не догадывалась, какая бомба замедленного действия содержится в этом мешке.

Перевес был чудовищным, один этот мешок весил почти сорок килограммов, но русские путешественники были еще в диковинку, и меня пропустили без штрафа. Зато в Шереметьево, выстояв двухчасовую очередь перед таможенником, я испытала острое ощущение.

Передо мной шмонали старушку. Возвращалась она из Огайо в Минск. Гостила у родственников. Уже сутки она была в пути, и всё еще далеко от дома. Паричок съехал набок, очки то и дело падали с влажного носа, руки тряслись, и до инфаркта, судя по ее виду, оставалось несколько минут.

Хладнокровный таможенник брезгливо вынимал из ее чемоданов одну за другой поношенные вещички и монотонно задавал один и тот же вопрос:

— Сколько стоит?

Помнится, в те благословенные времена товару можно было ввезти не больше чем на 250 долларов.

В руках таможенник держал обтрепанную отечественную детскую шубейку:

— Сколько стоит?

Старушка тряслась как осиновый лист:

— Понимаете, в этой шубке уехала Раечка, а сейчас Фимочка вырос, и ему уже как раз… и взяла ее обратно, ему уже четыре годика, понимаете…

— Один доллар, — строго произнес таможенник. Он вел запись ее помоечного барахла.

И длилось это сорок минут: четыре фибровых чемодана с железными углами, тряпка за тряпкой.

Я страдала от отвращения и жалости к старушке, от ярости и ненависти к таможеннику, от унижения и беспомощности. Зато когда подошла моя очередь, я была в отличной форме: готова. Я знала, что я сейчас сделаю — я вытряхну утрамбованный мешок, и всё мое жалкое хрунье раскатится по углам, и я скажу ему: «Дарю!» И гордо пройду мимо, оставив желающих подбирать всю эту сладкую мелочевку…

Мешок мой поехал в трубу, таможенник впялился в телевизор. Вот тут и произошло непредвиденное: ремень от мешка за что-то зацепился и транспортер запыхтел, закряхтел и остановился… Я влезла вслед за мешком, рванула, пихнула, и он поехал… И тут мы встретились с таможенником глазами. Он посмотрел на меня с интересом. Сукин сын, с интересом! И тогда я сказала то, чего и не думала! И даже не вспомню, что именно! Я сказала те самые слова и в том самом порядке, в котором надо было. Громко, медленно и отчетливо. Воспроизвести не смогу.

Когда я закончила длинное и виртуозное построение, которое в обычных типографиях вопроизводится многоточием, он вынул у меня из руки бумажку и шлепнул по ней печаткой. Я всё еще стояла и собиралась вытряхивать из мешка мелкие потроха, еще не понимая, что победила.

— Что вы стоите? Проходите, — сказал таможенник.

Слова оказались волшебными — он меня не досматривал!

И я пошла, волоча за собой мешок за полуоторванную лямку. Передо мной шкандыбала старушка из Минска.

Теперь близко к финалу. Брат меня встретил. Дома мешок распаковали. Дети были счастливы. И мои, и множество детей моих подруг. Всем всего хватило.

Сын Алеша, тогда лет двенадцати, раскрыл американскую посылку, в которой «Трусы дет. 2 пары» и т. д. Его интересовали игры. Одна была скрэбл, а вторая называлась «RISK» — вариант «войнушки». Нанесенная на картонку карта мира. Но какая-то не такая. Странная. Советского Союза нет. Вместо него совсем другая география: синяя Украина с выходом к Северному Ледовитому океану, с протяженными границами со Скандинавией, Северной Европой, Афганистаном и Уралом. Зато бледно-зеленый Урал граничит с коричневым Афганистаном, желтым Среднеазиатском и темно-зеленой Сибирью. Сибирь примыкает к лиловому Якутску, серенькому Иркутску и оранжевому Монголо-Китаю. Имеется также отдельное государство Камчатка. Вот оно, недозволенное вложение, политический фантазм, географическая шизофрения.

Тюрьма. Расстрел. И вообще конец света! И он пришел. Действительно пришел конец света. Один кончился, другой начался. Не в первый раз. Уже бывало. Великая Ассирия и Великая Армения. Великая Британия и Великая Германия.

Хотя, конечно, жаль, что на той карте не осталось места для России. Хотя бы не великой, но просто — России.

Шестеро внуков Елены Митрофановны

Бежишь по подземному переходу, суешь, не поднимая глаз, мятую бумажку в протянутую руку — и дальше. Не заглядывая в лицо, торопливо, сохраняя то расстояние, которое позволяет выживать и подающим, и принимающим.

Нищие несимпатичны. От них плохо пахнет. Иногда они пьяные или, хуже того, наглые. И эти сомнительные матери с подозрительно крепко спящими младенцами. И безногие солдаты — а солдаты ли они? И еще, говорят, орудует какая-то цыганская мафия, так что вся эта армия вообще не нищие, а просто сидящие на зарплате служащие широко раскинутой сети… Социальные проблемы большого города — Нью-Йорка, Рима, Рио-де-Жанейро…

А Елена Митрофановна сидит в переходе на площади Революции, в Москве. Она иностранка, из Крыма, из пыльного города Белгородска недалеко от Симферополя. В Москве живет семь лет. Когда приехала, было двое внуков, а сейчас их шестеро. Младшему — семь месяцев, старшему двенадцать лет. Недавно выгнали с квартиры. Вторую неделю ночует с детьми на Павелецком вокзале. Платишь десятку — впускают.

Здесь я с ними и познакомилась. Бабушка и внуки. Очень хорошие дети, славные, чисто одетые, воспитанные. Домашние дети, слушаются бабушку, помогают друг другу, тетрадки и книжечки раскладывают на вокзальном кресле. Симпатичная семья. Черно-белая кошка опасливо выглядывает из набитой тряпьем сумки…

Мой приятель Данила Похитонов шел мимо, глазом зацепился. Теперь вот притащил термос с чаем. И меня. Посмотреть и подумать, что можно для них сделать. Дети пьют чай, а я смотрю и думаю.

Елена Митрофановна обвязывает носовым платком треснувшую крышечку детской бутылки, приговаривает:

— Раньше к детской кухне были прикреплены, так удобно было. Молочное давали… — Ребенок сосет разведенное чаем детское питание и похныкивает — не привык еще, новая еда для него.

— Пора уже от соски отучать, — бормочет бабушка.

Елена Митрофановна хорошая бабушка — преданная, самоотверженная. И она права — пора приучать Кирюшу к ложке. А также к столу, стулу. К кроватке. К дому. Только где всё это взять?

Вопросов, вообще говоря, больше, чем ответов. А где мама этих детей? И, простите за бестактность, папа? И зачем уехали из Белгородска? И не хотите ли вернуться назад?

Про дочь Елена Митрофановна ни говорит ни одного дурного слова: дочь хорошая, не пьет, не курит. Поехала сейчас друга навестить и не знает, что их с квартиры согнали… Мы промолчали. Чего попусту языком махать?

Трехлетний Женя простужен. Данила принес лекарство.

— Нет, нет, — уверяет бабушка. — Он здоров, температуры нет.

Больше всего она боится расстаться с детьми, потерять их. А я тяну разговор в свою сторону: есть детский дом при Департаменте народного образования. Там распределяют детей по семьям, дают в хорошие руки, без усыновления, платят в такую семью социальное пособие, и растет чужой ребенок вместе со своими. Патронатный детский дом называется.

— Что вы, что вы, — пугается Елена Митрофановна, — пока жива, я своих детей не отдам.

