У Андреева проститутка Люба твердо знает, что все люди, т.е. клиенты, — подлецы.
Был один — писатель... Поначалу говорил, что хороший, а потом признался — тоже подлец. И обращаясь к постояльцу-террористу, гневно восклицает:
« - Какое же ты имеешь право быть хорошим, когда я плохая? <...> стыдно быть хорошим».
То есть до тех пор, пока в мире остаются оскорбленные и падшие, безнравственно хранить собственную чистоту, непорочность и идеалы.
Террорист раздавлен открывшейся ему истиной и морально перерождается: отказывается от революционной борьбы, расстается с револьвером, лишается невинности и пьянствует с проститутками. И когда наступает расплата — является полиция — не оказывает сопротивления.
Современников рассказ ошеломил, и все, кроме партийных начетчиков, задумались: неужели быть хорошим — стыдно?
Герои Бабеля тоже разговаривают:
«- Тебе, я вижу, везде хорошо, - сказала Маргарита.
- И правда, - ответил Гершкович. - Везде хорошо, где люди есть.
- Какой ты дурак, - промолвила Маргарита. - Люди злые.
- Нет, - сказал Гершкович - люди добрые. Их научили думать, что они злые, они и поверили».
Это Гершкович не сам придумал, он лишь доступно изложил то, что написал Маймонид (раббену Моше бен-Маймон, акроним РаМБаМ) в 3-й части «Наставника колеблющихся» (More Nebukim). Атам, в главах с 8-й по 12-ю, Маймонид устанавливает, что зло бывает трех видов. Первые два — природные бедствия и социальные катастрофы — от воли человека не зависят. Таких проявлений не так уж и много, а главное зло в мир приносят деяния самих людей. Но человек становится злым от дурного воспитания, а, значит, зло в человеке можно победить. И тому, кто способен видеть не только собственные страдания и несчастья, открывается истинный облик мира — не пронизанный злобой, а благой.
Отметим парадоксальность ситуации: всюду гонимый и всеми унижаемый Элья Исаакович утверждает, что люди добры. А его оппонентка, которой дано все, в чем еврею Гершковичу отказано, уверяет, что люди злы.
И вот финал — Маргарита бежит на вокзал, чтобы передать отъезжающему пирожки на дорогу, то есть ведет себя, как обычная женщина, которая заботится о близком человеке. Она душевно и нравственно переродилась.
У Андреева террорист Алексей целует проститутке руку в знак того, что относится к ней, как к человеку. Та отвечает пощечиной.
Гершкович и Маргарита руки друг другу пожимают и обращаются по имени-отчеству. Нет, не Гершкович преклонился перед страданием женщины, это проститутка стала человеком.
А вот второй рассказ — «Мама, Римма и Алла».
Матери срочно нужны деньги. Две незамужних дочери... Тут бы самое время вспомнить Юшкевича, его «Евреев» и раскрасить эскиз, оглашенный Шлоймой:
«- Вот квартира первая, <...> квартира Бейлы. Торговка. Две дочери работают на фабрике. По вечерам выходят на улицу. Голодают. <...> Пойдем дальше. <...> Квартира четвертая. Слепой Мотель. Дочь в “доме”. Голодают. <...> Восьмая. Разносчик. Дочери продаются. Две уже в “домах”. Голодает. <...> Одиннадцатая... <...> ...Пять девушек. Сироты. Продаются. Голодают»{37}.
Но у Бабеля жадная мамаша не гонит дочерей на панель, а увидев, как младшая помогает старшей прервать беременность, бросается к ним с объятьями, слезами и поцелуями, и дочери, наплакавшись всласть, умиротворенно засыпают. Ни ужаса, ни позора... Все обошлось.
И без всякой порнографии...
Михаил Кольцов уверял, впрочем, что рассказов было три:
«- Я помню его <Бабеля> в ту пору, когда он только что приехал в Питер и привез три рассказа, которые и прочитал Зозуле. - Можно это напечатать? - Можно! - сказал Зозуля. - «Где? - Где угодно. - Он <...> отнес их к Горькому»{38}.
И, действительно, в июне 1917 года, после Февральской революции, Бабель опубликовал рассказ без названия{39}, а перепечатку 1923 года снабдил заголовком («В щелочку») и примечанием: «Рассказ этот был вырезан цензурой из ноябрь- ской книжки журнала “Летопись” 1916 г.»{40}. Фабула такова: узнав, что две постоялицы некой мадам Кебчик — Маруся и Тамара — принимают на дому клиентов, рассказчик просит позволения наблюдать за приемами у Маруси через окно. За 5 рублей получает у мадам Кебчик разрешение, взбирается по лестнице и наблюдает. Но в самый ответственный момент лестница падает, рассказчик цепляется за окно и вышибает форточку. Маруся смотрит на висящего и произносит: «Мерзавец, ах какой мерзавец...». После чего целует руку клиента и повторяет: «Милый, боже мой, милый...».
