Связной — страница 7 из 30

— Чего убиваешься? — сказала мать. — Подай мне воды!

— Кошка кувшин разбила… — пробормотал Сила, не со страху, что мать его выпорет — что ему порка! — а просто чтобы не признаваться, как это случилось и о чем он задумался, когда уронил кувшин.

— Кошка разбила, а ты ревешь? — удивилась мать. — Ну дай же воды, долго мне стоять на пороге?

Сила вынес рукомойник и жесткое льняное полотенце. Потом слил воду и принялся чистить картофель, дуя на пальцы.

Он не обманывал, когда говорил Милану, что варит сам. Этим делом он занимается уже добрых полтора года.

Где уж тут матери готовить еду руками, которыми она чистит свинарник! Стоит только дотронуться до такой еды, как тебя начинает мутить.

Сначала, когда еще варила мать и еда противно пахла, Сила обижался, отшвыривал ложку, ворчал, что он это есть не станет. Но когда он заметил в глазах матери слезы беспомощной обиды, он стал готовить сам. Как выйдет, так и выйдет, лишь бы сварилось. Придет мать, посолит, помаслит — ему побольше, себе поменьше, — и вместе наедятся. Потом мать сложит на животе свои жилистые руки, красные от бесконечного умывания, улыбнется своей покорной улыбкой, скажет: «Добро, сыночек мой, уж как-нибудь…» — и Силе всякий раз так тепло становится на сердце! Он чувствует себя защитником этой маленькой изможденной женщины, ее опорой, единственным мужчиной в доме.

Но сегодня мать не улыбается. На еду даже не взглянула, не села за стол. Мотается по комнате. Сила видит, что она о чем-то хочет поговорить, но ей тяжело начать.

Взяла веник, смела и вынесла осколки кувшина. Потом принялась подметать всю комнату, хотя Сила сегодня утром уже подметал довольно старательно, даже под кровать ткнул веником раза два.

— Приходила ко мне Грызнарова, — сказала мать, когда ей не к чему было больше руку приложить, — жаловалась, что ты гусей у нее выгнал на дорогу, чтобы машина их задавила. А когда она тебе выговорила, ты еще и надерзил. А Цибуля приходил к хозяину занимать «кошку», чтоб выловить ведро из колодца, кто-то его утопил, и вроде это тоже твоих рук дело. А козу Трепачковых кто-то запер в хлев к старой свинье. Такой гвалт подняли, что вся деревня сбежалась. Трепачкова вопила на всю улицу, что она, мол, велит тебя с жандармами отвести…

Мать остановилась посреди комнаты, маленькая, беспомощная.

— Зачем ты мне это делаешь? — выкрикнула она в отчаянии.

Сила сцепил зубы. Козу Трепачковых он не запирал в хлев — это напраслина. Если ведро оторвалось — это не его вина, он этого не хотел. Гусыню Грызнаровых он не выгонял на дорогу — он только калитку отпер. И не бранился он с Грызнаровой вовсе. Всего-то и сказал ей десяток слов. Но оправдываться перед матерью Сила не стал.

«Если бы ты знала, если б ты только знала!» — вздохнул он украдкой. Что там гусыня Грызнаровой и все гусыни, какие только есть на свете, что там Цибулино ведро!

Ведь Сила мог спасти отца, мог вымолить для него жизнь, если бы исповедовался каждую первую пятницу, но он этого не сделал.

Ему хотелось броситься на шею этой маленькой усталой женщине, выплакаться досыта, излить в слезах мучительное свое горе. Но он не мог, что-то мешало ему. Он никогда не умел приласкаться к матери, никогда не делился с ней своими радостями и печалями.

Он молчал. И когда она подняла шершавую, мозолистую руку, когда на его спину градом посыпались удары, он лишь пригнулся, но терпел.

«Бей, сколько хочешь бей, — думал он. — Хоть до смерти убей, я это заслужил».

Он вырвался от нее только тогда, когда она ухватила его за волосы, за эти упрямые вихры, жесткие, как шерсть, и стала яростно трясти его, словно забыв обо всем.

Он вырвался, забился в угол и глядел на нее оттуда затравленными глазами.

— Будешь еще меня изводить? Будешь? — наседала на него мать.

— Не буду, ну… — выкрикнул он грубо, чужим голосом. Схватил ее за руки, но тут же отпустил, съежился и завыл.

4

Бесконечно тянется серая, вязкая осень, бесконечно сеется мелкий, непроглядный дождь.

Милан шинкует у сарая кормовую репу — коровам в сечку. Нудная это работа, неприятная.

Хруп, хруп, хруп…

Одно ведро, второе, третье…

Много работы в доме. Страшно много работы. И дела-то вроде бы все пустячные, а намотаешься за целый день будь здоров.

На чердаке загулили голуби. Милан поднял глаза и невзначай проехался суставами пальцев по шинковке. Защипало, выступила кровь. А чтоб тебя!.. Милан подул на пальцы, затряс рукой, но репу все-таки дошинковал. Немножко забрызгало репу кровью, это ерунда. Губы у Милана дрожат, на глазах выступили слезы, но он держится. Плачут только маленькие.

Милан вошел в кухню.

— Дай какую-нибудь тряпочку, — сказал он матери суровым голосом.

— Зачем тебе? — Мать оглянулась, охнула: — Несчастный ребенок, что ты с собой сделал?

— Не кричи! — строго, властно оборвал ее Милан. — Давай тряпку, это все пустяки.