Как тут возражать? И я бы своих внуков не отдала, если бы они у меня были. К тому же, честно говоря, ее детей никто в детдом не приглашает: детки-то иностранные, украинские, а у нас, как известно, и своих много.

И вот я сижу на Павелецком вокзале, я — советчик мастер-класса, и испытываю растерянность, какой еще в жизни не испытывала: с какого бока взяться за эту горячую кастрюлю без ручек… Эти русские дети иностранцы, к тому же не беженцы, и беженского статуса им не дадут, квартиру им снять крайне трудно — кто захочет пускать нищую с шестью детьми? В деревне, если заселить их в пустующий дом моей подруги, они не выживут: не сможет одним огородом прокормить шестерых детей немощная старуха, и в деревне не подают, напротив, последнее бельишко с веревки стащут. Да и не хочет она в деревню. Она человек городской, всю жизнь в депо проработала. Прокормиться подаянием можно только в большом городе. Дети одеты хорошо, в церкви из гуманитарной помощи дали им одежду. Но жилья по гуманитарной помощи не дадут…

Эти птицы небесные живут сегодня. О завтрашнем дне думать — слишком большая роскошь. Мы им дали денег на гостиницу. Чтоб помылись, выспались. Но оказалось, что ночевали они снова на вокзале. Такие деньги — за одну ночь? Не смогла Елена Митрофановна с ними расстаться, она ведь мечтает, что не сегодня-завтра найдет квартиру, снимет что-нибудь…

— Я устала, мне бы отдохнуть. И зуб болит, — говорит она.

Можно в скорую стоматологическую, там бесплатно. Нет, не может от детей отлучиться…

Полгода тому назад я познакомилась с замечательной француженкой, Катрин Леру. Она чиновник в мэрии, мать трех сыновей, хозяйка красивого дома в пригороде Парижа. Программа, которой она занимается, называется «Дети на улице». Катрин возглавляет отдел, который занимается уличными детьми. Заодно и нашим подбрасывают.

— Сначала мы помогали деньгами, — рассказывала она, — а потом обнаружили, что деньги разворовывают, до детей почти ничего не доходит. Теперь мы пошли по другому пути: нашли в России людей, способных вести работу, аналогичную нашей работе во Франции, и помогаем им организовать структуру, проводим семинары.

Вот передо мной папка с документами: как общаться с уличными детьми, с детьми-наркоманами, с детьми-преступниками…

Дети Елены Митрофановны — не наркоманы и не преступники. Они обыкновенные дети, и, пока жива бабушка, она их, может быть, и сохранит. Что будет с ними дальше?

Меня, откровенно говоря, не интересуют глобальные проблемы. Глобальными пусть занимается правительство. Меня интересуют эти шестеро. Им очень трудно помочь, потому что надо делать не то, что я считаю правильным и нужным, а то, что считает правильным и нужным их бабушка. А их хорошо бы раздать по нормальным семьям. Без усыновления, на патронатное воспитание. Но это практически невозможно. Не разрешает, между прочим, и закон. Мать должна от них официально отказаться. Спасибо, разрешают им добрые милиционеры переночевать на вокзале за входную плату в десять рублей. Да, есть еще и мама, про которую я и не говорю. У меня есть кое-какие догадки относительно мамы. Бог с ней.

В любом случае детям нужна крыша над головой. Сначала снять. В принципе, может, комнату им купить? Звоню моему другу, знатоку в юридических делах. Он говорит — да, в принципе можно. Правда, оформление такой сделки для иностранца стоит шестнадцать с половиной миллионов рублей. Да и сама комната — не меньше десяти тысяч долларов. Прописать их не пропишут, но собственниками они будут. И выгнать не имеют права. К тому же последние четверо детей родились в Москве. Со временем их можно будет и прописать… Обещает помочь.

Я не могу ничего придумать. Могу только встать рядом с Еленой Митрофановной и ее детьми и просить: подайте…

Стыдно жить в нашей великой стране. Стыдно богатым, стыдно бедным. Даже тем, кто не богат, но просто сыт и имеет крышу над головой, и то стыдно. Всем.

Тугое пеленание (2000 год)

В 1997 году я провела несколько месяцев во французской Фландрии, на границе с Бельгией. Для Франции это довольно бедные места. Я жила в европейском доме творчества, в усадьбе писательницы Маргерит Юрсенар. Такая возможность предоставилась благодаря французской премии. А условием пребывания было написание произведения. Этим я и занималась, а в свободное время смотрела в окошко. Моя комната на втором этаже выходила в чудесный парк: там дивной дугой выстроились семь старых яблонь, а за ними разворачивался пейзаж, знакомый из голландской живописи. И вот однажды из окошка наблюдаю картину, напоминающую брейгелевский сюжет: идет между деревьями группа странных людей — хромых, кривых и головастых, с синими мешками в руках. А с ними — несколько вполне с виду нормальных, которые этих инвалидов опекают, под ручки поддерживают, помогают падалицу в мешки засовывать… И как только хорошая погода, под моим окном начинается эта фантасмагория. Выясняется: неподалеку интернат для дефективных детей. Не для богатых. Социальное учреждение содержится на деньги налогоплательщиков. Старшая группа — семь инвалидов и пять человек обслуживающего персонала — гуляют в закрытом саду виллы Юрсенар и собирают яблоки. Не для еды (кажется, во всей деревне только я да семейство ежей ели эту падалицу), а для развлечения. Потом они яблоки кроликам отдавали. Инвалидам нравится возиться с животными…


Я человек сентиментальный, у меня слезная железа большая и рыхлая, чуть что — реагирует. А я видела у нас подобные дома для инвалидов детства — эти маленькие представительства ада. Видела голых детей, лежащих на голой клеенке и привязанных к кроватям. Как тут не заплакать? Тогда я отчетливо поняла, что честь и достоинство государства и общества нужно оценивать именно в этой точке: что они делают для своих детей-инвалидов, для беспризорников, для малолетних правонарушителей.


Недавно мне позвонила подруга, психолог, и предложила поехать с бригадой правозащитников в детскую колонию в Курск. Я знаю, как взрывают жизнь такие поездки. У меня недописанная книга. Осталось всего ничего — страниц тридцать. Но я согласилась. Потому что та жизнь, которая за окном, не менее важна, чем та, которая завелась в моих бумажках.

Эта поездка заняла три ночи и два дня. Приехала я измученная и больная. Чтобы вернуться к своей собственной жизни, надо было всё увиденное записать…

Что я оттуда привезла? В моей сумке лежит список из шестнадцати имен — сироты, отбывающие заключение в курской колонии. Они никогда не получают посылок с воли. Еще я привезла с собой острое ощущение, что мой личный приватный мир построен на тончайшей пленке, под которой царит настоящий ад: ад тюрем, войн, больниц, детских домов и домов престарелых… Я знала это и прежде, но сознание эгоистически старается отбросить всё, что мешает комфорту. А жизнь напоминает…

Итак, поездка в Курск. Русский провинциальный город. Что там? Курские соловьи. Свекор в войну потерял ногу под Курском… Один из моих дядьев, офицер, уже после войны служил где-то здесь. Я, маленькая девочка, помню, что домашние слали ему продуктовые посылки, обшитые белым полотном, а на них лиловыми чернилами написано КУРСК, в/ч №…

В клюшниковском энциклопедическом словаре 1878 года написано, что город основан в X веке, лежит при впадении Куры в Тускору 40 000 жителей и 100 фабрик, две гимназии и обсерватория, театр и кредитный банк.

