Тадзимас — страница 8 из 120

Вадим Борисов, Дима, Димка, один из лучших людей России, умница, чистая душа, щедрое сердце, рыцарь чести, хранитель духа.

Леонид Губанов, Леня, Ленечка, Лека, Губаныч, гениально одаренный московский мальчишка, мятежник, буян, безумец, страдалец, скорбный очевидец и пророчествующий летописец эпохи в зрелые свои годы.

Александр Величанский, Саша, человек принципиальный и честный, поэт резкий, трезвый и пристрастный, оставивший потомкам уникальные поэтические свидетельства своего времени.

Леонард Данильцев, просто Леонард, наш – для всей богемной братии, умный и благородный человек, подлинный поэт и яркий прозаик, художник, знаток искусств.

Николай Шатров, Коля, великий поэт, отшельник, мистик, человек глубоко верующий и наделенный разными необычайными способностями, пророк и мыслитель, чье огромное поэтическое наследие до сих пор толком не издано.

Владимир Михайличенко, Володя, мой земляк, замечательный украинский поэт, чьи стихи тоже, слишком уж долго, никак не осмыслят и не издадут на родине, человек трагический и светлый.

Анатолий Зверев, Толя, Анатоль, Тимофеич, блестящий художник, фантастический человек, чья чудовищная и небывалая по меркам не только минувших, советских, но и вообще любых земных лет, ярчайшая жизнь достойна изучения и описания, как и его творчество.

Владимир Яковлев, Володя, гениальный полуслепой художник, прозревавший суть вещей и явлений, сущий ребенок в быту, несчастный человек, большую часть жизни проведший, а потом и сознательно проживший в дурдомах.

Владимир Пятницкий, Володя, художник поразительный, проникавший далеко за пределы видимого, человек добрейший, светлейший.

Петр Беленок, Петя, Петро, художник, предвидевший Чернобыль, человек тонкий и сложный, спасавшийся от безвыходности жизни украинским своим юмором, тосковавший по гармонии мира и все вокруг хорошо понимавший.

Василий Яковлевич Ситников, Вася, Вася-фонарщик, художник особого, цепкого дара, учитель многих современных живописцев, прирожденный педагог, ерник, надевавший маску юродивого, потому что это старинное средство самозащиты на Руси, выдающийся гипнотизер, автор уникальных текстов – писем, поучений, воспоминаний.

Михаил Шварцман, Миша, художник серьезный, мощный, создавший мир со своими знаками и символами, человек, для немногих друзей – открытый, сберегающий свет духовности – вопреки нездоровому времени.

Венедикт Ерофеев, Веня, Веничка, талантливый русский человек, сделавший алкоголь ключевой темой своей жизни, выразивший себя в этом как писатель, но не сумевший сказать всего, что мог бы.

Сергей Довлатов, Сережа, чудный парень, любимый, как выяснилось с годами, буквально всеми, грустный и талантливый человек.

Георгий Фенерли, Жорж, киевский загадочный человек, поэт, философ, художник, сделать успевший многое.

Владимир Мотрич, Володя, харьковский поэт, местная звезда шестидесятых, красивый человек с небывало бурной жизнью и драматической судьбой, – где теперь его тексты?

Игорь Сергеевич Холин, Игорь, – вот совсем недавно, в июне девяносто девятого, ушедший, человек достойный, прямой, твердых правил, совершенно особый, со своим миром и языком, поэт и прозаик.

Генрих Сапгир, – ах, Генрих! – человек, с которым многое меня в жизни связывало, особенно в молодости, когда мы дружили и постоянно общались, человек талантливый, любивший жизнь, живший широко, щедро, с размахом, поэт, прозаик, драматург, один из лучших авторов в детской литературе, – тридцать пять лет я знал его, и казалось, так будет всегда, но и он ушел в октябре девяносто девятого, – и теперь, среди прочих ушедших, говорю я уже и о нем.

И так далее. И так далее.

Слишком велик этот перечень.

…И за то, что суждено мне было изведать всю редкостную красоту некоторых, земных, но определенных, полагаю, небесами, дружб – и суждено было услышать от некоторых, чрезвычайно дорогих для меня людей, важнейшие для меня слова о том, как воспринимают они написанное мною, – я несказанно благодарен судьбе, время от времени укреплявшей мой дух такими дарами.

Лучше всех, пожалуй, и, как это всегда у нее получалось, кратко и точно, в форме своеобразного изречения, определила суть моих стихов незабвенная Мария Николаевна Изергина:

– Стихи Владимира Алейникова я очень люблю, и для меня они лучшее, что сейчас пишется. Что меня больше всего привлекает в его стихах, это – свет.

Сформулировано ею это было в восьмидесятых, многажды высказано прилюдно, при большом, как тогда еще довольно часто бывало, скоплении народа, в ее коктебельском доме, на знаменитой веранде, перевидавшей все и всех, потом – записано.

Однако о том, что она постоянно ощущает исходящий из моих стихов свет, стала говорить она еще со времени нашего знакомства, вскоре переросшего в долголетнюю прочную дружбу, то есть еще со знаменательного для меня лета шестьдесят пятого.

Особенный этот свет, который она так верно ощущала всем своим существом, помогал ей жить – так она говорила.

А прожила она девяносто три с половиной года, и вдосталь было в ее жизни и сложностей, и трагедий.

Поразительно стойкий человек!

