— Не в сестру, значит, пошел, — заключил Костя. — Сестра — отличница-заочница. Экзамены сдает с ходу…
— Костя, не делай мне комплиментов…
— Милочка, не могу. Знаешь, что сказал на этот счет один великий француз? «Комплимент — это поцелуй через вуаль».
— Без вуали у тебя лучше получается.
Ромашкин притих. После Люсиной реплики лучше всего было помолчать. В такие многозначительные паузы влюбленные всегда что-то вспоминают, причем мысль их работает абсолютно синхронно.
…Вот газетный киоск на Поперечной: около него произошло их первое свидание. Костя пришел на пятнадцать минут раньше, а Люся-Мила на сорок пять — позже. Надо же такому случиться: на середине пути она попала под дождь — и прическа, на которую было убито столько времени и стараний, рухнула. Пришлось возвращаться домой.
А вот телефонная будка, отсюда Костя звонил однажды Люсе-Миле домой. Аппарат был неисправен, договаривающиеся стороны друг друга не поняли и явились в разные пункты: Люся-Мила к театру, а Костя — к краеведческому музею. Так и простоял он около мортир царя Гороха битый час.
По вине нерадивых работников связи встреча не произошла. Но эта тяжелая потеря в последующее время была энергично наверстана. И по времени, и по километрам. Да, по километрам! Любовь имеет и линейное измерение. Если влюбленные много раз исколесили город и окраины при лунном освещении, если в лирических беседах и томном молчании они преодолели несметное количество километров парковых аллей — можно сказать в прямом и фигуральном смысле: они прошли большой путь.
Финиш наступает в загсе.
Заявку на финиш Костя и Люся-Мила уже сделали, так что километров осталось не много. Может быть, сто, а может, и меньше.
— Ну, вот мы и дома, — сказала Люся-Мила.
— До скорого!
Костя обнял Люсю-Милу, но она осторожно отвела его руки.
— Ты не спешишь? Тогда заходи. Должна же я угостить тебя морсом.
Люсиной мамы дома не было, у окна спиной к двери сидел Федя. Услышав голоса вошедших, он даже не обернулся.
— Федя, скажи хоть «здрасьте»!
— Здрасьте, — механически повторил Федя, по-прежнему глядя в окно.
— У тебя неприятности?
— Вроде.
— Вроде или точно?
— Точно.
— С литературой?
— Допустим.
— Допустим или на самом деле?
Федя резко повернулся и, сильно жестикулируя, как это делают вспыльчивые подростки, сказал:
— Ну что вы все ко мне пристали? В школе допрашивают, дома допрашивают…
— Умерь пыл, студент. Возьми себя в руки и скажи, что произошло.
Федя фыркнул и снова стал смотреть в окно. Но после некоторой паузы все же ответил:
— Что произошло? Что произошло? А то, что Нолик сегодня мне двойку закатила. За Онегина.
В разговор вмешался Костя:
— Двойка за Онегина — это, конечно, нехорошо. А ты, Федя, по-честному, читал?
— Что?
— «Евгения Онегина»…
Федя снова вспыхнул:
— Конечно, читал. Но лучше бы, если бы не читал. Тогда бы я не стал с ней спорить.
— А ты любишь литературу?
— Книги — да, литературу — нет…
— Это какую же литературу?
— Школьный предмет.
— Ага, понятно, — сказал Костя. — А о чем же ты спорил с учительницей?
— Я сказал, что Онегин человек исключительный, а она говорит: «Неправильно, — типичный. Типичный русский дворянин!» Я сказал, что Онегин был образованный человек, а она отвечает: «Нет, его обучали всему шутя»… Тогда я говорю, что если так, то и сам Пушкин был малообразованный: «Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь». Кто — мы? Значит, и себя Пушкин причислял ко всем?
— Ну, и что Нолик сказала?
— Нолик? Она стучала карандашом по столу, требовала, чтобы я всегда говорил только то, что она на уроке рассказывает…
Сестре стало жаль брата, и она попыталась его успокоить:
— Хватит расстраиваться. Дело не поправишь. Лучше отдохни.
— А как я отдохну, если завтра у нас сочинение будет? И опять об Онегине…
— Об Онегине? — оживился Костя. — Я думал, о ком-нибудь еще. А об Онегине, Федя, я тебе написать могу. Прямо сейчас, а ты заучишь. Верная пятерка будет. Бери, Федя, ручку и бумагу.
Федя неуверенно взял ручку и стал ждать, не совсем понимая предложение Ромашкина. А тот сосредоточенно уставился в потолок и начал диктовать:
— Онегин — это типичный тип русского дворянина начала XIX века. Его ярко описал А. С. Пушкин, который был типичным писателем того же времени. Онегин вел жизнь, типичную для своего круга, к которому принадлежали дворяне, которые были против народа, который их ненавидел за эксплуатацию, против которой всегда выступал А. С. Пушкин…
Костя перевел дух. Люся-Мила сказала:
— К чему эта дикость?
Костя развел руками:
— Какая дикость? Здесь все насмерть правильно. Федя, я продолжаю… Онегина учили гувернеры, так что серьезного образования он не имел (не говоря о политехническом), образование в то время не было поставлено так, как сейчас, а совсем по-другому. Пушкин писал: «Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь». Ах, если бы он учился в наше время!