Едем мы в Курск бригадой: правозащитники, юристы, психологи и писатели — Сергей Каледин и я. В городе проводится Неделя малолетнего узника. Как бывает Неделя индийского кино.

С поверхности задача выглядит так: ознакомительное посещение воспитательной колонии для малолетних (14–18 лет) и проведение круглого стола. В фойе кинотеатра развернута выставка «Человек и тюрьма», очень страшная выставка, про которую совершенно невозможно сказать, что она хорошая. Такой фотоматериал и такие сведения, которые лучше не знать — так удобнее для жизни каждого обыкновенного человека.

Главная задача всей акции — привлечь внимание людей к ужасающему положению, которое организаторам этой поездки известно во всех деталях, а нам с Калединым — лишь в самом общем виде. Мы с Калединым, кажется, самые старые здесь. Вся эта бригада, кроме Мариши и Наташи, моих подруг, которые и завлекли меня в это мероприятие, мне незнакома. И все сразу нравятся. Есть в них нечто неуловимо-общее, что сформулировать я могу теперь, когда эта поездка уже закончена: давнее чувство стыда жить, собственной личной вины при столкновении с нечеловеческим, адским, космически несправедливым миром.

На стенде их выставки прочла высказывание неизвестного мне писателя: «Эту страну надо лишить родительских прав». Лучше не скажешь. Это она, Родина-мать с известного плаката военных лет, с негнущимся указательным пальцем и взглядом, как дырка дула, спрашивающая: «А что ты сделал для победы?», превратилась в восточное женское божество, пожирающее свой приплод. К этому я буду мысленно возвращаться два дня и три ночи…

Курск некрасив, бедняга, хотя и стоит на чудесных горках, всё обещающих речку в низине. Но никакой Куры и никакой Тускоры… На месте разрушенного в войну губернского деревянного города построен сталинского стиля центр, с колоннами и фронтонами, некоторое количество новостроек, перемежающихся милыми деревянными остатками довоенных строений. Выглядят эти деревянные домики элегически.

Устроились в гостинице и сели в автобус — ехать в обещанную колонию. Оказалось, что, кроме московской группы, в автобусе сидит еще человек десять курских, всё тот же набор — правозащитники, юристы, психологи. Всего около тридцати человек, что очень плохо. По разным причинам. Недовольны куряне, недовольны и москвичи. Здесь оказалась зарыта довольно вонючая собака, о чем мы догадываемся несколько позже. Дело в том, что курские правозащитники, как и мы, не были прежде в этой детской колонии — им не давали разрешения. Только благодаря приезду москвичей они смогли наконец попасть туда. Но пока мы этого не знаем, а только понимаем, что группа слишком велика для какой бы то ни было работы…

Перед длинной дорогой — колония, куда мы направляемся, находится в двух часах езды, на границе области, в 12 км от Украины — завезли нас в УИН. Я и слова этого прежде не знала. Это бывший ГУЛАГ, его областное начальство. Ввели нас всех в кабинет начальника. Лицо западного киноактера, вроде Питера О'Тула, — красив, мужественен. Глаза жесткие, враждебные, само собой. Он заведомый мой враг. Мои деды в общей сложности лет тридцать в ГУЛАГе отсидели. Он — носитель зла. А я — разумеется, добра… Такой расклад. Он сообщает, что нас слишком много, что времени на посещение колонии он дает один час. У Степы Живова, нашего оператора, вытягивается лицо — зря аппаратуру тащил? Мы что-то пытаемся возражать. Полковник отвечает твердым отказом.

Поехали. Погода экскурсионная, словно на заказ: Мороз и солнце! День чудесный! Белизна, холмы, пригорки, черноземные, в упадок пришедшие поля укрыты снежным покровом.

Колония не оказалась ни городом, ни деревней. Тюремное поселение среди чистого поля. Когда-то здесь было ПТУ закрытого типа, тоже разновидность колонии. Напоминает огромный пионерский лагерь времен моего детства. Щиты с назиданиями. Дорожки. Стадион.

Бродят какие-то смутные мысли о времени, о неравномерности его течения. В Москве наступил 2000-й год, в Курске всё еще тянутся семидесятые. Здесь, в этой колонии, — пятидесятые. По неуловимому качеству атмосферы. А потом мы вошли в актовый зал, где сидели двести пятьдесят малолетних правонарушителей, бритоголовых, в черных бушлатах, и это уже был запах тридцатых… Что-то, напоминающее кадры из фильма «Путевка в жизнь».

В 1934 году был издан указ, по которому расстрельный возраст опускался до двенадцати лет… Это — в порядке отступления. Мы живем в гуманные времена!

Здесь, в актовом зале, происходит следующее: сначала выступил священник, из местных. Он был прекрасный старик, похожий на какого-то русского святого, с крестьянской внешностью и совсем не московской горячей речью. Серому ратиновому пальто, из-под которого болтался подол грубой рясы, никак не меньше сорока лет. А истертая кожаная ушанка наверняка пережила войну. Нестяжатель. Неверующий. Радостная редкость среди сегодняшних разъевшихся ризоносцев. И говорил он хорошо, про всё хорошее и понятное, про любовь к родителям например. Он напирал на пятую заповедь, а я смотрела на этих бритоголовых и мысленно прикидывала, сколько среди них детдомовцев, сирот при живых родителях, нелюбимых, брошенных, забытых. Какое несметное дарование любви должно быть в каждом из этих детей, чтобы не возненавидеть родителей, их избивающих, предающих…

Потом раздали им московские гостинцы. Гвоздь программы — пакет с ручкой, конвертом, куском мыла, парой мандаринов… Еще было несколько ящиков собранных для них книг — да будут ли читать? Еще вопрос.

Потом один отряд повели на обед, а нас — смотреть на кормление. В столовке пахло человеческой едой, не баландой. Первое, второе, булочка поверх стакана. И главное — котлетка. Маленькая, размером с мандарин, котлетка. Скорее всего, показательная. Ну и то хорошо. Если она ради нашего приезда к ним попала, одно это оправдывает наше путешествие.

Бегом, бегом. Нас торопят. Нам дали всего час, а посмотреть хочется санчасть, и ДИЗО, и школу, и спальни… Мы всюду заглянули. С гордостью показали нам УИНовцы свое подсобное хозяйство: 160 гектаров земли, стадо коров, несколько лошадей. В коровнике телята трехдневные, недельные, свиноматки с поросятами. Рассказывают: у нас летом по полтора литра молока на заключенного. К бюджету — своя пятидесятипроцентная надбавка. Свой хлеб.

Они гордились, что половину питания колония производит самостоятельно.

Всё было в отменном порядке. В санчасти больные болели, в ДИЗО штрафные стояли строем, готовые к разговору. Разговор был короткий:

— За что сидишь? — За развратные действия.

— А ты? — Я кипятильник изобрел.

— А ты? — Да вроде подрался.

Эта зона — «красная». Это значит, что хозяева в зоне — администрация, в отличие от «черных» зон, где царят блатные. Это также означает, что самые слабые и младшие в «красных» зонах отчасти защищены. Их регулярно осматривают и расследуют каждый синяк. Педагоги и воспитатели стараются, по мере возможностей, предотвращать тот беспредел, которому подвергают в «черных» зонах «опущенных»… Это, кстати, одна из многих причин, почему нужны тюремные психологи, особенно в колониях для малолетних. Законы зоны таковы, что администрация всегда опирается на какой-то контингент из числа заключенных. В «черных» зонах — на блатных, облеченных неограниченной властью над прочими заключенными, в «красных» — на активистов-осведомителей…

С точки зрения моих друзей, имеющих лагерный опыт в средне-советские времена, одно стоит другого. Но статистика заставляет человека со стороны считать, что «красная» зона все-таки лучше для выживания. Хотя дисциплина здесь бывает более жесткой, но рецидивов, повторных посадок после отсидки в «красных» на порядок меньше.

