— Ты, Максим, шутишь, но любая рациональная идея в конечном счете торжествует, — говорит Цонков.
— А что плохого? — обращается Енев к деду. — Каждый будет знать свое назначение и свой путь со дня рождения. Каждый будет реагировать так, как предусмотрено. Никаких случайностей, перемен, сюрпризов, никаких ошибок. Ни драм, ни трагедий. Мир, населенный честными, кроткими и трудолюбивыми гениями.
— Пока что нам с товарищем Клисуровым нужны хорошие монтажники, — улыбается Цонков. — Только не гении. Гений — отклонение от нормы, никогда не знаешь, куда его занесет.
— Это я и хотел услышать, — смеется Енев. — Значит, гениев — умеренное количество, а святая посредственность — на первом плане. Логично!
— Дурацкие выдумки! — не на шутку волнуется дед.
— А если вы воспроизводите хорошего токаря, а он мог бы быть отличным врачом или художником, да так получилось, что стал токарем. А если у человека есть скрытые пороки?
— Кто же будет производить отбор? — неожиданно вмешивается Цонкова. — Это самое страшное. Живые люди пристрастны, могут ошибиться.
— Э, на то есть мыслящие машины, — говорит отец, — беспристрастные, как господь-бог.
— Ну, не дай бог, — возражает дед, — лучше будем размножаться, как люди, кнопок нажимать поменьше.
Все дружно смеются и доктор — больше всех. Его фантастический проект рухнул, но он не огорчается. Я смотрю на его руки — они уверенно протягивают к столу и отламывают кусок хлеба, не режут, а отламывают, и это мне нравится, не знаю, почему. Сегодня эти большие темные руки вырезали опухоль. Четыре часа. Вот это — мужская профессия. Если бы я мог учиться, то хотел бы стать хирургом. Только с моим аттестатом, даже если я его получу, не сунешься. А идея у него действительно смешная.
— Но есть в ней и что-то хорошее, — мечтательно говорит Цонкова. Это бордовое платье с высоким воротом очень ей идет, и мне нравится на нее смотреть. — Берут у тебя клетку и ты снова появляешься на свет. Снова молодость, снова жизнь впереди… Разве это не бессмертие?
Правая бровь доктора выгибается:
— Биологическое бессмертие… что-то в этом роде. И духовная смерть. Кошмар повторения, бесконечного и серого, как туманный день. Блаженство предопределенной судьбы. Человеческая мысль, достигшая предела. Ну хорошо, а дальше? Впрочем, человечество заслуживает и худшего.
— Мизантроп! — толкает его в плечо отец. — Раз ты такого мнения о человечестве, зачем возишься с кишками?
— Зарабатываю на хлеб. Человек хочет жить — любой ценой, хоть на час больше. Большинство готовы на любые муки и унижения, только бы спастись от смерти, от которой спасения нет.
— Ну, а ты сам? — усмехается отец.
— И я. Пружина закручена, машинка работает и будет работать, пока не наступит энтропия. Так, Петьо? — внезапно поворачивается он ко мне, а глаза его смеются.
— Еще не знаю.
— Вот мудрый ответ. В начале жизни никто этого не знает. Точнее, не хочет знать.
— Не согласен, — дед выпячивает грудь, — что люди готовы на все, лишь бы жить, все равно как… А революция? А борьба за свободу? История?
— Э, да революции… Когда нож стоит у горла, когда есть угроза самой жизни. Тут начинает говорить родовой инстинкт самосохранения.
Доктор посмеивается. Я уверен, что он думает не совсем так, но он любит провоцировать собеседников.
— В сущности, это реалистическая философия, — говорит Цонков, — мне она нравится.
Доктор Енев минуту смотрит на него, потом переводит взгляд на отца. Он как будто чем-то доволен. Потом поправляет узел галстука.
— Лена, спасибо за водку, мне пора.
— Куда это ты торопишься?
— На свидание.
— Знаю я твои свидания, — говорит мама. — Столько времени не приходил, и опять убегаешь.
— Единственное верное средство не надоесть хозяевам, — смеется Енев.
Он прощается и уходит — высокий, худой, элегантный, с проседью в волосах и устало-ироническим выражением рта. Такая у него манера: никогда не сидит в гостях больше получаса. Придет, расскажет пару анекдотов или смешной случай из практики и исчезает. А с отцом они приятели еще с молодых лет, в тюрьме сидели в одной камере.
Чуть позже уходят и Цонковы. Из коридора Цонков возвращается в гостиную, — забыл свой блокнот, с которым он никогда не расстается, вечно записывает в него технические идеи, цифры и уравнения. Мне кажется, что в голове у него монтирована счетная машина, днем и ночью связанная с заводом. Блокнота в гостиной нет, потому что в конце концов он оказывается у Цонкова в кармане, но пока мы ищем, инженер как бы между прочим роняет:
— Петьо, у меня к тебе предложение. Иди работать к нам. Дам тебе новый станок, автоматический, если захочешь, сможешь и учиться заочно.
Его предложение меня не удивляет. Ясно, что здесь не обошлось без отца; с тех пор, как я пошел работать на вокзал, он много раз об этом заговаривал.
— Я подумаю, — говорю я.
— Могу я рассчитывать на скорый ответ?
— Если я решу, позвоню вам.
— Хорошо, буду ждать.
Я хочу отделаться от него как можно скорее, а он делает вид, что не замечает этого, и выходя в коридор, заговорщически кивает мне, будто у нас с ним все договорено и вообще все в порядке.
Помогаю маме отнести в кухню рюмки и тарелки. Отец включил телевизор, сидит и курит, но на экран не обращает внимания. Догадываюсь, что разговор о железе и Миленкове его разозлил, и спрашиваю, кто такой этот Миленков. Он шевелит густыми бровями:
— Экономист, шишка в объединении.
