И было в этих несложных звуках столько страсти и молодой силы, что даже Егор Савельич расправил плечи, словно сбрасывая с них незримую тяжесть.
Тропинка завела нас в лес и там потерялась среди высоких кочек и грязных сугробов. В мокром зернистом снегу ноги проваливались до самой земли, и ямки тотчас же наполнялись холодной, свинцовой водой. Путь то и дело преграждали розовые от зари лужицы, уже начавшие покрываться тонкой ледяной коркой.
Стало темнеть, когда мы поднялись на обширную возвышенность. Впереди показались могучие сосны, уходящие вершинами в небо. Это и был Медвежий бор, знаменитый во всей округе своими глухарями, черникой и белыми грибами. Но если сюда изредка и забредали охотники на глухарей, то ягоды и грибы обычно пропадали даром. Очень редкие женщины отваживались заглядывать в бор. Причиной этому был страх перед медведями, будто бы встречающимися здесь чуть не за каждой сосной. И хоть мужчины утверждали, что медведей в бору не больше, чем в любых других лесных угодьях у Поймы, ягодницы все-таки упорно избегали этого места. Поэтому в любое время года здесь царили тишь и безлюдье.
Стараясь не шуметь, мы углубились в бор и, когда погасла заря, остановились у дерева, с корнями вывороченного бурей.
— Садись! — шепнул Егор Савельич. — Теперь наше дело — слушать.
Я опустился на толстый ствол, лесник осмотрелся по сторонам и сел рядом со мной. Над шапкой старика долго раскачивалась задетая им тонкая веточка, с тихим шорохом выпрямлялся примятый сапогами мох, и эти еле уловимые звуки лишь подчеркивали висящую над бором глубокую тишину.
Не знаю, сколько времени мы так просидели, но мне помнится, что в лесу стало совсем темно, когда Егор Савельич, слегка повернув ко мне голову, прошептал:
— Скоро…
И, словно в ответ, где-то совсем близко раздался сильный шум крыльев большой птицы. Внезапно все умолкло, и я невольно подумал: уж не было ли это обманом напряженного слуха? Но тут лесник спокойно начал счет:
— Один…
И загнул мизинец.
Снова наступила тишина. Из глубины леса донесся отдаленный шум: это тронулась вниз по речке верховодка. Над полянкой неслышно пролетела сова и, мелькнув на сумеречном небе, скрылась в темноте. Потом разом, только в разных местах, на деревья взлетели еще три птицы. Одна из них села почти над нашими головами, и я боялся шелохнуться, чтобы она меня не заметила. Только лесник, казалось не обращая ни на что внимания, продолжал загибать пальцы:
— Два, три, четыре…
Досчитав до двенадцати, он разжал пальцы и, закинув за плечо ружье, поднялся. Мы бесшумно отошли в сторону почти на километр, и лишь там старик, захлебываясь от радостного волнения, проговорил:
— Ну, завтра только успевай разворачиваться!
В густом ельнике, на сухом склоне, мы развели костер, и Егор Савельич, подкидывая в огонь ветки, начал бесконечные охотничьи рассказы. Многие из них я уже слышал раньше, но сейчас описание различных эпизодов претерпело такие коренные изменения, что стало совершенно неузнаваемым. И потому, когда лесник закончил одну из историй, я осторожно произнес:
— Помнится мне, Савельич, что ты уже рассказывал об этом. Только тогда ты говорил, будто волка перепугала до смерти лиса, а не заяц.
— В самом деле? — удивился старик. — Что-то не помню… История с зайцем настоящая: мой дед своими глазами видел. Ну, а если уж зайчишка такое сотворил, то почему бы не сделать этого и лисице? Могло быть… даже наверняка было, только я про то сейчас запамятовал…
И тут я совершенно серьезно подумал, что Егор Савельич прав. Действительно, уж если случилось одно, казалось бы, невероятное происшествие, то почему бы не случиться и второму, не менее необычному событию? И стоит ли ломать голову над тем, чтобы вспомнить все подробности того или иного почти фантастического случая, если гораздо проще, а главное — интереснее, внести в рассказ какую-то долю своего домысла? Кто знает, может быть, именно этим и привлекают нас охотничьи рассказы у костра…
Слушая лесника, я, прислонясь спиной к толстой ели, смотрел вверх, где плясали крупные искры и клубился голубой дым. Потом все спуталось, исчезло, голос старика стал доноситься будто из глубокого колодца, а затем умолк совершенно. Когда же я очнулся, Егор Савельич стоял, склонясь надо мной, и легонько теребил за рукав полушубка.
— Пойдем! — услышал я сдержанный шепот и машинально поднялся на ноги.
В лесу было по-прежнему темно, лишь на востоке едва намечалась узенькая светлая полоска.
— Ты ступай прямо, я возьму левее, — сказал лесник и бесшумно исчез между деревьями.
Стараясь не сбиться с пути, спотыкаясь о кочки и валежник, я вышел к окраине бора и остановился. Где-то совсем близко должна была находиться сваленная бурей сосна, на которой мы вчера сидели.
Стоял глухой, предрассветный час. Только с речки доносился чуть слышный, ровный шум воды. Где-то треснула льдина, и этот неожиданный звук заставил меня вздрогнуть.
Потом среди кустов вполголоса тенькнула синица, но тотчас же умолкла. В бору опять разлилась настороженная тишина.