Наше путешествие закончилось. Позади за проходной остался плакат «120 лет уголовно-исправительной системы». Непонятно: в том смысле, что «да здравствует», или в том смысле, что она всех переживет.

Мы провели в зоне выпрошенные нами 75 минут и оставили внутри мальчишек, которым еще сидеть и сидеть. Дружелюбных охранников и замкнутых пацанов.

Юристы и психологи так и не побеседовали ни с одним из заключенных. Не получилось. Попросили устроить эту встречу завтра. Опять отказано. Зато поговорили с персоналом. Позже проанализировали наше общение с охраной и пришли к выводу, что положение у них тоже незавидное. Они, УИНовцы, боятся всяких инспекционных поездок, как государственных, так и общественных. Они не умеют накормить пятью хлебами четыре тысячи человек. Но они завели хозяйство и к бюджетным деньгам, выделенным на прокорм колонии из расчета 69 копеек на заключенного в день, добавляют столько же. Ребята работают по хозяйству. Но работает и персонал. Весь сенокос, большая часть полевых работ лежит на персонале. Они, как и заключенные, нуждаются в работе с психологом. Скорее кажется удивительным, что говорит нам об этом именно начальник местного УИНа. Он побывал в Англии для ознакомления с организацией аналогичных учреждений, и этот опыт, судя по всему, произвел на него незабываемое впечатление.

У охранников, как и у заключенных, есть проблемы с медицинским обслуживанием: специальных медицинских учреждений для них нет, в то время как армия и МВД их имеют. Охранники, как и заключенные, — в своем роде люди низкого сорта. Общество относится к ним с недоверием и презрением. У них плохие условия труда — низкие заработки и проблемы с жильем. У них тяжелая работа, которая редко приносит удовлетворение. Но приехали мы сюда не охрану жалеть, а посмотреть заключенных… Однако, признаюсь, мое классовое чувство вражды к касте охраняющих несколько поубавилось. Оказалось, что они тоже заинтересованы в том, чтобы меньше сажали и лучше содержали заключенных.

Несомненно, кто-то должен быть ответственным за чрезмерную жестокость исправительной системы, но, возможно, основная причина находится вне УИНа системы: порочное законодательство, порочная система расследования и порочное судопроизводство. Сюда, в тюрьмы, государство сбрасывает отходы. И нет никакой структуры, которая заботилась бы о том, чтобы отходов было меньше, чтобы люди, попавшие однажды в тюрьму, имели возможность выйти оттуда не искалеченными физически и морально.

Кто-то из отечественных философов, кажется Бердяев, сказал, что психологические особенности русских закладываются в младенчестве от тугого пеленания. Что дети, воспитанные в таких тряпочных оковах, никогда не смогут расправиться, и привычка к рабству есть следствие этого обстоятельства. Разумеется, это всего лишь метафора, но в ней что-то есть. И то рабское состояние, в котором пребывал и пребывает в большой степени наш народ, кроме подавленности, предполагает и некоторую привычку к насилию. Нас воспитывали жестко: дисциплинарная школа, у многих — строгие родители, над всеми — властная рука пахана, которого обязаны были любить всеобщно и громогласно. Так выросло поколение моих родителей — ровесников Октября, так растили нас, а мы — своих детей. Насилие было основой воспитания. Как семейного, так и государственного. Насилие не только само по себе есть преступление, оно еще и рождает новые преступления и новых преступников. В нашей ворующей стране почти 70 процентов малолетних заключенных сидят за кражи. Большая часть краж совершается голодными, заброшенными, педагогически запущенными детьми. Украденный старый велосипед, взломанный ларек, из которого взяты десять бутылок пива и два килограмма печенья, три хомячка из зоомагазина… и срок. И, как правило, потерянный для общества человек. В Курской области около пятисот малолетних заключенных — столько же, сколько во всей Франции…

У нас надо много украсть — завод, банк, миллион чего-нибудь, — и тогда вор оказывается для закона недосягаем. А три хомячка как раз под силу карающему закону, и он обрушивается всей своей мощью на четырнадцатилетнего пацана, которого, как правило, и так судьба обидела, дав в родители алкоголиков или вообще оставив без родителей…


В этих разговорах прошел остаток вечера и часть ночи. Люди эти, наши спутники, ни о чем другом говорить не могут. И мы с Калединым опухаем от рассказов про Вась и Сереж, от детских писем, которые нам показывают, от судеб, от цифр. Самой страшной цифрой оказалась цифра 19. Но это уже завтра.

Круглый стол был действительно круглым. В середке, как в Совете Европы, поставили искусственный розовый цветок. Вокруг цветка — здешние чиновники, УИНовцы, курские и московские правозащитники, митрополит Курский Ювеналий. Людмила Карнозова, юрист из Института государства и права, открыла мероприятие. Стилистика большей части выступлений была старосоветская — мучительно-знакомые штампы и обороты речи. Говорят чиновники, заместитель губернатора, прокурор, местный правозащитник… Ни одного живого слова…

Наконец слово дают красивой, довольно молодой женщине, капитану милиции. Она начальник детского приемника, куда свозят бездомных детей, попавших в милицию с поездов… Она тоже говорит что-то казенное, но посередине речи сбивается, краснеет, едва не плачет:

— Помогите! У меня сейчас сидят двадцать голодных детей. Мы не можем развезти их по домам, на это нужно 33 000 рублей, у нас нет денег. У нас на питание 19 рублей на человека.

— В день?

— Нет, в месяц…

В московской гостинице для животных, куда можно поместить на короткое время любимую кошку или собаку, питание в день обходится от 90 до 120 рублей.

Круглый стол еще продолжал свою работу, а мы, собрав в перерыве деньги, поехали на милицейском УАЗике в продмаг, купили сахара, масла, тушенки, сгущенки…

— Может, сыру? — предложила я.

— Какого еще сыру? — изумилась курская общественница, и я поняла, что сказала какую-то глупость.

Через десять минут мы были в детприемнике.

Здание разваливается. Второй этаж в аварийном состоянии. Двадцать маленьких беглецов сидят в небольшой комнате перед телевизором. Умница Степа Живов купил тридцать шоколадок, так что было что раздать прямо в руки — не сахарный же песок в руки сыпать. Кстати, это начальница просила купить сахарный песок, а не сахар-рафинад. Потому что кусковой сахар дети отнимают друг у друга, а из сладкого чая сахар не вытащишь.

Дети в основном двенадцати-четырнадцати лет, большинство мальчики. Но есть и помоложе. Один, тощий головастик с гидроцефалией, лет восьми. Смышленый, миловидный.

Как правило, дети бегут из семей алкоголиков, от родителей, которые их избивают. Психологи сюда не заглядывают. Да и кто может помочь этим детям, если они не нужны собственным родителям? Те родители, которым сообщают о поимке их детей, часто не находят возможности — денег, времени, любви, — чтобы за детьми приехать. Некоторые дети сидят тут по четыре месяца. А место это совершенно не приспособлено для постоянного пребывания детей. Три небольшие спальни, с решетками, с замками, — туда детей запирают на ночь. А ну как опять сбегут?