Поцелуи эти будят у рассказчика страстное любопытство, и, заплатив мадам Кебчик десятку, он повторяет свой опыт и видит:
«Маруся обвила гостя тонкими руками, она целует его медленными поцелуями, и из глаз у нее текут слезы.
- Милый мой, - шепчет она, - боже мой, милый мой, - и отдается со страстью возлюбленной».
Что произошло? А вот что: узнав, что за ней поглядывают, Маруся не потребовала с вуайера плату, но почувствовала себя не проституткой, а оскорбленной женщиной. И тогда клиент превратился в возлюбленного. Все тот же поворот сюжета — нравственное возрождение!
Конечно, цензор, не вникнув в такие тонкости, мог потребовать рассказ из журнала вырезать. Но... — в том-то и дело, что не мог!
По той простой причине, что в России с декабря 1905 года предварительная цензура печатных изданий была полностью отменена. Это не значит, что в стране отменили цензуру — конечно, нет. Но печатать разрешалось все. А если кто-то за цензурные рамки выходил, то цензура подавала на него в суд. Например, по 1001-й статье Уложения о наказаниях:
«Если кто-либо будет тайно от цензуры печатать или иным образом издавать в каком бы то ни было виде, или же распространять подлежащие цензурному рассмотрению, сочинения, имеющие целию развращение нравов или явно противные нравственности и благопристойности, или клонящиеся к сему соблазнительные изображения, тот подвергается за сие: денежному взысканию не свыше пятисот рублей, или аресту на время от семи дней до трех месяцев»{41}.
«Тайно от цензуры» — это дань прошлому. С декабря 1905 года судили исключительно за распространение. Так что, если кто и вырезал противное нравственности сочинение из книжки журнала, то быть им мог один-единственный человек — издатель, Максим Горький. Потому что судебное преследование грозило только ему. А вот Бабель никакой ответственности нести не мог — мало ли чего человек пишет для себя!..
Зачем Бабель все это сочинил? Наверное, хотел показать, что с самого начала был автором неудобным, не желавшим считаться с запретами и писавшим о том, что хочет, и так, как считает нужным.
А в 1930 году Бабель попал в переделку: малоизвестный польский поэт Александр Дан напечатал в варшавской еженедельной газете «Wiadomości Literackie» (1930. № 21. 25.05. s. 2) заметку «Izaak Babel» — о встрече с писателем на французской Ривьере. Полтора месяца спустя Бруно Ясенский, польский писатель-коммунист, только что выдворенный из Франции, через «Литературную газету» оповестил об этом факте советскую общественность{42}.
После публикации «Литературной газеты» редакция польского еженедельника провела собственное расследование, и оказалось, что варшавская газета сама пала жертвой мистификации — собеседник Александра Дана лишь выдал себя за советского писателя, а на самом деле оказался совсем другим человеком{43}.
Но продажной буржуазной прессе «Литературная газета» спуску не дала, опубликовав редакционную статью: «Литературное жульничество. Сомнительная невиновность польского еженедельника»{44}.
А Бабелю пришлось держать ответ. 13 июля на заседании секретариата Федерации объединений советских писателей (ФОСП) он заявил:
«“Литературная газета” поступила неправильно, не показав предварительно статью мне. Мне кажется, что здесь речь идет о человеке безукоризненной репутации, и по отношению к такому человеку “Литгазета” поступила несколько поспешно. <...> если бы статья была своевременно мне показана, все дело выглядело бы, конечно, иначе, ясно было бы, что речь идет только о фальшивке. Статья <Ясенского> производит неприятное впечатление. Как могло случиться, чтобы на человека, который с октября 1917 года работал в Чека, против которого за все эти годы не поднялся и не мог подняться ни один голос, - как могло случиться, чтобы на такого человека был вылит такой ушат грязи.<...> Зеленым мальчиком я попал к Горькому и двадцати лет - в ноябре 1916 года - напечатал свою первую вещь в горьковской «Летописи». Мне сейчас же было предъявлено обвинение сразу по трем статьям царского свода законов: я был привлечен за порнографию, кощунство и покушение на ниспровержение царствующего строя. В марте 1917 года я должен был привлекаться к суду»{45}.
Вот так Бабель стал борцом с самодержавием!{46} Конечно, обвинение в порнографии революционеру не к лицу... Но тут уж ничего не поделаешь: сам признался в автобиографии. Так что в 1931 году — в исправленном и дополненном варианте автобиографии{47} — удаляет лишь одно слово: «меня привлекли за эти рассказы к [уголовной] ответственности по 1001 ст.)».
Он теперь не уголовник, а политический!
Под стать покушению на царский строй и обвинение в кощунстве — в опубликованных Горьким рассказах уж точно ничего богохульного не было.
Но, как мы видели, роль цензора в журнале исполнял сам Горький. И рассказ, заведомо подсудный, ни за что не напечатал бы. Посему нельзя категорически исключать, что нечто такое Бабель в редакцию приносил...