Сюжет Бабеля — страница 6 из 63

В 1917 году о Франции Бабель мог лишь мечтать... Какими же источниками он пользовался? Видимо, сведениями очевидцев и газет. На газетный источник может указывать не самая распространенная фамилия сестры милосердия — Кирдецова. Под псевдонимом «Кирдецов» печатался Григорий Львович Дворжецкий (1880 — † не ранее 1940, в заключении), бывший сотрудник «Еврейской энциклопедии», будущий сменовеховец, а в годы Первой мировой войны — копенгагенский корреспондент «Биржевых ведомостей».

Вернемся к рассказу. О Doudou сказано, что она была содержанкой генерала С. То есть женщиной, продающей свою любовь за деньги, пусть даже и единственному клиенту.

Поведение французских проституток в военное время вызывало у Мопассана особый интерес («Пышка», «Мадмуазель Фифи», «Койка № 29»), причем он полагал, что и выйдя на панель, француженка остается патриоткой{56}. А патриотка даже продажную любовь врагу не отдаст!

И оттого еврейка Рашель услышав, как прусский офицер оскорбляет Францию и французских женщин, погружает в шею врага фруктовый нож. Еврейка Юдифь и пруссак Олоферн!

О том, что в «Мадмуазель Фифи» Бабель разглядел именно этот девтероканонический смысл, свидетельствует рассказ «Гюи де Мопассан», где муж Раисы Бендерской, оставив жену наедине с рассказчиком, отправляется слушать оперу Серова «“Юдифь” с Шаляпиным» — Олоферном.

Кстати, Олоферна Бабель упоминает в рассказе «У святого Валента», говоря о костеле, расписанном Аполеком:

«В этом храме Берестечка <...> святые шли на казнь с картинностью итальянских певцов и черные волосы палачей лоснились, как борода Олоферна».

Так что своего Олоферна Бабель, скорее всего, писал с Шаляпина (см. илл.), совершенно не случайно вставив сюда оперный мотив: «с картинностью итальянских певцов».

Итак, по Мопассану, падшую француженку одолевают две страсти — любовь к отечеству и ненависть к врагу.

Но Doudou встречается не с врагами — ее окружают только свои. В госпиталь она поступает благодаря рекомендации генерала С. Трудно предположить, что инициатива эта исходила от генерала — утомительная работа в госпитале вряд ли способствовала воплощению генеральских эротических фантазий. Так что, вероятнее всего, генерал лишь исполнил просьбу самой Doudou. И в госпитале «она благоговела перед всеми солдатами и ухаживала за ними как прислуга».

Госпиталь этот, кстати, не совсем обычный — обращаясь к сестре милосердия Кирдецовой, Doudou называет ее та sœur «моя сестра». Можно было бы думать, что такое обращение («сестра») вызвано служебными обязанностями Кирдецовой, но это не объясняет появления притяжательного местоимения «моя». И что могло заставить старшего врача назвать «братом» самого ничтожного из пациентов: «Ты бы, брат Дыба, постыдился...»?

А стыдиться тот был должен — позволил женщине застегивать себе кальсоны.

Но саму Doudou это ничуть не оскорбило и не унизило, и она, подняв «тогда ласковое, тихое лицо <...> промолвила: “Oh mon docteur, разве я не видела мужчин в кальсонах?”».

Действительно, к виду раздетого мужчины содержанке не привыкать... Не красит Doudou и исполнение tango acrobatique. Хоть Бабель и пишет, что танец этот она танцевала «удивительно <...>, с неясной нежной страстностью и целомудренно, сказал бы я», но перед самой войной к танго относились, как к чистому неприличию.

В ноябре 1913 года в русских газетах появились сообщения, что полиция Парижа наложила запрет на публичное исполнение танго{57}, а германский кайзер Вильгельм II относится к танго «с нескрываемым осуждением», считая сей танец глубоко неэстетичным и насилующим «красивую естественность человеческих движений»{58}, в силу чего запретил своим офицерам танцевать его в военной форме{59}. А год спустя распространился слух, что Папа Римский, Пий X, твердо решил танго запретить, но — смерть помешала.

Танго проливает свет и на ранение летчика: один из элементов танца состоит в том, что мужчина продвигает свою ногу между ног партнерши. А у летчика обе ноги были раздроблены. «Так странно было видеть — мощное туловище, точеная крутая шея и разбитые, беспомощные ноги».

Иными словами, к физической любви он более не способен и потому переносит свою чувственность на женскую грудь.

Стороннему наблюдателю могло показаться, что поступок Doudou — это награда умирающему за его безответную влюбленность. Но сама Doudou такое объяснение решительно отвергает:

«В это время в глубине вестибюля проковылял Дыба - грязнейший мужичонка. “Клянусь Вам, - промолвила тогда Doudou тихим и вздрагивающим голосом, - клянусь Вам, попроси меня Дыба, я сделала бы то же».