— Эпидемия гриппа идет, а у меня ни одной таблетки нет. А городская больница моих детей не принимает, — едва не плачет начальница. — Пришлите, если можно, хоть лекарства от гриппа.

Койки в одной из спален стоят вплотную, без прохода между ними. Для тумбочек места нет. Другая спальня оборудована в бойлерной, рядом с горячими трубами.

— Для отправки таких детей в детский дом нужно, чтобы родители от них официально отказались, а этот процесс требует времени, которым не располагают алкоголики, — рассказывает начальник детприемника. — Положение совершенно безвыходное.


В нашей стране два миллиона беспризорников — детей, убежавших из детдомов, интернатов, от родителей. Убегают не куда-то (конкретной цели нет), а откуда — из невыносимых условий несвободы. Многие из беглецов, скорее всего, попадут в колонии, где сейчас примерно 40 тысяч заключенных детей. Говорят, подготовлен проект амнистии для 10 тысяч малолетних преступников и приблизительно для такого же количества заключенных женщин с детьми и беременных. Если Госдума его примет, то на свободу будут выпущены подростки и женщины, остро нуждающиеся в помощи общества, церкви, благотворительных организаций и обыкновенных людей, как мы с вами.


Поздно вечером мы уехали из Курска. Нам мало что удалось сделать. Почти ничего. Но мы приедем еще. Наши психологи и юристы дойдут до мальчишек из воспитательной колонии. И посылки наши тоже дойдут. Мы ничего не можем изменить. Будем бросать свой медный грош в этот бездонный котел. Брошу я. Бросишь ты. Бросит он — но мир не изменится от этого ни на грош. Но мы, может, мы сами немного изменимся. И тогда изменится наше людоедское государство.

Нет денег. Нет денег. Нет денег, — таков рефрен.

Их нет и не будет. Наше государство занято другими, более важными вопросами — как снова стать великим и могучим? Как показать всем «кузькину мать»? Как заставить себя уважать?

Одна пуля стоит 50 центов. Месячное содержание ребенка в детприемнике стоит 70 центов. Одна автоматная очередь — скудное пропитание для всех детей курского детприемника на месяц. Один БТР сжирает бюджет целой колонии…

Война в Чечне, которую правительство скромно называет антитеррористической операцией, идет в первую очередь против собственного народа, против самых бедных и обездоленных, против сирот, против пенсионеров, обитателей больниц, домов престарелых и домов ребенка. И война эта высокоэффективна, потому что каждый выпущенный снаряд, пролетевший мимо террориста, не разрушивший чеченский дом, всё равно попадает в цель. И цель — огромная, бессловесная, темная и бесконечно несчастная: свой собственный народ.

P.S. СПРАВКА (12 лет спустя)

ГУИН — Главное управление исполнения наказаний — существовало до 2004 года. На основании указов Президента Российской Федерации в 2004 году при реформе органов исполнительной власти создана Федеральная служба исполнения наказаний России (ФСИН России).

В настоящее время Локнинская воспитательная колония УФСИН России по Курской области, о которой выше шла речь, перепрофилирована. Теперь она стала исправительным учреждением для осужденных женщин. Причина такого шага — в дефиците мест отбывания наказания для осужденных женщин. Для лиц, осужденных в несовершеннолетнем возрасте, Концепция реформирования уголовно-исполнительной системы России до 2020 года предполагает:

— сокращение числа воспитательных колоний в два раза (до 33);

— разработку принципиально новой модели воспитательного центра для лиц, осужденных в несовершеннолетнем возрасте;

— проведение эксперимента по апробации новой модели исправительного учреждения.

За прошедшие годы существенно снизилась численность осужденных, содержащихся в воспитательных колониях (дек. 1999 г. — 21 тыс. 957 человек; дек. 2010 г. — 4 тыс.). На 1 октября 2011 года число воспитательных колоний сократилось с 62 до 47, а их наполняемость уменьшилась за 9 месяцев этого года на 936 человек, достигнув небывало низкого уровня — всего немногим более 3 тысяч.

За прошедшие 12 лет произошли некоторые позитивные изменения в законодательстве.

В марте 2009 года Верховный Суд РФ принял решение изменить практику почти поголовного заключения под стражу подозреваемых до суда и ограничить число арестов в стране. Приняты также решения по гуманизации отдельных видов наказаний, ответственность за преступления небольшой тяжести декриминализируется, преступления средней тяжести (в первую очередь это касается несовершеннолетних правонарушителей) переносятся в Кодекс Российской Федерации об административных правонарушениях, в значительной степени модернизируются институты ресоциализации осужденных.

В результате принятых мер количество воспитанников в каждой ныне существующей воспитательной колонии по сравнению с 2000 годом сократилось практически в пять раз — с 500 до 100 человек и менее. Предполагается преобразование колоний в воспитательные центры и отказ от отрядного содержания осужденных и методов воспитания, основанных преимущественно на коллективной ответственности воспитанников. В настоящее время 5 воспитательных колоний преобразованы в воспитательные центры на экспериментальной основе: Можайская ВК (МО), Алексинская ВК (Тульская о.), Канская ВК (Красноярский край), Белореченская ВК (Краснодарский край) и Брянская ВК. Планируемая предельная наполняемость ВЦ — 200 человек, содержание в комнатах по 3–4 человека.

Савеловская — Менделеевская

Сначала в вагон вошла рослая старуха в белом платке, в бывшем приличном пальто с песцом, от долгой службы превратившимся в кролика, с двухлитровой эмалированной кружкой с широкой прорезью на крышке и крестом.

— Братья и сестры! — строго сказала она. — Помогите на восстановление храма Бориса и Глеба за Дегуниным…

Мне нравятся эти святые — молодые, один вообще отрок, на лошадях их изображают, и убили их по приказу брата полуродного. Глеба, беднягу, вообще повар зарезал…

— Братья и сестры! Вас всех с праздничком, сегодня у нас «Державная», Божьей Матери икона, завтра субботний день, поминовение усопшими…

Так и говорит — не поминовение усопших, а поминовение усопшими. Великий и могучий, сколько подарков одни падежные окончания нам дарят… Не мы их, а они нас, выходит дело, поминают. Что ж, и в этом есть смысл…

Вагонный народ встрепенулся и как начал подавать — и две челночницы с товаром на колесиках, и интеллигентная дама с Труменом Капоте в руках, и амбал в камуфляже. Ну просто через одного открывают кошельки, лезут в карманы… Удивительное дело, Бориса и Глеба вспомнили!

Старуха с кружкой принимает, кланяется донаторам почтительно, но с достоинством: благослови вас, Господи…

А с другой стороны вагона движется ей навстречу конкурент. Да какой! Верхние резцы недавно поменялись, но еще не совсем отросли. Значит, около семи. В тренировочных костюмах, один поверх другого, в войлочных домашних тапочках, с красным, слабо повязанным на поясе бумажным платком. Маленький стриженый мусульманин.

Идет походкой болтающейся, и вдруг — падает на колени перед холеным кавказским молодцем: ему бы в «мерседесе» ехать, что он в метро делает? Мальчишка обхватывает здоровенную ногу цапкими ручками, бормочет что-то. Что — не слышу! Но вижу — под подбородком у мальчишки грубый шрам, свежий, с рваными краями. Без медицины зарос. С забора упал, в доме завалило, осколком чесануло?

Кавказец сунул бумажку, мальчишка ловко поцеловал руку. Никакого подобострастия — морда веселая, хитрая. Актер. Клоун.