Ну, ясное дело, увидела немного крови, испугалась.

Мама перевязала руку, погладила Милана по голове:

— Ты мой работничек!

Милан мотнул головой: он не любит телячьих нежностей. За сараем нарубил хворосту, потом натаскал воды для обеих коров — каждая выхлебала по два ведра — и на кухню воды принес, не забыл и про кастрюлю, которую мама вечером ставит в печь, чтобы утром развести помои для свиней. Потом стал стелить постель.

С тех пор как Милан стал единственным здоровым мужчиной в доме, он сам стелит себе постель. Принесет из чулана соломенный тюфяк, застелет его простынью, потом возьмет с маминой постели подушку и перину. Милан спит в кухне, на лавке с высокой спинкой.

Кажется, не такая уж трудная эта работа по дому, но к вечеру мама еле стоит на ногах. Поэтому Милан иной раз стелет и мамину постель тоже.

* * *

Лампу погасили, дом погрузился во тьму. Милан вертится на своей постели у кухонного окна, никак не может заснуть. Рука под повязкой у него вспухла и свербит, зараза, подергивает, видно, нарывать будет.

«Ладно, — утешает себя Милан, — нарыв созреет, прорвется и засохнет, только бы он мне работать не мешал!»

Дядя Мартин — деревенский ночной сторож — просвистел полуночный сигнал. Милан лежит, прислушивается, как на станции маневрирует ночной товарный поезд. Шипят тормоза. Раздаются свистки и короткие команды железнодорожников. Громыхают буфера.

Милан перекатывается на другой бок — может, так удастся заснуть. Вдруг он вздрагивает, прислушивается.

Тук, тук, тук… Кто-то стучится в дверь.

Тюк, тюк, тюк… — раздается отчетливее, на этот раз от окна. Милан становится на колени, просовывает голову между геранями.

— Кто там?

— Открой, — слышит он приглушенный голос. — Открой, Милан!

— Эрнест! — вырывается у Милана, но он тут же прикусывает язык.

Прыжок к двери, долгая возня с ключом, наконец дверь поддается. Эрнест, Эрнест вернулся…

* * *

Мимо отдернутой занавески в кухню просачивается лунный свет. Милан видит дядю довольно хорошо. На Эрнесте куртка, на голове баранья шапка, на ногах сапоги. Хотя Милан и ненавидит поцелуи и прочие нежности, Эрнесту он сразу кинулся на шею. Дядя прижал его к себе, защекотал колючей щетиной. Он пахнул ветром, табаком и можжевельником, так пахнут свежие стружки.

Милан потянулся к спичкам, чтобы разжечь лампу.

— Не надо, — сказал Эрнест и задержал его руку.

Потом медленно, очень устало сел на лавку.

— Как наши? — спросил он, помолчав. — Отец, мать, Евка, как они?

Милан ответил, что мама здорова и Евка здорова, но у отца бывают приступы.

— Доктора к нему ходят. И жандармы ходят, всё про тебя спрашивают.

— Гм… — проворчал Эрнест, — ходят, значит… — Еще посидел, помолчал, потом сказал: — Знаешь, не надо их будить. Дай мне только воды умыться. И поесть, страшно я проголодался.

Он умывался долго, обстоятельно, растирал себя льняным полотенцем, наплескал воды по всей кухне.

Милан стал доставать из бабкиного сундука рубахи, над которыми мама столько плакала, когда стирала и гладила их. Тут мама проснулась.

— Эрнест пришел! — шепнул Милан ей.

Мама испуганно перекрестилась.

— Никто не видел его? — выдохнула она взволнованно. Накинула на плечи платок, выбежала на кухню, подала Эрнесту руку. Потом оперлась о косяк, заплакала.

Вышел отец, молча приблизился к Эрнесту, молча потрогал его плечи, руки. Он был старше Эрнеста чуть ли не на двадцать лет, сам воспитывал его после смерти родителей и больше считал его своим сыном, чем братом.

— Что я тебе говорил? — обернулся он к жене. — Если б не было его в живых, они бы его не искали…

Эрнест не велел зажигать лампу, но даже при лунном скупом свете Милан заметил, что глаза отца подозрительно и влажно блестят.

Мать бегала из кухни в кладовку, ставила на стол все, что было в доме: колбасу, огурцы, варенье из слив. Милан вытер пол — рука у него почему-то сразу перестала болеть — и уселся на табуретку, чтобы досыта наглядеться на Эрнеста. А что-то завтра скажет на это Сила?

Эрнест здорово изменился. Исхудал, и глаза стали другие: такие же живые, но взгляд стал тверже. Иногда он щурится, и тогда в глазах у него мерцают огненные искорки.

— Никому ни слова, — говорит Эрнест. — Долго оставаться мне нельзя, завтра же вечером уйду…

Разговоры затянулись до рассвета. У Эрнеста начали слипаться глаза, видно было, что он крепится из последних сил. Первой спохватилась мама:

— Да ведь тебе выспаться нужно! А мы-то… Погоди, я тебе постелю…

Эрнест хотел завалиться на сеновал, но мама не дала:

— Хватит тебе мыкаться по сеновалам. У себя дома можно и выспаться по-людски.

— Только никому ни слова! — наказывал Эрнест. — Ни слова, понятно? Не то беда будет.

— Не бойся, — сказала мама. — Как-нибудь тебя скроем. А если они сюда сунутся, пусть только посмеют — я им своими руками глаза выцарапаю. А ты держи язык за зубами, — повернулась она к Милану.