И вдруг впереди, за соснами, в тишину вплелось что-то новое, необычное, словно кто-то легонько постукивал двумя сухими палочками:
— Тэ-кэ, тэ-кэ, тэ-кэ…
И — оборвалось…
Это была песня, волнующая песня весны!
Пальцы впились в холодный ствол ружья, глухо застучало сердце. Тонко, по-комариному зазвенело в ушах. Я слышал, как невидимая птица расправила свои большие крылья, уронив на снег чешуйку сосновой коры.
Прошла минута, может быть, двадцать. Я стоял неподвижно, боясь вспугнуть глухаря неосторожным движением. И когда пальцы левой руки начали коченеть от холодного металла, песня зазвучала снова. Теперь глухарь пел громко и уверенно:
— Тэкэ-тэкэ-тэкэ! Скирк… Скирк…
Напружинив мускулы, я прыгнул вперед, на мгновение приостановился, снова прыгнул. Гибкая ветка сорвала с головы шапку, я хотел ее быстро поднять, но глухарь умолк, и мне пришлось застыть в случайной, страшно неудобной позе. К счастью, птица скоро запела опять, и я, прыгая через валежник и кочки, бросился дальше.
И вот глухарь пел уже совсем близко. Мне даже казалось, что я слышу, как он чертит по суку концами распущенных маховых перьев. Я долго всматривался в густую крону стройной сосны, пока не заметил, как среди веток на посветлевшем небе шевельнулось что-то большое, черное. И я понял: это был глухарь!
Выждав, когда птица начнет петь, я выстрелил. На один миг воцарилась тишина, потом глухарь, бессильно раскинув крылья, рухнул на землю. Вслед за ним на мокрый снег мягко упало несколько срубленных дробью веточек, простучала по сучьям сухая шишка, и все опять замерло.
Я подошел к птице. Глухарь лежал на усеянной сосновыми иглами проталине, откинув назад большую голову. Когти растопыренной лапы судорожно впились в землю, в открытых глазах застыли отблески весенней зари…
Подняв добычу, я закинул ее за плечо, и, не знаю почему, мне стало грустно. Поодаль затоковал другой глухарь, но идти к нему уже не хотелось. Постояв под сосной, я медленно направился к месту нашей ночевки.
Егор Савельич возвратился после восхода солнца. Бросив на землю двух глухарей, он устало сел возле костра и, протягивая к огню озябшие пальцы, восхищенно проговорил:
— Давно я так не охотился!
Попив чаю, мы двинулись к дому. И по мере того как приближались к сторожке, старик все более горбился и мрачнел. Я понимал причину и по опыту знал, что пытаться его сейчас развеселить — бесполезное дело.
Еще издали мы увидели, что тетка Домна копается на огороде. Заметив нас, она взялась за работу с подчеркнутым усердием.
— Чего ее вынесло в этакую рань? — пробормотал Савельич. — Дня разве мало? Видно, хочет показать, что ей приходится работать от темна до темна, а муж только по лесу разгуливает…
Лесник перелез через изгородь и, подойдя к жене, положил на грядку добычу. Это страшно оскорбило тетку Домну. Она молча отшвырнула глухарей вилами и, даже не взглянув на оторопевшего мужа, ушла в избу, громко хлопнув дверью. Егор Савельич постоял, почесал в затылке, потом поднял глухарей и тяжело вздохнул:
— Ничего!..
Прощаясь со мной, лесник, с опаской поглядывая на дверь, сказал:
— Приходи послезавтра…
— А тетка Домна? — поежился я.
Егор Савельич еще раз почесал в затылке и повторил:
— Ничего!..
Медвежатники
Есть у меня фотография: у берлоги стоит, поднявшись на дыбы и растопырив страшные свои лапы, громадный медведь, а перед ним, в каких-нибудь пяти- шагах, спокойно вскидывает ружье охотник. Он прицеливается настолько хладнокровно и уверенно, что кажется, будто перед ним не разъяренный зверь, а набитое соломой чучело.
Товарищи, которым я показал однажды снимок, в один голос заявили: «Фототрюк! В жизни так не бывает. У охотника лицо совсем каменное. Хотели бы мы видеть этого молодца на настоящей охоте!»
Я ничего не ответил. Уж кому, как не мне, было известно, что здесь кусок подлинной жизни, что ганинскому промысловику Илье Семибратову, добывшему за свой век более семидесяти медведей, совершенно чужды хвастовство и рисовка!..
И мне снова вспомнилась история снимка.
Это было в марте. Приехав в деревню Ганину по делам, я задержался в правлении артели до позднего вечера, и председатель колхоза уговорил меня заночевать. Девочка-рассыльная отвела меня в просторный дом, где, по ее словам, всегда останавливались «городские уполномоченные», сказала что-то хозяйке и исчезла.
Я начал раздеваться, и в это время из горницы вышел сухощавый человек с аккуратно подстриженной серебристой бородкой и живыми, глубоко запрятанными глазами. Он был в войлочных туфлях на босу ногу, в одной нижней рубашке; на шее у него висело длинное мохнатое полотенце. День был субботний, и глава семейства, как видно, только что вышел из бани.
Здороваясь, хозяин крепко тряхнул мою руку и сразу же предложил:
— Давайте-ка в баньку. С дороги это первое дело. Пару там сегодня — не продохнуть!