Что могло заставить ее дарить любовь корявому, апатичному, утратившему стыд и грязнейшему из всех пациентов госпиталя? Даже не французу?! В чем причина?

Причина одна — Франциск Ассизский.

В молодости он вел разгульную жизнь, напивался, без всяких угрызений совести тратил отцовские деньги, пока однажды к нему во сне явился Христос. И тогда все переменилось: Франциск стал раздавать щедрую милостыню, затем сам стал нищим... Но оказалось, что и это не предел человеческому страданию. И Франциск пошел к тем, кто был отвергнут судьбой и людьми, к самым несчастным созданиям Божьим — прокаженным. Подавив отвращение, он целовал им руки, мыл их, жил с ними вместе, устроил для них приют... Любовь Франциска к человеку была безграничной.

И необычные обращения к пациентам и персоналу — «брат», «сестра», служат несомненным свидетельством того, что госпиталем управляет какой-то религиозный орден...

Удивительной оказалась судьба Франциска в России. Началось все, естественно, с Мережковского — в 1891 году он опубликовал поэму «Франциск Ассизский (Легенда)»{60}. За ним последовал Лев Толстой, издавший биографию святого{61}, а год спустя — книжку для народа{62}. Затем вышла монография русского автора — В.И. Герье{63}. А потом — «Сказания о бедняке Христовом: Книга о Франциске Ассизском»{64} и еще одна «Книга о святом Франциске» В. Конради{65}. И «Цветочки Франциска Ассизского»{66} («I Fioretti di San Francesco»), итальянская переработка средневекового флоригелия «Actus beati Francisci et sociorum eius».

До того дошло, что язвительный В.В. Розанов в 1911 году написал:

«<...> с 90-х годов прошлого века в русской литературе, в стихах, в рассуждениях, даже в критических статьях, сделались весьма частыми ссылки на св. Франциска Ассизского. Он сделался каким-то “литературным святым”, притом “единственным святым” русской интеллигенции»{67}.

Так что не заметить Франциска Ассизского Бабель просто не мог.

И последнее: выше уже говорилось о Пасхе, на 3-й день которой в госпиталь доставляют раненного летчика. Дата эта, хронологически маловероятная, крайне важна сюжетно. Она указывает на жанр: «Doudou» — это пасхальный рассказ, напоминающий о евангельских истинах и повествующий о духовном и нравственном возрождении.

Такого, кажется, от Бабеля никто не ждал...

Глава IV Точка отсчета

Рассказ «Старый Шлойме», знаменующий начало литературной жизни Бабеля, за целый век своего существования{68} и полвека, прошедшие с его открытия для науки{69}, так и не сумел привлечь к себе внимания исследователей. Причина, видимо, кроется в самом рассказе — в нем не просматриваются черты, характерные для бабелевской новеллистики 20-х годов, а содержание представляется слишком элементарным.

Напомним фабулу: 86-летний Шлойме, неопрятный старик, ведущий почти растительное существование и одержимый лишь двумя страстями — едой и сидением в тепле, неожиданно узнает, что над его сыном нависла угроза изгнания из города — вместе со всеми домочадцами. Для Шлойме, прожившего в том городе 60 лет безвыездно, это означает лишиться куска хлеба и теплого угла. Старик понимает, что для сына единственный способ предотвратить несчастье — это крещение. Он идет к сыну, целует ему руки, порывается что- то сказать, но, не найдя слов, возвращается в свой угол.

«С той поры Шлойме ни о чем другом не думал. Он знал одно: сын его хотел уйти от своего народа, к новому Богу. Старая, забытая вера всколыхнулась в нем. Шлойме никогда не был религиозен, редко молился и раньше слыл даже безбожником. Но уйти, совсем, навсегда уйти от своего Бога, Бога униженного и страдающего народа - этого он не понимал. Тяжело ворочались мысли в его голове, туго соображал он, но эти слова неизменно, твердо, грозно стояли перед ним: “нельзя этого, нельзя!” И когда понял Шлойме, что несчастье неотвратимо, что сын не выдержит, то он сказал себе: “Шлойме, старый Шлойме, что тебе теперь делать?” <...> И тогда, в ту минуту, когда сердце его заныло, когда ум понял безмерность несчастья, тогда Шлойме <...> решил, что его не прогонят отсюда, никогда не прогонят. <...> “<...> Шлойме расскажет Богу, как его обидели. Бог ведь есть, Бог примет его”».

Ночью Шлойме встает с постели, стараясь никого не разбудить, выходит на крыльцо, цепляет на крюк веревку и вешается.

Логические основания такого поступка не представляются очевидными...

Рассмотрим, однако, реальный фон рассказа.

16 февраля, спустя неделю после публикации рассказа Бабеля, в том же киевском журнале «Огни» появилась следующая заметка: