Но, к величайшему их удивлению, пан сотник спокойно сидел за столом. На бледном лице его, украшенном черными усами, не было больше и тени волнения. Он даже слегка усмехнулся, когда перетрусившие хозяева тихо, крадучись, осторожно переступили один за другим через порог.
– Что, задал я вам страху! – с неестественно веселою ноткою в голосе проговорил он. – Я пошутил; я хорошо знаю, куда и зачем поехали мои хлопцы. А теперь вот вам за постой и угощение, – сказал он, вставая и бросая на стол горсть мелких монет. – Тебе же, хозяйка, вот особо за испуг, – прибавил он и сунул в руку Хайки золотую монету.
Янкель с женой, низко кланяясь, проводили щедрого пана до дверей, но, когда дверь за ним затворилась, они долго еще в недоумении покачивали головами и судили вкось и вкривь о происшедшем.
Выйдя на улицу, Богдан первым делом разыскал Ивана Злого.
– Ты слышал, о чем Ганжа разговаривал вчера с корчмарем? – в упор смотря ему в лицо, спросил Богдан.
– Слышал, – пасмурно отвечал Злой.
– Говори сейчас, в чем дело.
Отрывисто, как бы нехотя, посматривая в сторону, передал Злой разговор, слышанный им в корчме.
– Ну, смекай же, что я тебе приказываю, да смотри, хорошенько вбей в свою голову все, что я тебе скажу. Тимошко утек с казаками; треба мне его добыть назад. Ты поскачешь за ними вслед, притворишься, что хочешь с ними в Сечь, улучив минуту, схапаешь хлопца и привезешь до дому. Упрется, так и припугнешь; он тебя только одного и боится. Но смотри, чтобы каждый волосок на голове его был цел, не то, знаешь эту руку?
И сотник показал ему свой здоровый кулак.
– Понял?
– Понял, батько! – склабясь отвечал Злой. – Дуже понял!
– Ну, то-то же!
Они разошлись. Богдан отправился в крепость и приказал казакам быть наготове, так как скоро они пустятся в обратный путь. На расспросы о Тимоше, Ганже и Смольчуге он коротко отвечал, что послал их вперед.
От Злого тоже никто ничего не добился: он сумрачно оседлал коня, молча вскочил в седло, свистнул нагайкой и помчался в степь.
IIIВ таборе
Между тем Тимош с Ганжою, Смольчугом и перебежчиком были уже далеко в степи; они без передышки проскакали двадцать верст. Наконец Ганжа придержал коня и, обращаясь к своим спутникам, сказал:
– Надо поберечь коней! Погони за нами не будет.
Тимош беспокойно задвигался в седле.
– Кони добрые, диду! Отчего бы нам не скакать еще?
Ганжа с усмешкой посмотрел на него.
– Чего торопишься? Или боишься, что отец передумает? Отпустил, так уж не воротит.
Мальчик смутился и вспыхнул. Он не привык лгать, а сегодня утром обманул дида. Он не спал всю ночь, дождался, когда на рассвете казаки тихонько вышли из корчмы, как змея, проскользнул между тучным телом отца и стеною, прокрался на улицу и уверил дида, что отец отпустил его с ними. Дид не смел войти в корчму, боясь разбудить остальных казаков.
– Побожись, – сказал он ему.
Тимош побожился, и дид ему поверил. В ту минуту он даже не задумался, очень уж ему хотелось в степь; но теперь этот тяжкий грех камнем лежал на его душе; он каждую минуту оглядывался назад, ему чудился топот лошадиных копыт, виделся взбешенный грозный отец, и рука невольно передергивала уздечку.
Дорога между тем все более углублялась в степь. Днепр едва виднелся на горизонте темною, узкою змейкою. Только под вечер показался вдали казацкий табор.
Перебежчик остановился.
– Ну, панове казаки, дело мое сделано, – сказал он, – давайте мне деньги и отпустите меня на все четыре стороны, а я второй раз не хочу надевать себе петлю на шею.
Ганжа отсчитал условленную плату, казак пришпорил коня – через минуту его и след простыл. Путники же наши поскакали к табору, где их не особенно дружелюбно встретил сторожевой казак; он покосился на одежду Ганжи и Смольчуга и крикнул:
– Чего вам нужно, вражьи дети! Сворачивайте-ка подобру-поздорову: нам королевских холопей не надо!
– Были мы королевскими, да что было, то прошло, – спокойно отвечал Ганжа. – А ты, братику, не серчай! Доложи пану атаману, что старый Ганжа его хочет видеть.
Казак неохотно повернул коня, доскакал до четырехугольника, образовавшегося из возов, скрепленных цепями, и крикнул другому сторожевому:
– Поезжай до атамана! Хочет его видеть Ганжа; пускать ли его или нет?
В ожидании ответа прошло добрых четверть часа. Вернувшийся казак привез разрешение впустить; всадники въехали в четырехугольник, заполненный палатками. Это была Сечь в миниатюре. Посреди табора возвышалась большая турецкая палатка из дорогой материи.
Ганжа приподнял полу палатки и вошел в нее со своими спутниками. Сулима полулежал на большой атласной подушке, поджав под себя ноги и куря трубку. Тонкие черты синевато-бледного лица с легким оттенком золотистого загара, правильный, немного крючковатый нос, большие черные глаза с длинными ресницами, черные, как смоль, усы, гибкий стан и узенькая, слишком маленькая для мужчины рука, все говорило, что этот человек родился не под запорожским солнцем. Подле него, тоже на подушке, сидел другой человек, представлявший совершенную противоположность. Громадного роста, некрасивый, загорелый, с узкими блестящими глазами и длинным, начинавшим уже блестеть проседью, чубом, он казался выкованным из железа сказочным богатырем. Перед обоими стоял горшок с дымящеюся саламатою, которую они по очереди черпали ложками.