Идет дальше — никто не подает. Борис с Глебом ему хлеб отбили. Теперь слышу, что он говорит: кус, кус, кус… Пальцами перед ртом шевелит, как на дудке играет.

Я у самой двери, он стоит рядом, в руках пачка денег. Считает. Сверху красная пятерка, дальше зеленые наши рублики, несколько двухсоток… Ловит мой взгляд: кус, кус…

— Смотри, как у тебя много, — говорю я, — а у меня сегодня мало…

Он смеется. Понимает по-русски. Головка его маленькая, с плоским затылком, под ноль стрижена. Но уже пооброс. Погладила его по макушке. А он вдруг прижался головой, замер. Детеныш маленький…

Поезд остановился. Двери разошлись. Ему выходить.

— Иди работай, малыш. — И мы подмигнули друг другу и поехали по своим делам: я — старую тетку навещать, а он — на промысел. Мне потом еще в аптеку, в издательство, потом еду какую-нибудь сварить. А он, веселый мальчишка, из вагона в вагон, насобирает денег, купит себе шоколадных яиц и пепси-колы, остальное отдаст матери или старшему брату. И так изо дня в день еще год-другой.

А потом подрастет немного, станет игрушкой жирных продавцов зелени и баклажанов на Ленинградском рынке, тех, кому даже московские проститутки не дают своего товара. Или пойдет в «малолетку», или сгниет, сгниет как осенняя трава. А если повезет и вырастет сильным, станет наемным убийцей и за двести баксов острым ножом чикнет в подъезде, от уха к уху, под подбородком…

У меня совершенно нет принципов. Я не говорю: надо подавать, не надо подавать… Ему-то ничем не помочь. А он был сегодня такой веселый, бесстрашный, умненький.

Бутово. Полигон

Два ряда колючей проволоки идут по верху ограды, два — по низу. Это военный полигон. Таких много. Этот — в нескольких километрах от окружной. Особенность его — маленькая дверца, в рост ребенка, прорубленная в глухой ограде. «Вход на территорию в субботу и в воскресенье от… до…».

Вошли. Бетонированная дорожка, вдоль которой шесть садовых скамей и пять рослых плевательниц, ведет к камню. На камне надпись — памяти расстрелянных здесь в 1937–1953 годах жертв политических репрессий. Их около двадцати тысяч. Камень поставлен за счет того самого ведомства.

Поодаль, метрах в двадцати, деревянный крест — Голгофа. Его поставил здесь скульптор Дмитрий Шаховской. В 1937 году его отец, священник Михаил Шик, был арестован. Приговор был — 10 лет без права переписки. Когда приговор стал известен семье, о. Михаил Шик был уже расстрелян. В этой земле двадцать тысяч человек, которых сперва лишили жизни, а потом и права переписки.

Адский нескончаемый абсурд советской жизни: вокруг зарешеченного полигона — скудные дачки тех, кто его когда-то обслуживал, их потомков. В день, когда воздвигали здесь крест, здешние жители смешались в толпе с детьми тех, кто был здесь расстрелян. Это и есть русский народ. Начали панихидой, а кончили военным салютом — соответствующее ведомство пальнуло на этот раз холостыми. Толпа, она же народ, вздрогнула. Тогда было холодно: поздняя осень, ранняя весна — не помню.

А теперь, в июне, небо теплое и простодушное, травы молодые и сильные, а среди них, влево от Голгофы, идет выкошенная в два рядка дорожка, и ведет она мимо заброшенного яблоневого сада к поляне, посреди которой, как сон, — маленький деревянный храм, еще не достроенный, но уже сияющий. В восьми расстрельных рвах возле церкви лежат митрополиты, архиереи, священники высокообразованные и простые деревенские батюшки, диаконы, монахи, миряне, новомученики и исповедники… В этих рвах можно было бы похоронить и укоры в адрес Православной церкви, что слишком она гибкая, слишком пластичная, кадит сильным мира сего, лижет власти руку. Те, которые здесь лежат, — ее оправдание, ее сила и слава.

Сегодня здесь работают несколько человек: Дима с Кузей настилают пол в алтаре, Андрей опиливает доски, Иван протесывает бревна. Постукивает топор, урчит электропила. Осы начали строить свое жилье в верхнем углу, в притворе храма, но бросили. Так и висит серый бумажный грибок их неоконченного строительства. А храм к осени закончат.

Приехали геодезисты, ходят с теодолитом, что-то измеряют. Не все захоронения еще обнаружены. Возле церкви, вдоль ограды, восемь рвов, а участок-то большой, не все могилы еще нашли.

Хорошо верующему человеку, для него любое место — Божье. А это — заповедник для неверующих: побродить среди цветущих лип, медленно осыпающих блекло-зеленый цвет, повисающий в густом нечищеном подлеске, осторожно ступая на замшелые крыши каких-то неведомых строений, провалившихся в землю. Нечто странное происходит здесь со временем, теряющем в этом огороженном пространстве свои обыкновенные черты: храм старинного вида, но совсем новенький, провод электрический не на столбах, а на трех жердях, как бельевая веревка. И нет мусорных залежей, обозначающих календарное время с великой точностью — картонками греческого сока, жестянками датского пива, унылой пластмассой и яркими этикетками. Радио не орет, молчит магнитофон. Только птицы посвистывают. В такие дни ранним утром появляются поденки, прозрачные насекомые, жизнь которых — один день с утра до вечера. Один день, расширившийся до всей жизни, до самой вечности…

А потом ты делаешь несколько шагов, и ты уже вовне. С одной стороны к зоне примыкает новострой, с другой — ведомственный поселок, обедневший и захиревший от безделья. А потом дачи, сараи, сортиры. Всё скученное, скрюченное, убогое. Нет здесь вилл и прочных заборов с электроникой. Одна только «Осторожно, злая собака» висит. Всё шаткое, доживающее свой век.

Деревенское кладбище одним боком плавно переходит в свалку, другой стороной спускается к пруду. Противоположный берег прекрасен своими старыми ивами, ветхими мостками. Наш мир хорош исключительно для близоруких: того, что я вижу под ногами на этом берегу, лучше бы не видеть. Вода цвета мокрого хаки, берег в коросте отбросов, а двое парней и девчонка ведут неторопливую беседу, в которой я не могу уловить ни одного слова, пригодного для печати. Две чайки летают над прудом — с высоты птичьего полета они видят всё: плесень предместья, полигон Бутово, недостроенную церковь, деревенское кладбище и меня.

«Я никогда не была внутренним эмигрантом…»

(из интервью)


— Вы писали в своих книгах об эмиграции и эмигрантах. Как Вы считаете, настала ли пора снова об этом думать? Стоит ли молодым людям уезжать из страны сейчас? Что Вы думаете о нынешней эмиграции, какая она?

— Немного развернем вопрос, он достаточно многослойный. Эмиграция существовала с древних времен, тогда она иначе называлась. В сознании постсоветских людей остался некоторый атавизм: всякий отъезд с родины — либо преступление, либо бегство с поля боя (еще один миф, который интересно разобрать!). Есть такая точка зрения, что эмигрирующий совершает дурной поступок по отношению к отчизне. Тем не менее всегда некоторая часть людей хотела найти работу (счастье, хороший климат, иной политический режим) за рубежом. А в советские времена эмиграция рассматривалась в основном как бегство от власти — исключением были, пожалуй, евреи-сионисты, которые стремились в Землю обетованную, а не из России, или Польши, или Венгрии.