Костя остановился, подумал и сказал сам себе:
— Вроде все как надо… И ни к чему не придерешься… Диктую дальше: в лице Онегина Пушкин развенчал русское бытовое проявление байронизма, который был тогда в моде, которую придумал Байрон, который всем известен как поэт, который… Пушкин показал всю внутреннюю пустоту и несостоятельность образа Онегина.
Когда Костя закончил диктовать сочинение, Люся-Мила снова возмутилась:
— Но ведь это же все-таки, извини меня…
— …глупость, — заранее согласился Костя.
— Тогда для чего она?
— Для пользы дела, Люсенька.
Люся пожала плечами.
— Эксперимент, дорогая. Посмотрим, как все это поймет Нолик…
Люся-Мила проводила Костю до дверей.
— Завтра зайдешь за мной? Отсюда поедем?
— Да, — сказал Костя, но тут же спохватился: — Совсем забыл. Завтра же воскресенье, я в «Глобусе». Придумываем новую программу.
— Какую?
— Милочка, это секрет. Клубная тайна. Решим так: если я в «Глобусе» задержусь, то ты приезжай к шести на угол Первой Встречной.
Дом Оглоблиной находился в тихом зеленом переулке, недалеко от Первой Встречной.
От калитки через небольшой садик к крыльцу шла дорожка, обрамленная пионами.
На крыльце справа и слева от дверей, как львы у дворцовых подъездов, лежали два рыжих кота.
Хозяйка встретила гостей традиционным торжественным визгом:
— А-а-а-а! Проходите!
Костя и Люся-Мила сделали несколько шагов и оказались в царстве фикусов, крахмальных накидок, ковшиков и настенных фотографий. Посредине комнаты хрусталем и винными бутылками мерцал праздничный стол.
— Садитесь, отдыхайте, — пригласила Оглоблина. — Могу дать посмотреть альбом. Тут некоторые товарищи запаздывают. Пришли пока только Свинцовские.
Из соседней комнаты послышался густой баритон:
— Да-да… э-э-э… Мы здесь. — И вслед за тем, слегка пригнувшись навстречу Люсе-Миле и Косте, вышел Свинцовский в неизменном белом кителе. — Доброго здоровья, — пророкотал он.
Потом показалась его жена Милица Георгиевна — высокая, худая, черноусая женщина.
Свинцовский попал в УКСУС, как и Чарушин, потому, что больше ему попадать было некуда. Но пришли они сюда разными путями. Чарушина Груздев взял сам по своей воле, а Свинцовского сюда направили сверху. С ним поступили так, как поступают с шахматной фигурой, которая на доске оказалась вдруг лишней, только мешает. Снять ее нельзя, остается один выход — задвинуть на спокойную клетку. Такой клеткой и оказалась канцелярия УКСУСа.
А до нее? О, до нее Свинцовский занимал очень важные клетки.
Жизнь его — это феерический взлет и катастрофическое падение.
Взлет начался в первые послевоенные годы, когда он работал председателем месткома небольшой фабрики. Случилось так, что Свинцовский выступал однажды на митинге, на котором присутствовал человек высокого положения.
Человек высокого положения ростом был тоже высок и любил себе подобных. Он обожал солидность. А Свинцовский был ее воплощением: высокий, прямой, чуть лысоватый, нос горбинкой, выражение лица серьезное и в голосе — легированная сталь.
Когда Свинцовский, заканчивая чтение речи, перешел на «Да здравствует!», человек высокого положения легонько толкнул председательствующего и, кивнув в сторону оратора, спросил:
— Кем он работает?
— Предместкома мебельной фабрики…
— Поручите ему в конце зачитать приветствие, — сказал гость.
Свинцовский прочитал приветствие блестяще — как диктор первой категории. Поэтому, уезжая, гость бросил вскользь:
— Этот человек с перспективой. Его надо выдвигать.
Старт был дан! Через месяц Свинцовский — секретарь парткома, потом предрайисполкома, затем он кричит «ура!» в качестве предгорсовета, а дальше провозглашает здравицы уже одним из руководителей области.
Хорошо, если в руках бумажка! Тогда можно делать все: приветствовать спортсменов, выигравших кубок, открывать заседания, произносить тосты.
Хуже чувствовал себя Свинцовский, когда пальцы его не осязали никакого папируса. Например, при вручении грамот. Надо было сказать: «По поручению Исполнительного комитета городского Совета депутатов трудящихся вручаю вам грамоту, поздравляю и надеюсь…»
Но эта фраза у Свинцовского как-то не получалась. Все слова он знал, а вместе их сложить не мог. И выходило бог знает что: «По поручению горсовета… э-э-э… комитета депутатов… исполкома…»
Поэтому грамоты вручал обычно не Свинцовский, а его заместитель.
В беседах Свинцовский был всегда немногословен и на вопросы типа «почему?» и «отчего?» отвечал кратко и убедительно: «Положено» или «Не положено». Иногда еще говорил: «Есть такое мнение».
Разговорчивым он становился только после принятия горячительного. Однажды, находясь в таком приподнятом состоянии, он позвонил в редакцию городской газеты.