Ганжа и Смольчуг пожали обоим руки. Тимош стоял в стороне и с любопытством рассматривал атамана. Ему было страшно: атамана не обманешь, не уверишь его, что отец добровольно его отпустил; он насквозь видит: лучше признаться, будь что будет.
– Здоровы будьте, панове! – сказал Ганжа с низким поклоном.
– Здоров будь и ты, старый товарищ! – ласково кивнув головою, ответил Сулима.
– Каким тебя ветром к нам занесло? Ты, я вижу, в королевскую епанчу нарядился.
– Что же, друже! Епанча не кожа, можно ее и с плеч содрать, если прикажешь.
– А зачем мне тебе приказывать? У нас и своих довольно, – полушутливо, полусерьезно отрезал атаман. – Служи королю да получай жалованье, если только его тебе станут платить, а мы сами себе послужим: всякому свое. Мы нынче столько за один налет у турок выудили, сколько вам у вашего короля и в десять лет не выслужить. Так, что ли, Павлюга? – обратился он к своему товарищу.
Тот с самодовольною улыбкою кивнул головой в знак согласия и опять принялся за трубку.
Тимош с жадным любопытством взглянул на некрасивого казака. Так вот он, Павлюк Баюн, или Полурус, о котором он наслышался столько всяких рассказов. Вот он, этот богатырь, которому нипочем согнуть подкову, вырвать из земли дерево с корнем или кожу с мясом из бока у разъяренного быка! Тимош даже немного попятился было к выходу.
– А это что за хлопец? – спросил Сулима, кивнув головой на Тимоша.
– Гей, Тимош! Ты что же прячешься? – засмеялся Ганжа, подведя упиравшегося мальчика к атаману. – Это, братику, будущий вояка, сын Хмельницкого Богдана; отец его отпустил с нами.
– Неправда это, неправда, неправда! – почти с рыданием крикнул мальчик, закрыв лицо руками.
– Фу, цур тебя возьми! – с досадою крикнул Ганжа, – разве я вру, что ли? С ума ты спятил?
– Неправда, диду! Не сердись, диду! Обманул я тебя, – рыдал мальчик, упав на колени.
Пан атаман и Баюн разинули рты от удивления и молча смотрели, что будет дальше.
– Казни меня, пан атаман! – вскрикнул мальчик. – Я солгал, я обманул старого доброго дида; я и Богу солгал! Повесь меня, я не стою ничего больше!
Сулима улыбнулся.
– Ну, если всех таких хлопцев за их грехи вешать, то, пожалуй, и веревок не хватит, – заметил он.
Саженный богатырь встал со своего места, тихо подошел к мальчику и осторожно приподнял его с полу. В маленьких карих глазах его засветилось столько ласки и доброты, некрасивое лицо так оживилось, что Тимош невольно приободрился и даже осмелился взглянуть на страшного казака. В громадной фигуре Павлюка вместе с непомерной силой уживалась почти женская мягкость и любовь ко всему слабому, беззащитному. Несмотря на свои боевые подвиги, Павлюк мог заинтересоваться упавшей из гнезда птичкой, мог бережно укачивать дитя в люльке и растить щенят, котят, за что ему немало доставалось в Сечи от других казаков.
– Полно, сынку! – утешал он Тимоша, посадив его к себе на колени и гладя его по голове своею мощною рукою. – Не убивайся, а расскажи лучше, в чем дело. Нет такого греха на свете, которого нельзя было бы простить.
Тимош, удерживая рыдания, рассказал, как он обманул Ганжу и уехал с ним помимо воли отца. Павлюк с задумчивою улыбкою слушал горячую речь мальчика, а Ганжа сердито нахмурился и немилосердно теребил свой чуб.
– Ишь ведь, бисов сын! Будет мне теперь от пана сотника за твои проказы! Куда я теперь с тобою денусь? Да еще, чего доброго, он и сам сюда нагрянет за нами. Тогда, пожалуй, и дело наше из-за тебя не выгорит.
Быстрый, проницательный взор Сулимы, как молния, скользнул по добродушному лицу Ганжи и снова потупился.
Павлюк поднял Тимоша, как перышко, на руку, подошел к старику, потрепал его по плечу и сказал:
– Ну, полно, друже! Не сердись на хлопца. Видишь, он и то сам не свой. Бываем и мы грешны с тобой, старина, хотя нам Бог и больше разума дал, чем ему.
Ганжа смущенно почесал чуб: ему вспомнились слова сотника, укорявшего его в детском упрямстве, и он ласковее глянул на Тимоша, протягивавшего к нему руки со смущенной улыбкой.
– Уж добре, добре! – проговорил он, поцеловав его. – Я сам, старый дурень, виноват, что взбаламутил твою голову рассказами о казаках и их подвигах.
Павлюк осторожно спустил мальчика на пол, точно боялся раздавить его, хотя Тимош был далеко не из нежных и хрупких: коренастый, здорового сложения, ширококостный, с круглым лицом и сильными упругими мускулами, он казался гораздо старше своих лет.
– Утро вечера мудренее, друзья! – сказал Сулима. – А теперь присаживайтесь к нам; небось устали, проголодались. Я сейчас велю еще принести саламаты.