При такой постановке вопроса думать об эмиграции никому не возбраняется ни в какие времена (в странах, откуда выпускают, где не стреляют в людей при переходе границы!). Этот вопрос каждый решает самостоятельно: наш двор полон сегодня таджикскими и киргизскими рабочими, они приехали за своим трудным куском хлеба. Им, безусловно, стоило уезжать из дому, там совершенно нет работы, а что касается наших молодых людей — каждый решает сам. В Италии среди обслуживающего персонала я во множестве встречала русских и украинцев, как правило, выше официанта они не поднимаются; в США, напротив, многие выходцы из России заняли хорошие позиции, но главным образом это касается ребят, получивших образование уже на Западе.

Стоит ли уезжать? Кому-то стоит, кому-то нет. Молодому человеку вообще очень полезно поездить и посмотреть, как устроен мир, как живут в других странах. Но один секрет мне известен, и я могу им поделиться: кто умеет хорошо и с увлечением работать на родине, у того больше шансов устроиться и за границей. А кого преследуют невезение, неудачи, происки конкурентов здесь, тому и за границей будет плохо.

В нашей стране жить интересно, хотя местами очень противно. Я знаю множество людей, которые прекрасно, осмысленно и с большой пользой работают здесь. Правда, эти люди работают у себя дома с тем же чувством, с каким работал Альберт Швейцер в Африке: из сострадания. Это лучшие люди нашей страны. Иногда они устают и уезжают в более человеческие условия.

Само понятие эмиграции — умирающее: мы, золотой миллиард, всё ближе к такому уровню свободы, когда человек сам выбирает, где ему жить и где работать — при условии, что он может это своими руками выстроить.

Эмиграция как таковая очень разная: есть мои старые друзья-ученые, которые очень хорошо работают на Западе, очень эффективно, и они правильно сделали, что уехали из лабораторий, где нельзя было ни реактивов, ни стекла раздобыть, а для поездки на научную конференцию надо было собирать подписи у парткома, месткома и прочих. Их внуки уже не знают языка, стали американцами. Как стали французами почти все потомки белой эмиграции во Франции… Всё это — нормальные демографические процессы, в них нет никакого нравственного измерения, которое слегка просвечивает в ваших вопросах.

Есть категория людей, которые уезжают, потом возвращаются обратно, и это тоже возможный способ жизни.


— Есть понятие «внутренней эмиграции». При СССР бегство от реальности принимало разные формы: кто-то что-то коллекционировал, кто-то увлекался йогой, духовными практиками, пел песни на слетах КСП. Какие формы внутренняя эмиграция может принять сейчас?

— Нет-нет. Ваши вопросы не совпадают с моими ответами, если так можно выразиться! И духовные практики, и песни КСП, и самое экзотическое чтение также были реальностью. Маргинальной реальностью. Она и сейчас существует.

Власть, и не только наша, туповата и утилитарна — видите, как я корректна, более резких слов не произношу, хотя власть того заслуживает! Социальное бытие гораздо шире того, что власть может собой «покрыть». Мы все вынуждены с властью считаться, выполнять ее законы — например, улицу переходить на зеленый свет. А что я думаю, чем я живу — на это власти в высшей степени плевать. Ей важно собирать свой оброк. Большой или маленький — это уж на сколько совести хватит.

О себе могу сказать: ни в какие времена власть и ее идеология не руководили моими мыслями и чувствами. И в этом смысле нет никакой внутренней эмиграции.

В советские времена с тебя требовали отчета о твоих мыслях и чувствах, диктовали, как тебе думать. Но не обязательно было об этом докладывать. А в теперешние времена властям совершенно безразлично, что думает любой из нас: главное, чтобы налоги платили и не интересовались, как они наши деньги тратят.


Беседовал Альберт Розенфельд.

Журнал «Медведь», январь 2012

* * *

— Вы сами когда-нибудь задумывались об эмиграции? Почему остались?

— Задумывалась во времена массового отъезда в середине семидесятых. Но у моего тогдашнего мужа были такие семейные обстоятельства, что эмиграция была невозможна из-за его родителей. Мы же не людоеды. И, кроме всего прочего, мы взвешивали «за» и «против», а это значит, что здесь слишком многое держало. Те, кто решал уезжать, бросив всё, уже не рассчитывали. Они бежали.


— Воспитывая Ваших детей, Вы не обсуждали с ними возможность эмиграции?

— Дети уехали в 90–91 году в США, где тогда работал по контракту их отец. Старший получил хорошее образование, прожил в общей сложности за границей десять лет, сейчас живет в Москве. Младший сын прожил девять лет в Америке, но шанс получить образование не использовал и вернулся, повысив свой музыкальный уровень и овладев языком. Сейчас работает синхронным переводчиком в Москве.


— Когда Ваши дети уехали за рубеж, Вы не советовали им там остаться? Они не жалеют, что вернулись?

— Старший сын в моих советах не нуждался, он стал профессионалом и сам дает советы. Выбирает себе работу там, где ему интереснее. Чувствует себя свободным человеком и может жить там, где ему больше нравится. Живет в Москве. Младшего сына я привезла домой, когда стало окончательно ясно, что он не справляется с западной жизнью. Тоже живет в Москве. Оба вполне довольны жизнью, насколько я могу судить.


— Что нужно сделать, чтобы разговоры об отъезде велись не так активно, не только с политической точки зрения, но с социальной и чисто человеческой?

— А кому эти разговоры мешают? Пусть люди говорят, что думают. Кто-то действительно уезжает, кто-то потом возвращается, кто-то сидит на месте. Я не думаю, что в желании поменять место жительства есть криминал. Это право каждого человека выбирать себе страну для места жительства и работы. Другое дело, что это право не так уж легко реализовать. Политической точки здесь нет никакой — сейчас в эмиграцию уезжают только евреи на историческую родину, да и то очень редко. Все желающие уехали раньше. Еще уезжает много богатых людей (вне зависимости от того, каким путем их богатство получено), чтобы жить в хорошем климате и в хороших условиях. Это всегда было так, и до революции, пока железный занавес не опустился. Социальная точка зрения такова: люди едут туда, где есть работа. И так во всем мире происходит.


— Могли бы Вы сформулировать новую национальную идею для России?

— Что за мания с этой национальной идеей? Почему все страны живут без национальной идеи, а у нас государство вместо того, чтобы выполнять свои прямые обязанности по отношению к народу — обеспечивать пристойный уровень жизни, социальные службы, защищать стариков, инвалидов, сирот, — разводит скучную демагогию о какой-то национальной идее?

Весь этот треск о национальной идее — только от нежелания и неспособности государства отвечать на вопросы, почему наш народ так бедно и плохо живет, имея богатейшие недра, огромные сельскохозяйственные площади и много профессиональных людей.


Журнал Time Out (Санкт-Петербург), апрель 2011

Дубровка (октябрь 2002) — Беслан (сентябрь 2004)

Минута молчания… Выдержав ее, мы обязаны говорить, обсуждать, предлагать — искать способ, как жить дальше. И здесь важнее всего услышать не только то, что легко понять и осмыслить, но и то, что понять и осмыслить трудно. В войне, при всей ее мерзости, есть своя честность — враждующие армии ведут бой, сильнейший побеждает. Сегодняшнее противостояние «незаконно» с военной точки зрения: нелегальная армия, или, по крайней мере, не признаваемая формальным противником, воюет со всем миром, кто под руку попадется: с военными, гражданскими, женщинами, детьми. К черту конвенции, Красный Крест, к черту гуманитарные ценности: нападают на больницы, театры, школы. В результате срабатывает закон: действие равно противодействию — регулярная армия ведет себя по принципам бандформирований, травит гражданское население газом, наваливается на террористов с такой мощью, что десятки ни в чем не повинных участников массовки становятся ее жертвами.