— А зачем ему железо?
— А тебе это зачем?
— Просто интересно…
Отец откашливается, сминает сигарету в пепельнице.
— Народ разный… Дачу строит человек, ищет материалы подешевле.
— Дашь железо?
Он сердито смотрит на меня, нижняя губа презрительно выпячивается:
— А ты как думаешь?
Я так и знал, но почему-то хотелось услышать это от него самого. Я всегда уважал его за твердость характера. И даже завидовал. Может быть, потому, что сам я размазня, вечно пытаюсь влезть в чужую шкуру, и потому становлюсь уступчивым и нерешительным.
Я возвращаюсь в свою комнату. Сегодня никуда не пойду. У меня есть книга, польский роман. Про войну и Сопротивление, но интересно. Герой — подпольщик, измотанный вечным напряжением, ежедневной игрой в прятки со смертью. Война идет к концу, а он думает, что когда она кончится, у него уже не будет сил жить. Придут новые люди, он свое дело сделал, научился убивать и ничего другого не умеет, и ему придется исчезнуть. А ему всего двадцать два… Не знаю, почему, но мне кажется, что он похож на доктора Енева. Только почему обязательно исчезнуть, когда победа — вопрос нескольких дней?
На улице раздаются два длинных и два коротких свистка. Я бросаю книгу и хватаю телогрейку. Внизу ждет Кореш.
— Почему не хочешь подняться к нам?
— Глянь, какой я, еще половички запачкаю.
Кореш показывает на свои ботинки. Они и правда грязные, но я знаю, что дело не в этом. Половичками он называет наши ковры. Когда месяц назад он в первый раз пришел к нам, я пригласил его в гостиную, и он смутился: «Ой-ой, какие половички, ступить страшно…» Я еле заставил его сесть. Достал коньяк, чокнулись. Пытался завязать разговор, но он отвечал односложно и все осматривался. Так нас застал отец, я их познакомил. Потом Кореш сказал: «Отец у тебя серьезный, но себе на уме. Будет тебя ругать, что привел меня». Отец, конечно, и не думал меня ругать, даже сказал, что Кореш ему понравился: когда-то, когда он жил в квартале Ючбунар, у него был приятель, очень похожий на Кореша. Я передал это Корешу, чтобы успокоить его, но он все равно предпочитает свистеть с улицы.
На улице тепло и мокро, от вчерашнего снега не осталось и следа. Водосточные трубы звенят напевно, где-то прямо с крыш на тротуар журчит вода, ветер влажный и мягкий, как лапы моего Пуха. Не сговариваясь, отправляемся по бульвару Скобелева к Русскому памятнику. Там есть шкембеджийница, можно наесться за пятьдесят стотинок. К тому же мы с Корешем до смерти любим шкембе-чорбу[3].
Шагаем в ногу, по солдатской привычке. Кореш молчит, и я к нему не пристаю. Он что-то не в духе. Брови над длинным носом сдвинуты, губы как склеенные, руки глубоко засунуты в карманы брюк. Шагает, расстегнув короткое демисезонное пальто, — ватников он не любит, надоели, еще когда работал каменщиком, — шагает, нагнув голову, будто собирается разбежаться и боднуть неизвестно кого, и время от времени поглядывает на меня с высоты своего роста. Он на пол-головы выше меня, а я не из низеньких. Наконец, не выдерживает:
— Ну, ладно, не по-мужски получилось. Знаю, что вчера вкалывали, как ненормальные, но так уж пришлось.
— А что случилось?
— Пронюхали там одни шмаровозы по соседству, что у меня деньга зашевелилась, ну, и как сели… Утром матери всего тридцатку дал. Рассердилась, разговаривать не хочет, — мрачно добавляет он.
— Ничего, пройдет, — говорю я. — Но и ты тоже должен думать.
— Чего там думать? Не по-мужски, и все тут.
Все на свете Кореш делит на две категории: это — по-мужски, а это — нет, и любит говорить о людях, которые ему нравятся: «мужик-парень». Даже открыл «мужиков-девчонок». Это выражение сейчас модно. Так говорят многие из тех, кому хотелось бы и самим попасть в «мужики». Ведь для того, чтобы сказать, что по-мужски, а что — нет, надо самому быть мужчиной, и меня часто разбирает смех, когда я их слушаю в кафе. Но Корешу эти слова идут. У него они звучат так, словно это он их придумал.
В сущности, из-за него я и попал в бригаду. Я мог бы вернуться к отцу на завод, где работал, прежде чем уйти в армию — я токарь шестого разряда. Но не вернулся. Не было у меня там приятелей, как-то не сумел обзавестись. Может быть, потому, что все знали, что я — сын директора; хотя это значения и не имело, я чувствовал во взглядах и словах какое-то насмешливое любопытство и сам держался неестественно. Среди бывших одноклассников приятелей тоже не было. Большинство разлетелось, кто на периферию, кто за границу, — учиться, да и от тех, кто остался в Софии, меня что-то отгораживало… Даже от Кирилла… И когда прошлой осенью я демобилизовался, три — четыре месяца мотался по улицам — шлялся, как говорил отец, а мама меня защищала, потому что я должен был отдохнуть после казармы. Отец договорился, чтобы мне разрешили держать экзамены за одиннадцатый класс и на аттестат зрелости, и сначала я зубрил, как бешеный, но потом скис. Как подумаю, бывало, что надо являться на экзамены вместе с ребятней, так дурно становится. Так что и учебники я забросил и не знал, что делать… Тогда, в конце февраля, я и встретил Кореша. После армии мы не виделись: я думал, что он гастролирует по стройкам в провинции, как собирался, потому и не зашел к нему. А он пошел работать на вокзал.