А какое чутье – на слово, на звучание его, на каждую новую краску, на тон, на ритм, на дыхание, на тот синтез, который так определяет вообще все и столь важен в искусстве, на интонации, на все те откровения и открытия, которых она так всегда ждала от речи!

Я знаю, что понять мои стихи помогло ей – отчасти, конечно, и все-таки, это важно, то, что она прекрасно знала музыку, сама была очень хорошей певицей и музыкантшей.

Но и не только это. Помогало и другое.

Важна была, так сказать, закваска. Воспитание. Образованность. Реакция на хорошее и плохое. Мгновенная отзывчивость на подлинное искусство.

А еще важна была ее неудержимая тяга к свету, сквозь все невзгоды собственной, сложной, рано изуродованной революцией, гражданской войной, сталинщиной и минувшим режимом, но все равно, несмотря на пережитые драмы и трагедии, чистой, возвышенной, насыщенной событиями, полноценной, плодотворной, в прямом смысле этого слова – творческой, прекрасной жизни.

Мария Николаевна, сколько ее помню, никогда никому ни на что не жаловалась, всеми силами стремилась никогда никому не быть в тягость, никогда никого не поучала, не учила жить.

Она сама была дивным примером жизнелюбия и жизнетворчества, она всегда шла по своему собственному, когда-то избранному ею, пути, и это был – именно Путь.

Она была человеком волошинского круга.

В коктебельском мире она была – Мусей, так звал ее Волошин, и волошинские акварели, именно с таким обращением к ней в дарственных надписях, висели на стенах в ее доме, – тогда как ее старинная подруга, вдова Волошина, Мария Степановна, была – Марусей.

Были у Марии Николаевны и еще две давних подруги – Надежда Януарьевна Рыкова, поэтесса и переводчица, и Анастасия Ивановна Цветаева, младшая сестра Марины Цветаевой.

Постоянно окружали ее и другие, довольно многие, достаточно близкие ей люди.

Она дружила с Григорием Николаевичем Петниковым, жившим в Старом Крыму и наведывавшимся в Коктебель, настоящим и тонким, с ведическим мироощущением, почему-то недооцененным, как это у нас в стране сплошь и рядом бывает, поэтом, другом Хлебникова, человеком образованным, деликатным, ясным, особенным и для меня самого человеком, о котором я обязательно еще скажу.

Мы, коктебельцы, когда-то сами еще молодые, в прежние годы ходили, бывало, в Старый Крым пешком.

Это был один из своеобразных коктебельских ритуалов.

Полагалось тогда, будучи в Коктебеле, хотя бы разок сходить в Старый Крым.

Надо сказать, пешие эти прогулки многого стоили. И все они – в памяти.

Мы собирались небольшой группой – и отправлялись в путь, по горам, среди киммерийской природы.

И Мария Николаевна всегда передавала привет Петникову.

И я заходил к Григорию Николаевичу – и обязательно передавал ему этот привет.

И Петников – мгновенно, прямо на глазах, – весь расцветал. Действительно, расцветал. Глаза его начинали вдруг лучиться, лицо преображалось, черты лица становились мягче.

Он оживал, молодел. Голос его теплел, в нем проскальзывали нотки волнения.

Он улыбался по-юношески, даже по-детски, наивно, смущенно, радостно, искренне, распахнуто как-то, светло.

Он ликовал – так мне казалось.

Он, старокрымский затворник, явно дорожил этими приветами.

Он дорожил дружбой с Марией Николаевной. Более того, он гордился этой дружбой.

Сама же Мария Николаевна говорила о Петникове с неизменным пиететом, всегда выделяя его из числа остальных своих знакомых – тех, из старшего поколения.

Говорила она о Петникове – всегда с особым теплом, и даже с любовью, – ну конечно, с нею – дружеской, человеческой любовью.

Все, как обычно это бывало у нее, сводилось к сжатой, четкой формуле:

– Григорий Николаевич – настоящий поэт. Образованный человек. Талантливый. Воспитан. Учтив с дамами. Внимателен. Мы с ним очень дружим. Давно дружим.

Порой вспоминала слова Петникова:

– Писать – легко. Вычеркивать трудно!

Я замечал, что, говоря о Петникове, Мария Николаевна и сама всегда преображалась.

И она вдруг хорошела, молодела, словно озарялась вспыхнувшим негаданно ясным светом.

В голосе ее звучали не просто теплые интонации, но – мелодия, мелодия нежности.

А глаза – многое говорили они без слов, эти ее выразительнейшие, сияющие глаза.

Возможно, это была не просто дружба двух людей старшего поколения, а более глубокая, более крепкая, более важная связь двух душ, двух сердец.

Вспоминаю забавные рассказы Марии Николаевны о том, как, в начале двадцатых годов, живя в доме у Волошина, они с Надеждой Януарьевной Рыковой, две подруги, обе задорные, острые на язык, донимали Брюсова своими, вроде бы и наивными, невинными, но на поверку не просто колкими, острыми, а скорее жалящими придирками, всяческими вопросами, довольно жесткими суждениями – и доводили его буквально до бешенства, причем объединенному и целенаправленному напору их сам Брюсов, как это ни удивительно, при его-то всегдашней готовности к полемике, и противопоставить-то ничего толком не мог, – а только, слушая их, терялся, тушевался, раздражался и в итоге пасовал, сдавался.