Бедные наши головы лопаются от неспособности вместить происходящее: это предел возможного. Мусульманские женщины, те самые покорные, в головных платках, обитательницы женской половины, нежные красавицы с подведенными сурьмой глазами или матроны с кучей детей, платков своих не снимая, обвешиваются гранатами, надевают пояса шахидок и взрывают живых людей, не щадя ни своей, ни чьей-то чужой жизни. Мусульманские мужчины, издавна установившие законы шариата, определившие положение женщины в мужском мире на все времена, совершили невиданный и революционный прорыв: они не только разрешили своим женщинам покинуть спальню и детскую, но обязали к участию в самой чудовищной войне, где противниками оказываются не вооруженные мужчины, а женщины и дети.

В результате захвата заложников на Дубровке и последующего их освобождения с использованием газа, относящегося к военным отравляющим веществам, погибло 130 (официально) или 174 (неофициально). 119 из погибших (официально) скончались в больнице. Какой именно газ был использован для «выкуривания», не сообщили, однако, по заявлению главврача Москвы господина Сельцовского, «в чистом виде от приема таких средств не погибают». Остается по сей день невыясненным, по какой причине погибли 119 человек, вывезенные из зала Дома культуры.

Эффективность этой двойной операции — по захвату Дубровки и по ее освобождению — складывается из двух составляющих: погибшие от рук бандитов и погибшие от рук освободителей. Последних значительно больше.

Спустя чуть более двух лет произошел еще один захват заложников — в Беслане, в 2004 году. Первого сентября, когда о захвате уже было известно, на Новой сцене Большого театра происходило вручение литературных наград. Лучшие книги этого года, их авторы и издатели, получали награды. Первым словом, которое произнес вручающий премию писатель и драматург Эдвард Радзинский, было слово «Беслан». Труппа Большого театра в интервалах между награждениями демонстрировала наш знаменитый балет. На улице шел дождь, потом он перестал, и начался жаркий не по сезону осенний вечер… Жизнь, запланированная позавчера, сегодня теряла какой бы то ни было смысл…

Когда об этом говорили, в Москве, возле метро «Рижская» прогремел взрыв. Погиб один из издательских сотрудников, который вышел из машины у «Рижской», чтобы купить цветы жене в день ее рождения.

Мы очень медленно осознаем происходящее: терроризм в том виде, который мы знали понаслышке, — взрыв школьного автобуса в Иерусалиме, взрыв бомбы в университетском кафе или на дискотеке в Тель-Авиве, — казался местным явлением весьма далекого Ближнего Востока. Локальный конфликт на окраине мира, где палестинцы борются за свои права, взрывая что под руку попадется… Что-то взрывают малоизвестные нам баски и вечно взрывные ирландцы. У нас свои собственные нарушения прав и свои домашние заботы.

Рухнули нью-йоркские «Близнецы». В ужасе мы прилипли в те часы к телевизору: мы уже как будто видели все эти кадры в фильмах-утопиях о конце нашего мира, режиссеры их придумали, операторы сняли, техники выполнили прекрасные спецэффекты. Что это — забежавшее вперед воображение? Кадры кинохроники — красивая арабская женщина в очках, с виду школьная учительница, ликует по поводу лучшего в мире теракта — обошли весь мир.

Это было объявление войны. Исламские фундаменталисты объявили, что наш мир им не нравится. Откровенно говоря, нам самим наш мир тоже не очень нравится, многие усматривают в нем маленькие изъяны и большие пороки, и мы сами критикуем его справа и слева, сверху и снизу.

Итак, наш — не исламский, а более или менее христианский — мир, возмутившись злодеянием, все-таки стал искать оправдательный материал для исламистов: и впрямь, американская политика… того… туповата… топорна… высокомерна… надо бы понежнее и пополиткорректней… как бы кого не обидеть… Оно и правда: и слоны, и ослы очень уж неловко ведут себя в восточной посудной лавке — черепки разлетаются. Но позвольте уж нашему кривому, косому и хромому миру самому себя исправлять. Без окрика исламских фундаменталистов, что они нас накажут за то, что мы не так веруем. Не в того Бога!

Да как хотим, так и веруем! Более того: не хотим, так и вовсе не веруем ни в какого Бога. И уж в того, который заставляет бедных мусульманских женщин надевать пояса шахидок, не уверуем никогда.

Но Запад Западом, а у нас есть и свой собственный сюжет: война в Чечне, властями спровоцированная, бездарно затянутая, не остановленная в тот момент, когда это было еще возможно, открыла исламистам замечательную площадку для действий. Двести пятьдесят тысяч погибших, двести пятьдесят тысяч вдов и матерей, потерявших своих детей — с обеих сторон, двести пятьдесят тысяч — кто сосчитает? — сирот. Из них сегодня вербуется армия ненависти — с обеих сторон. Справедливости в мире нет и никогда не было! Нет и никакой симметрии в делах зла. Уведенный федералами и пропавший без вести чеченский подросток отзывается появлением трех боевиков: это его братья пошли за него мстить. Такова логика горца. Она вырабатывалась столетиями, и генерал Ермолов, завоеватель Кавказа, мог бы это подтвердить.

Что происходит на Кавказе? Что происходит в Москве? Что произошло на Дубровке? Что произошло в Беслане? Сообщения, как обычно, противоречивы, хаотичны и неполны. Есть вещи, которые жители нашей страны узнают позже, а есть и такие, которые не узнают никогда. Например, кто отдал распоряжение травить газом террористов на Дубровке, а заодно и находящихся внутри заложников? Что именно произошло в день 1 сентября, когда около 600 школьников с родителями и младшими братьями-сестрами, с астрами-гладиолусами пришли к зданию школы… Кто организовывал освобождение школы в Беслане, в результате которого погибло 334 заложника, среди которых 186 детей? И 10 спецназовцев, и 2 эмчеэсовца, и один милиционер…

Поражали хаос и неразбериха, путаница и несостыковка в действиях властей высших и низших, шок, растерянность. К сожалению, уже можно сказать — как всегда.

Вопрос о том, как неуклюжа и лжива сегодняшняя власть, отходит на задний план. Да, и наша российская политика, и любая европейская — итальянская, французская, немецкая — очень несовершенна. Количество совершаемых ошибок недопустимо. Увы, миром правят в основном корыстные честолюбцы, а не праведники. Немногие порядочные люди, с твердыми нравственными правилами и непомраченной совестью, по разным причинам всё более отодвигаются от политики. А уж нашей вынужденной и навязанной войной точно руководят не самые умные, не самые нравственные, не самые просвещенные, но люди, достигшие высокого положения с помощью больших интриг и больших денег.

Но сегодня эта война идет на нашей улице, хотя большинство из нас смотрит ее по телевизору.

Мы все знаем, что каждую минуту в мире сколько-то человек рождается, а сколько-то умирает, и это не мешает людям любить, радоваться жизни и наслаждаться красотой природы, искусством. Но теперь к этому списку происходящего в боковом зрении следует добавить детей-заложников, женщин, надевающих на себя пояса шахидок, и старцев с прекрасными и благородными лицами, объявивших жесточайшую религиозную войну всем неверным — нам с вами. И в первых рядах всех войск, наших и враждебных — простой парень из той породы, которую Фолкнер называл «несчастный сукин сын».

Неизбежное соседство